Рассмеялся Иван Резов. Простившись, ушел домой.
Частенько поругивал он Тихона, а любил – от правды не отступится, характером весь в отца. И ростом, и силой выдался в него – Игнат шутя царские пятаки гнул. Только у Тихона лицо белое, чистое, как у девки. И смешливый, чуть что – так и прыснет. С мальчишек первый закоперщик во всех проказах, но добрый. Наверное, потому и тянулись к нему сверстники, следом за ним в Красную гвардию пошли.
Трудное было время – городские власти всех собак спустили на первых красногвардейцев. Эсеры вредили открыто, меньшевики из-за угла, тишком. Свои дружины вооружали до зубов, а рабочим-большевикам мешали, как могли, натравливали на них обывателей.
Немало и в мастерских было тех, кому в жизни светил только кабак, – неудачников «питерщиков», как их презрительно звали кедровые рабочие. Эти уже хлебнули в столице сладкой жизни – обсчитывали клиентов, обманывали хозяина, копили грош к грошу. Открывали свой буфет, а то и лавку. Разорившись, возвращались назад, опять впрягались в ненавистную рабочую лямку.
Другие, хоть и не видели шикарной питерской жизни сами, но, наслышавшись восторженных рассказов бывшего полового из трактира на Мойке или приказчика из модного магазина на Невском, выброшенного хозяином за воровство, тянулись к легкой жизни в мечтах.
Подражали питерщикам – лаковые сапоги с голенищами-«самоварами», холщовая рубаха под кушак, на рубеле накатанные до блеска брюки, на лбу намусоленный вихор, в глазах лакейская наглость. Среди таких вот находили себе опору и эсеры, и меньшевики.
У честных, думающих рабочих не было иного пути, как с большевиками. Весною отправлялись артелью в Питер по шпалам, а осенью, бывало, возвращались назад без гроша в кармане, но поумневшие. Встречались им в столице добрые люди, объясняли, почему одни с жиру бесятся, а другие впроголодь живут.
До многого доходили и своим умом, понимали, что поодиночке справедливости не добьешься. Становились большевиками, шли в Красную гвардию. А это было небезопасно: комиссары Керенского грозились арестовать красногвардейцев, хозяева выгоняли с работы.
По рекомендации Резова Тихона взяли в центральный отряд Красной гвардии. Отработав день в мастерских, Тихон переправлялся через Волгу и дежурил в штабе на Стрелецкой. Ночь отдохнув, опять шел в смену.
Доставалось Тихону. Когда выпадало беспокойное дежурство, валился с ног от усталости. Но не жаловался. Иван Резов слышал от Лобова, что и тот доволен парнем – от опасности не прячется. «Вот только горячий, лезет на рожон, не подумавши. Так это со временем пройдет, – думал старый рабочий. – В восемнадцать лет кому море не по колено, сам таким был».
Зимой
В первых числах нового, восемнадцатого года на воротах Заволжских мастерских вывесили обращение городского Совета. Ветер обрывал углы серого бумажного листа, хлестал по нему снежной крупой. Резов и Тихон торопились в смену, но возле обращения задержались, притопывая от мороза, прочитали:
«Буржуазия и ее прихвостни всеми мерами стараются выкачать из банков денежные средства, чтобы поставить советскую власть в критическое положение. Товарищи рабочие! Вы должны установить контроль над каждой поступающей и расходуемой копейкой».
– Спохватились вчерашний день догонять, – бурчал потом Резов.
– Чем недоволен, дядя Иван? – удивился Тихон. – Теперь буржуи не рыпнутся. А ты ворчишь, как старик Дронов.
Столяр Дронов – фигура в Заволжье известная, каждый мальчишка его знает. Желчный, ехидный старик. До Февральской революции царя по-всякому честил, потом – Временное правительство, а после Октября за большевиков принялся.
– Балаболка ты, Тишка, – обиделся Иван Алексеевич, что его с Дроновым сравнили.
А через день красногвардейцам центрального отряда было приказано опечатать банковские сейфы, участвовал в этом и Тихон. И понял: не зря тревожился старый рабочий – сейфы оказались уже пустыми.
– Куда городская власть раньше смотрела? – возмущался Иван Алексеевич. – Сейфы надо было еще в декабре опечатать, когда декрет о национализации банков вышел. А у нас дали буржуям все вклады растащить.
Тихон и сам не мог понять, как же так получилось.
– Ничего, дядя Иван. Мы их за это контрибуцией ударим.
Контрибуцию собрали. И пуще озлобилась городская буржуазия. Как проказой, заразились от нее ненавистью «служилые люди», из тех, которые себя – соль земли – считали тоже обиженными новой властью: преподаватели гимназий, мелкие чиновники, прочие.
По городу змеями ползли слухи, сплетни:
– В Совдепе каждый день пьянки, окна завесят – и при свечах…
– Германский кайзер нашим большевичкам за предательство прислал вагон денег и вагон кожёных пиджаков…
– В городе голодуха, а совдепщики жрут в три горла. Как с утра вскочут – и зернистую икру ложками…
– В Продуправе крупчатки, масла топленого – ужас сколько! Мыши, крысы жрут, а людям – нет!..
Чем нелепее, диковиннее слух, тем ему легче верят.
Вышел декрет об отделении церкви от государства. Попы – как осатанели, большевиков с амвона антихристами объявили. А в городе, в котором было столько церквей, что казалось – кресты на раздутых куполах держат здесь небо, сила у попов была. Им подпевали монархисты. Спевшись, контрреволюция бросила открытый вызов…
С утра в штаб на Стрелецкой стали поступать тревожные, настораживающие сообщения: в разных местах города вроде бы стихийно собирались возбужденные чиновники, лавочники, бывшие офицеры.
У Знаменских ворот поминают скинутого царя:
– Николашка хоть и дурак был, а жить другим давал: хочешь – торгуй, не умеешь – ходи с шарманкой…
Возле Спасского монастыря надрывается золотушный монах:
– Мощи князя Федора и чад его по ночам шевелятся, из раки тройной стон слышится… Близок, близок судный день!
На Власьевской скорбят по Учредительному собранию:
– Ладно – Керенский нехорош, так Учредиловку давай! Большевиков там только четверть оказалась, вот они ее и разогнали, узурпаторы…
– Господи! Болит душа за матушку Расею, – слезливо тянет рядом хозяин ювелирного магазина «Ваза». – По всей вероятности, отдадут мой магазин приказчикам. На старости лет по миру пустят…
У театра, боязливо озираясь по сторонам, отводят душеньку трое интеллигентов. Представительный, из «лицейских преподавателей», шепчет:
– Декреты выпускают – один ужаснее другого: то об отнятии земли, то о низведении офицеров до солдатского положения, то о запрещении Закона Божьего. Почитаешь такое – волосы дыбом!
Другой, опухший от сна, брызжет слюной:
– А я теперь не читаю. Гори все синим огнем!..
– Напиться да забыться, – поддержал квелый, с сизым носом.
Особняком от других – еще толпа. Тут «матушку Расею» даже не поминают – всё о барышах. И свой оратор есть:
– Братья! Кого из вас не штрафовали большевики за спекуляцию? Нет таких: Эрдмана – за махорку, Готлиба – за мануфактуру, Либкеса – за шоколад, Лейбовича – за изюм. Как жить? Как торговать? Нет, не по пути нам с этой босяцкой властью!..
У нотариальной конторы на театральной площади обыватель в шубе и судейской фуражке без кокарды жалуется другому, в шапке, напяленной на уши, в пальто с бобром:
– Что выдумали эти проклятые Совдепы – плати домработнице не меньше пятидесяти рублей! Я выгнал старую, думал – новенькая посговорчивей будет, хватит ей и пятнадцати. А она тоже хвост задрала – давай мои полсотни.
– Ах, зараза! И что же вы?
– Выгнал ее, дуру рябую, а она Совдепам пожаловалась. Так и пришлось по их указу ни за что ни про что выдать ей сто тридцать рубчиков. Каково?
– Господи! Грабят средь бела дня – и жаловаться некому, – посочувствовал обыватель в пальто с бобром…
К полудню разрозненные толпы стали стекаться в одну. Но все пока без лозунга, без идеи. Каждый сам по себе, со своим недовольством, со своей злостью.