Порыв ветра, или Звезда над Антибой
Борис Михайлович Носик
Это повесть о недолгой жизни, творчестве и трагической смерти всемирно известного русского художника Никола де Сталя. Он родился в семье коменданта Петропавловской крепости в самом конце мирной эпохи и недолго гулял с няней в садике близ комендантского дома. Грянули война, революция, большевистский переворот. Семья пряталась в подполье, бежала в Польшу… Пяти лет от роду Никола стал круглым сиротой, жил у приемных родителей в Брюсселе, учился на художника, странствовал по Испании и Марокко. Он вырос высоким и красивым, но душевная рана страшного бегства вряд ли была излечима. По-настоящему писать он стал лишь в последние десять лет жизни, но оставил после себя около тысячи работ. В последние месяцы жизни он работал у моря, в Антибе, страдал от нелепой любви и в сорок с небольшим свел счеты с жизнью, бросившись с крыши на древние камни антибской мостовой.
Одна из последних его картин была недавно продана на лондонском аукционе за восемь миллионов фунтов…
Борис Носик
Порыв ветра или Звезда над Антибой
Документальная повесть о жизни и смерти художника Никола де Сталя, рожденного в Петербурге в тот роковой год, когда город потерял свое имя
Глава 1. Печальная улица Ревели
В последние лет десять, проводя позднюю осень, зиму, да и первые весенние месяцы (короче, весь былой «великокняжеский сезон») на Французской Ривьере, я частенько гуляю по милому городку Антибу, где живало некогда множество художников, писателей и прочих знаменитостей. В те времена русские называли городок не Антибом и даже не Антибами, а нежным женским именем Антиба – как в стихе у князя Вяземского:
Вот свой маяк зажгла красивая Антиба —
В пустыне столб огня кочующим пловцам.
Ну да, прав был умница-князь, друг «невыездного» и не многим здесь известного Пушкина, мы и есть те самые пловцы и странники, дотянувшие до неблизкого берега: спасибо тебе, маяк, спасибо, красивая Антиба. Дотянули, хотя иные из сверстников уже там, на таинственном, пугающем нас бреге, с которого возврата нет…
Нередко попадая в излюбленную эту Антибу, один или в компании своего французского друга, психоаналитика Пьера, гуляючи прохожу я через шелестящую листвой главную площадь, миную дом на Пастера, где много лет жил не поладивший с местным жульем англичанин Грэм Грин, прохожу мимо кабака, где проводил вечера грек Казанцакис, мимо цитадели, где неистовствовал перед своими полотнами испанец Пикассо, и вдруг – почти непредвиденно, хотя всякий раз здесь – словно толчок в грудь и укол грусти: ну да, опять она, эта улица Ревели. Вот здесь… Здесь он бросился вниз на камни, в темную пропасть улицы, этот уроженец Петербурга, двухметровый русский красавец-художник, обретший заокеанскую, а стало быть, уже и мировую славу в свои сорок лет, многодетный отец, владелец небольшого, но старинного замка… Отчего бросился? Просто чтоб больше не жить? Чтоб прекратить какую-то муку?..
Мой спутник Пьер привычно замедляет шаги. Он знает, что я снова заговорю об этом русском бедолаге-художнике и задам ему, верному спутнику и собеседнику Пьеру, все тот же бессмысленный, но неизбежный вопрос, который мучит нас, временно живых, – почему такое бывает?
Как честный человек Пьер сообщает снова лишь то немногое, что помнит или знает наверняка.
– Это случилось 16 марта 1955 года – говорит он, – с тех пор, друг мой, прошло больше полвека. За эти полвека в Штатах, к примеру, процент самоубийств среди молодых людей вырос втрое.
– Ты где был тогда, Пьер, в марте 55-го?
– Я был тогда лицеист. Жил в Париже. А ты?
– Я? Я был солдат советской армии. Рядовой. И поверишь? Я хорошо помню ту ночь.
Пьер снисходительно улыбается. Он считает все, или почти все мои истории придуманными, фантастическими… Он неправ. Все мои истории документальные. Просто жизнь фантастичнее любой беллетристики. Взять жизнь того же Никола де Сталя. Бедный Коля-Николай, сиди дома не гуляй. А он с трех лет был нелегал в родном городе, генеральский сын из Петропавловской крепости, потом беглец, потом сирота…
– Да нет же, правда, Пьер, я отлично помню ту ночь… Мы с другом Саней Свечинским возвращались в часть из самоволки. Ходили отмечать мой день рождения. Двадцать четвертый…
– Где это было?
– В Араратской долине, в Армении. На окраине городка Эчмиадзина. На Четвертой улице.
– Что ты там делал на Четвертой улице?
– Я ж говорю, отбывал срочную службу. В в/ч 48874. Сперва в саперном взводе, потом в комендантском. А до того жил в родной Москве. Закончил МГУ, доучивался на английском в инязе. Тут-то они меня и заметили, неподкупные военкоматские военачальники. Сказали, много будешь знать, скоро состаришься. Забрили в солдаты. Двадцать пять месяцев коту под хвост.
– Зато школа жизни…
– Да уж… Между прочим, научился чуток по-армянски. Чтоб сторожей на винограднике уламывать. Бахак. Хавох. Инч аржи гине?
– Куда же вы с другом ходили праздновать? В кабак?
– Скажешь… К сторожу винзавода домой ходили. Он завод по ночам караулил, а сторожиха нам вино продавала краденое. Нормально. Там, на Четвертой улице, бедные такие дома были, с земляным полом, простые люди жили. Хорошие люди, добрые люди: армяне, курды. Разбудит ночью солдат, в окно постучит, купит вина, лишний рупь семье пригодится. А бывало, мимо идешь днем, горячий лаваш сунут в руки. Ешь, банак. У них, у многих, свои дети в армии служили. Моему дружку из Вязников письмо пришло от родителей. А на конверте адрес написан: Эчмиадзин, Армейская ССР… Вместо Армянская. А вообще-то, они все эсесеры были тогда армейские…
– Ну и что же случилось в ту ночь?
– Да, так вот, возвращаемся мы из самоволки, веселые, поддатые, идем балагурим. Небо черное, звезд полно… И вдруг – чирк, по черному небу, вниз к горизонту – звезда упала. Мой друг Саня Свечинский, писарь из стройчасти, говорит: «Гляди, кто-то помер. А мы с тобой бухие. Как бы и нас какой-нибудь дурной салага с КП не подстрелил». Я говорю: «Ты что, Сань, чего мы там у КП не видели? Места надо знать в родной части». Нашли знакомую дыру в ограде, пролезли и разошлись спать по своим баракам… Теперь, когда вспоминаю ту ночь, всегда думаю про Антиб. 16 марта… Звезда в черном небе…
– Тогда, небось, про Антиб не думал?
– Тогда я про Москву думал. Дембеля ждал. Домой не чаял вернуться. А про Антиб я и слыхом не слыхал. Хотя про Париж уже пели тогда по московскому радио. Ив Монтан пел. Как член братской компартии. А что я когда-нибудь доберусь в Париж, об этом и мечтать было нельзя… У нас же были коммунисты. Ты что, забыл?
– Нет, нет, помню, – говорит Пьер скромно, – У нас, впрочем, тоже.
Еще бы ему не помнить. В шестидесятые Пьер возглавлял коммунистический союз студентов в Париже. Потом он чуток отклонился от линии, и его вычистили из партии. У них с этим строго: шаг вправо, шаг влево считается за побег. Это нынче фюрер Зюганов профессором прикидывается… Мой друг Пьер стал психоаналитиком, принимал психов у себя на кушетке, зарабатывал деньги, завел кучу детей со своей красавицей Доминик. Я его про «отклонения от линии» не спрашивал, меня и линия их не интересовала. Все то же. Еврокоммунисты за евро, американские за доллары… А вот что тогда случилось с нашим Колей-художником, это меня тревожило.
– Отчего он все же прыгнул сюда, во тьму, этот славный гигант? – спросил я у Пьера, – Ты-то должен про это знать.
– Знать – нет… Кое-какие простейшие догадки, конечно, существуют. Случай, похоже, классический. Расстройство, психоз… Для меня тут более или менее ясно. Конечно, историки искусств, художники объясняют все более художественно. Хотя противоречий с предполагаемым диагнозом в биографиях и семейных мемуарах не вижу…
– Художники… – сказал я с завистью, – Они хорошо толкуют. К тому же им видней, художникам. Тут, кстати, одна русская художница живет в Антибе, моя знакомая. Тут, в старом городе. На рю Сент-Эспри. Слушай, а давай зайдем к ней на полчасика, поболтать. Может, она дома.
– Ну, если это удобно…
– Нет, я сперва позвоню. Почти как европеец. Не вперед, конечно, за месяц, но все же позвоню. Уверен, рада будет отложить работу. Я лично всегда бываю рад отвлечься… Может, еще и чайку у нее попьем. Посидим в русском доме. Потрендим…
Так все и вышло. Я позвонил Ирине, и мы с Пьером отправились на улицу Святого Духа.
Глава 2. В гостях на Святодуховской
С художницей Ириной мы познакомились лет тридцать тому назад в писательском Коктебеле. Разговорились однажды за ужином в доме творчества, и она пригласила меня пойти вечером на какую-то дачу – слушать стихи. Объяснила, что хозяйка этой дачи знаменита своими интеллигентскими сборищами. Теперь бы я даже сказал – тусовками. Впрочем, я и тогда уже редко выбирался на люди.
В коктебельском Доме творчества писателей и в примыкавших к его царственной ограде частных хибарках проживало в летнюю пору множество граждан, желавших почитать кому-нибудь свои стихи. В ожидании своей очереди людям этим приходилось терпеливо слушать чужие стихи и вежливо аплодировать. На том сборище, куда я попал, выступали в основном молодые малоизвестные поэты, но хозяйке удалось заманить и какую ни то знаменитость. В тот вечер угощали прославленным Евтушенко. Он рассказывал о своих заграничных поездках, о том, что молодежь всей планеты неудержимо стремится к коммунизму. Конечно, никто ему в тогдашней коктебельской аудитории не поверил. Иные бурчали (даже и не слишком тихо), что знаменитый поэт просто отрабатывает Кому Положено очередную загранпоездку. Верь не верь, четверть века спустя, когда открылась граница и исчезла цензура, прояснилось, что и сам поэт и его завистники были недалеки от правды. Ну да, они там вовсю русским баракам завидовали, западные интеллигенты, он нам не соврал, поэт. А что он честно поездку отрабатывал, как еще было съездить? Всем писателям хотелось – хоть в Хельсинки, хоть в Лос-Анджелес. А уж робким-то лохам, вроде меня, оставались Таджикистан, Ворух, Камчатка, Ольхон… Вспомнишь – и сам себе позавидуешь. Вот бы сейчас в Ворух. В абрикосовый сад. Или на Памир. И на хрена мне ихний тоскливый Лос-Анджелес без гор…
В тот вечер, непривычный к массовым разговорам, я просто разглядывал богемное сборище, а художница Ирина, не теряя времени, делала эскизы, рисовала разных типов из стихолюбивой публики. Мой эскиз она мне тут же и подарила, может, именно поэтому я не оказался позднее на ее знаменитой картине «Коктебель. Слушают стихи». А может, я просто не был похож на человека, который кого-нибудь слушает, и зоркий глаз художницы это сразу отметил. Так или иначе, этот набросок у меня сохранился, и я охотно давал его переснимать разным издателям, печатавшим мои книжки, или журналистам, бравшим у меня интервью (такое еще и в 90-ые годы иногда случалось, но уже и тогда старые мои портреты мне льстили безмерно, а новые – приводили в ужас).
Позднее, благополучно дожив во Франции до начала третьего тысячелетия, я что-то стал зябнуть по осени в деревенском домике в Меловой Шампани, и тогда добрые французские друзья предложили мне ключ от десятилетиями пустовавшей квартиры в Северной Ницце, где я и водворился на зиму со всеми своими бумагами и норовистым компьютером. Вот тогда-то мне вдруг и позвонила Ирина, о которой я ничего не слышал в последние тридцать лет, с того памятного коктебельского лета. Оказалось, что она больше не живет в Киеве, а живет на Лазурном Берегу, тут же неподалеку от Ниццы. Что она сколько-то времени рисовала что-то в одиночестве на морском берегу, а потом вышла замуж за здешнего моряка и поселилась в Антибе. Моряк тоже больше не скитался по морям по волнам, поскольку человеку, понимающему толк в водоплавающих посудинах, всегда найдется работа в антибском порту Вобан с его яхтами миллиардеров. Так что моряк осуществил заветную мечту – построить себе дом на берегу и в этом доме иметь жену. Может, у него была вдобавок честолюбивая мечта иметь русскую жену-художницу из столицы легендарной Украины, которая не только подарила Франции одну королеву и одного премьер-министра, но и до сих пор пугает здешних хлеборобов своими потаенными урожайными возможностями. Об этом я, впрочем, мало что знаю, кроме того, что браки даже в безбожной Франции совершаются на небесах, а вот насчет Ириной антибской жилплощади я все же полюбопытствовал. Ирина с мужем-моряком купили и обустроили узенький старинный дом на самой, наверно, старой улице Антиба – на улице Святого Духа. Помню, как в молодости, разглядывая такие вот средневековые узкие дома на главной площади Львова или на Староместской улице в Праге, мечтал я посидеть, попить чайку за старинным столом со скатертью в таком вот доме. Причем не из наугад вытащенных из груды немытой посуды китайских кружек пить, как у меня на хуторе в Шампани, а из нормальных фарфоровых чашечек. Нормально заваренный чай. В гостях у интеллигентной дамы – художницы. Под портретом ее мужа, антибского моряка…
Я заметил, что и другу моему психоаналитику Пьеру чаепитие наше пришлось по душе. Он даже вякнул что-то любезно-одобрительное, что я немедленно перевел для себя на русский (как перевожу все, что говорят не по-нашему, чтоб сбить завесу неполной ясности) – перевел как «Хорошо сидим».
Говорили мы за столом обо всем понемногу, но конечно, и о падшей звезде Антиба, о художнике Никола де Стале побеседовали. Ирина вполне убедительно высказывалась о его колорите, и пространстве, и свете, о том, что он дошел в живописи до пределов возможного, что он рвался за этот предел, хотел раскрыть в красках тайну Творения…
Беседа за чайным столом текла мирно, чай и печенье были безупречными, но для меня все кончилось не слишком безмятежно. Впрочем, может, и не так все плохо кончилось, потому что, сказать точнее, еще не кончилось и, как вы можете отметить, не кончается: сижу, пишу…
Помню, что разговор с неизбежностью вернулся к тому, что случилось в ту мартовскую ночь в Антибе полвека тому назад, о причинах беды. Пьер сказал, что, строго говоря, судить о причинах того, что случилось в ту ночь, ему все же трудно, потому что он мало знает о жизни художника, о тогдашних обстоятельствах его жизни, а главное – о его прошлом, в частности, о его детстве. Как можно вообще говорить о человеке, не зная толком о его детстве?..
Ирина сказала, что и после счастливого детства (у нее самой отец был милейший человек, киевский поэт) столько жизнь преподносит нам нежданных трудностей и поворотов – пойди сохрани жизнелюбие. На это я возразил, что внешние обстоятельства бывают ужасны и все же… Я напомнил, сколько хитростей придумывал Лев Толстой, чтоб не покончить с собой, и притом обстоятельства его были в ту пору самые благополучные.