– С великим князем Сергеем.
Один только Гапон счел нужным «поздравить» меня с «великим князем».
Первое впечатление скоро рассеялось. Я был под обаянием 9 января, видел в «кровавом воскресенье» зарю русской революции и, как ни скептически относился к революционной готовности масс, должен был признать значение и силу только что совершившегося исторического события. Гапон был для меня не просто бывший священник, отец Георгий, шедший во главе восставших рабочих, – я возлагал на него большие надежды. Он казался мне, по впечатлению 9 января, человеком необычайных дарований и воли, тем человеком, который, быть может, единственно способен овладеть сердцами рабочих, Это заблуждение разделяли со мною многие. Только Азеф и И.А. Рубанович сразу верно, т. е. невысоко оценили Гапона.
Более близкое знакомство подтверждало предвзятое мнение об его дарованиях. У него был живой, быстрый, находчивый ум; прокламации, написанные им, при некоторой их грубости показывали самобытность и силу стиля: наконец, и это самое главное, у него было большое, природное, бьющее в глаза ораторское дарование.
Я не слышал его петербургских речей и не могу судить о достоинствах их. Но однажды на одном из гапоновских совещаний при мне произошел такой случай.
Один из поволжских комитетов российской социал-демократической партии издал прокламацию, в которой о Гапоне грубо упоминалось, как о «нелепой фигуре обнаглевшего попа». Прокламацию эту кто-то принес на совещание. Гапон прочел листок и внезапно преобразился. Он как будто стал выше ростом, глаза его загорелись. Он с силой ударил кулаком по столу и заговорил. Говорил он слова, не имевшие не только никакого значения, но не имевшие и большого смысла. Он грозил «стереть социал-демократов с лица земли», показав «всем рабочим лживость их и наглость», бранил Плеханова и произносил разные другие, не более убедительные фразы. Но не смысл его речи производил впечатление. Мне приходилось не раз слышать Бебеля, Жореса, Севастьяна Фора. Никогда и никто из них на моих глазах не овладевал так слушателями, как Гапон, и не на рабочей сходке, где говорить несравненно легче, а в маленькой комнате на немногочисленном совещании, произнося речь, состоящую почти только из одних угроз. У него был истинный ораторский талант, и, слушая его исполненные гнева слова, я понял, чем этот человек завоевал и подчинил себе массы.
Присматриваясь ближе к Гапону, я не заметил в нем большой и горячей любви к революции. Но впечатление от его личности оставалось неясное. Передо мною был человек, несомненно рискнувший своею жизнью 9 января. Я склонялся поэтому к мысли, что ошибаюсь и не умею увидеть в Гапоне той преданности идее, которая есть у него в действительности.
Я слушал отзывы о Гапоне Рутенберга, тогда еще его друга. Эти отзывы ничего мне не разъясняли. Рутенберг характеризовал Гапона как «бедного, запутавшегося в революции попа, искреннего и честного». Я думаю, что Рутенберг ошибался: Гапон подделывался под него и был с ним таким, каким хотел бы!
Гапон много говорил о необходимости основать «боевой комитет» – особое учреждение, которое бы ведало центральным и массовым террором. Он развивал идею террористического движения в крестьянстве и в своих планах встречал сочувствие со стороны многих товарищей, особенно со стороны Брешковской и кн[язя] Д.А. Хилкова. Он вступил, после долгих переговоров, в партию и в Россию нелегально ехать не собирался, ограничиваясь предсказаниями в близком будущем массовых вооруженных выступлений и призывом к их подготовке. Из партии он, впрочем, скоро вышел.
Рутенберг тоже сочувствовал планам Гапона. Он тоже считал необходимым немедленно приступить к вооружению народных масс. Общее настроение было в то время таково, что лишь немногие смели высказываться против такого образа действий. Это меньшинство указывало, что вооружение народа – задача неисполнимая, ибо ни одна партия не имеет достаточно сил для ее решения. А раз это так, то благоразумнее и в интересах революции выгоднее употребить назначенные для этого силы и средства на развитие центрального террора. Центральный комитет в то время был очень многочислен. Решения принимались медленно и не всегда в полном составе комитета. Руководящую роль играли Азеф и Гоц. От них зависело многое.
Мнение партийного большинства одержало верх. Было решено учредить особую организацию в целях боевой подготовки масс. Дело это было поручено Рутенбергу, и в его распоряжение было предоставлено три кандидата в боевую организацию – Александра Севастьянова, принимавшая участие еще в 1902 г. в томской типографии, Борис Горинсон, техник из Варшавы, рекомендованный К.М. Гершковичем, и Хаим Гершкович, рекомендованный Н.В. Чайковским. Рутенберг при их помощи и с теми лицами, которых он кооптировал бы в России, должен был положить начало боевой подготовке масс. Он должен был приготовить квартиры для складов оружия в Петербурге, изыскать возможность приобретения оружия в России, получить от армян, членов партии «Дашнакцутюн», транспорт бомб, нам ими уступленный, наконец, выяснить возможность экспроприации в арсеналах. Предполагалось, впоследствии, когда окрепнет организация в Петербурге, расширить деятельность ее на всю Россию. Дальнейшим шагом в этом направлении была экспедиция корабля «Джон Крафтон».
Рутенберг, Горинсон, Севастьянова и Гершкович уехали в Россию, Гапон уехал в Лондон по делам издания своей «Автобиографии», за которую ему в Англии были обещаны большие деньги. Я уехал в Ниццу к Гоцу.
Гоц, помимо блестящей эрудиции, большого ума и выдающегося организаторского дарования, в высшей степени обладал еще одним качеством – чрезвычайно редким и снискавшим ему горячую привязанность всех тех, кто лично встречался с ним. У него была драгоценная способность не только узнавать после немногих встреч людей, но, индивидуализируя особенности каждого, входить в личное и партийное положение их. Он делал это с такой чуткостью и любовью, с таким исключительным знанием людей, что личное с ним знакомство давало громадную нравственную поддержку. Многие, в том числе Каляев, считали себя его учениками.
Гоц лежал больной. У нас сразу установились те мягкие, нежные и добрые отношения, секрет которых был только у Гоца и которые так редко встречаются у людей, объединенных общностью взглядов, но не симпатий и образа жизни. От него я впервые узнал о предполагаемой экспедиции упомянутого выше корабля «Джон Крафтон».
Член Финской партии активного сопротивления журналист Конни Циллиакус сообщил центральному комитету, что через него поступило на русскую революцию пожертвование от американских миллионеров в размере миллиона франков, причем американцы ставят условием, чтобы деньги эти, во-первых, пошли на вооружение народа и, во-вторых, были распределены между всеми революционными партиями без различия программ.[13 - Впоследствии в «Новом времени» появилось известие, что пожертвование это было сделано не американцами, а японским правительством. Конни Циллиакус опровергал это, и центральный комитет не имел оснований отнестись с недоверием к его словам.]
Центральный комитет принял пожертвование на этих условиях за вычетом 100 тысяч франков, которые деньгами поступили в боевую организацию.
На американские деньги решено было снарядить нагруженный оружием корабль, который должен был доставить свой груз революционным партиям, выгружая его постепенно на Прибалтийском побережье и в Финляндии. На имя норвежского купца в Англии был приобретен корабль «Джон Крафтон». Он принял груз исключительно из оружия и взрывчатых веществ и с командою, главным образом из шведов, летом 1905 г. ушел в море. На корабле находился в качестве заведующего взрывчатыми веществами упомянутый уже мною химик Б.Г. Виллит. «Джон Крафтон» не выполнил своего назначения. Он сел на скалу у острова Кеми в Ботническом заливе и был взорван своею командою. Часть оружия была предварительно выгружена на острове и там впоследствии найдена пограничною стражею. Оружие это было в дни октябрьской забастовки отобрано финскими революционерами и роздано по рукам финским крестьянам.
Я не принимал никакого участия в снаряжении «Джона Крафтона» и знал об этой экспедиции только со слов товарищей. Я не участвовал также в попытке боевой подготовки масс, если не считать моего присутствия на нескольских совещаниях и покупки мною в Антверпене в мае 1905 г. транспорта револьверов, предназначенных для России.
Живя в Ницце и проводя большую часть времени у Гоца, я был несколько раз в Вильфранше, в химической лаборатории Виллита, Владимира Азефа и супругов Зильберберг, более известных в революционной среде под именем «Серебровых».
Лаборатория помещалась в стоявшей особняком двухэтажной вилле, и прислугой при ней была Рашель Владимировна Лурье. Лурье и Виллита я встречал раньше в Женеве, Зильбербергов я увидел в первый раз.
Лев Иванович Зильберберг, бывший студент Московского университета, уже побывавший в Сибири, был молодой человек, лет 25. Он был хорошо сложен, мускулист и широкоплеч. По характеру он принадлежал к тому же типу людей с твердыми убеждениями и твердой волей, к какому принадлежал и Швейцер. Он был математик по образованию и с любовью занимался прикладными науками. От его скупых слов веяло той же силой, какая чувствовалась в замкнутости Швейцера. Жена его Ксения, или по партийной кличке «Ирина», была тоже замкнута и молчалива. Так же замкнута и молчалива была и Рашель Лурье.
Еще в Женеве из газет мы узнали о смерти Швейцера. Швейцер под фамилией Артура Генри Мюр Мак-Куллона погиб в ночь на 26 февраля 1905 г. в гостинице «Бристоль» в Петербурге такой же смертью, какой умер Покотилов 31 марта 1904 г. в «Северной гостинице». Он заряжал бомбы для покушения на великого князя Владимира Александровича.
По поводу его смерти в № 61 «Революционной России» появилась следующая заметка:
«В ночь на 26 февраля в С.-Петербурге в меблированных комнатах „Бристоль“ погиб от случайного взрыва член боевой организации партии социалистов-революционеров».
Официальный документ так описывает смерть Швейцера:
«…В ночь на 26 февраля 1905 г. в г. Петербурге в меблированных комнатах „Бристоль“, помещающихся в д. № 39–12, на углу Морской и Вознесенского проспекта, произошел приблизительно часа в 4 утра взрыв в комнате № 27. Силой взрыва в означенном доме, по фасаду, обращенному к Исаакиевскому скверу, во всех четырех этажах выбиты стекла в 36 окнах. Прилегающая часть Вознесенского проспекта (панель и часть мостовой) в беспорядке завалены досками, кусками мебели и разными вещами, выброшенными силой взрыва из разрушенных помещений. Часть этих вещей перекинуло через всю ширину проспекта (37 шагов) в Исаакиевский собор, в котором на протяжении 16 шагов повалило даже чугунную решетку в трех пролетах. Взрывом произведено более или менее значительное разрушение в прилегающих к комнате № 27 номерах 25, 26 и 24, в коридоре, соединяющем эти номера, а также в прилегающем к № 27 ресторане „Мишель“. Заметное разрушение произвел взрыв в меблированных комнатах в третьем этаже, расположенных над комнатой № 27, а также в комнатах, расположенных в первом этаже.
Номер 27 носил следы полного разрушения; состоял он из комнаты 6 аршин 5 вершков вышины, с двумя окнами и дверью в коридор. Стены в этой комнате оказались частью разрушенными, частью выпученными наружу. Штукатурка потолка и карнизов растрескалась и местами обвалилась. В окнах все стекла и рамы выбиты и разрушены. Подоконник и часть рамы окна, ближайшего к ресторану «Мишель», обуглены, как равно и обои в этом месте. В амбразуре второго окна, на штукатурке откосов и в остатках рамы имеются выбоины, а откос окна забрызган кровью. Печка частью разрушена. Пол комнаты сплошь покрыт обломками деревянной перегородки, отделявшей соседний номер, штукатурки и мебели. Металлическая кровать с двумя матрацами, стоявшая у капитальной стены, отделявшей ресторан «Мишель», в беспорядке и засыпана штукатуркой; на ней в скомканном виде лежали две подушки, две простыни, два байковых одеяла, номер газеты «Neue Freie Presse» от 24 февраля и книги на французском языке. У капитальной стены, прилегающей к световому дворику, стояли комод и шкаф, от которых после взрыва остались только обломки задних стен. У капитальной стены, выходящей на Вознесенский проспект, стояли: письменный стол, трюмо и этажерка, но от этих вещей не осталось даже следа. У капитальной стены в том месте, где находились комод и шкаф, на груде обломков досок и мебели, в расстоянии одного аршина от стены, лежал обезображенный труп мужчины. Голова его, обращенная к окнам, откинута назад, так что открыта шея; лицо обращено прямо к окнам. Туловище лежит спиной книзу. Грудная полость совершенно открыта спереди, в правой ее половине ничего нет, позвоночник в грудной и отчасти в брюшной полости открыт. Из левой половины грудной полости видны оба легкие. В связи с головой сохранились части плечевого пояса с прилегающими мышцами, а также руки без кистей и части предплечья. Брюшная полость совершенно разорвана; сердце было найдено среди обломков мышц в области левого плечевого сустава. Правая нога с частью таза лежит параллельно туловищу, на ней имеются остатки нижнего белья. Левая нога с частью тазовой кости лежит на разрушенной стене, служившей перегородкой между 26-м и 27-м номерами. Части пальцев и мягких частей тела были найдены в Исаакиевском сквере. В комнате № 27 были найдены вещи, принадлежавшие погибшему от взрыва: иностранный паспорт на имя великобританского подданного Артура Генри Мюр Мак-Куллона и различные предметы, составляющие, по-видимому, части разорвавшегося снаряда. Эти последние были исследованы экспертом, который на основании результатов исследования дал следующее заключение: взорвавшийся снаряд был устроен так, что мог употребляться как метательный снаряд. Оболочка его была легкая, из жести, 0,3 миллиметра. Разрывной заряд снаряда составлял магнезиальный динамит, приближающийся по силе к гремучему студню, наиболее сильному из нитроглицериновых препаратов. Взрыв произошел от взрывчатого вещества детонатора, помещенного в детонаторской трубке снаряда, по-видимому, гремучей ртути. Сам снаряд мог быть значительных размеров для ручного снаряда и допускал наполнение зарядом взрывчатого вещества в количестве 4–5 фунтов.
…Судя по расположению наиболее глубоких и обширных повреждений в области передней поверхности туловища и на нижнем отделе верхних конечностей, принимая во внимание расположение ожогов, следует полагать, что в момент взрыва покойный был обращен ближе всего передней и нижней частью туловища к снаряду; например, если он стоял у стола, на котором разорвался снаряд. Судя же по остаткам одежды на трупе, можно думать, что в момент взрыва покойный был одет только в белье. Взрыв, по-видимому, произошел у окна, и силою взрыва тело Мак-Куллона было брошено на противоположную капитальную стену и вверх, где имеются обильные следы крови в виде мазков и брызг; оттуда, в силу тяжести, оно упало на место, где было найдено. Смерть наступила моментально (см. «Дело о покушении 16 лиц на жизнь генерала Трепова»)».
Максимилиан Ильич Швейцер родился 2 октября 1881 г. в Смоленске в зажиточной купеческой семье. В 1889 г. он поступил в смоленскую гимназию и уже учеником седьмого класса принял участие в революционной работе. По окончании курса в гимназии он в 1897 г. уехал в Москву, в университет, где слушал лекции на естественном отделении физико-математического факультета. В 1899 г. он был сослан по студенческому делу в Якутскую область, по возвращении откуда отбывал надзор у родителей в Смоленске. В ссылке его убеждения окончательно определились, и он тогда уже мечтал о поездке за границу для изучения химии взрывчатых веществ. Тогда же он примкнул к партии социалистов-революционеров. В 1903 г. он уехал за границу и вступил в боевую организацию, где и работал до своей смерти.
Сохранилось характерное письмо его к матери из Сибири. Родители его подали в 1902 г. прошение о помиловании его. Он был, конечно, против такого прошения и ответил на него официальным отказом от всякого снисхождения, посланным им в департамент полиции.
Об этом отказе он и пишет в своем письме:
«Мача, 14 сентября 1902 г.
Дорогая мама.
Сегодня получил твое письмо от 13 августа, и очень, очень мне было больно читать его, больно было мне, во-первых, оттого, что ты меня так поняла, а во-вторых, и оттого, что я доставляю тебе столько горя. Напрасно ты думаешь, что я из-за холода позабыл тебя. Наоборот, теперь я еще более почувствовал, как ты мне дорога. Ни холода, ни многие годы не заставят меня позабыть тебя, но как бы я тебя ни любил, как бы ни был привязан к тебе, иначе я поступить не мог. Я знал, что доставляю тебе своим поступком большое горе, и не недостаток мужества, как ты пишешь, было то, что я не известил тебя прямо об этом, а просто хотел, чтобы тебе сообщили это известие помягче.
Мне хотелось бы поговорить о наших отношениях, дорогая мама. Ты и папа меня горячо любите, хотите мне больше, чем кто-либо, добра. Я горячо люблю вас и привязан, только не умею проявлять эту любовь так, как другие, я тоже не хочу себе зла и желаю себе только хорошего. Казалось бы, между нами не может быть никаких разногласий, но дело в том, что добро-то мы понимаем различно. Вы выросли в одних условиях, я в других. Вы желаете мне хорошую жену, большое состояние, безмятежное семейное счастье, положение в обществе. Что касается меня, то я чувствовал бы себя несчастным от такой жизни. Я не мог бы прожить и один год, и я добро понимаю иначе, чем вы. Вот почему между нами так часто проходят облака, вот почему мне так часто приходится заставлять тебя страдать. Мамочка, как ты не понимаешь, что то, что я делаю, доставляет мне удовлетворение. Это одно из условий счастья, и раз ты мне желаешь добра, ты не должна горевать. Когда я послал прошение от 12 июля, у меня камень свалился с сердца, и я почувствовал сильное облегчение, и если бы благодаря твоему прошению о помиловании меня вернули бы, в то время как все мои товарищи оставались бы здесь, я бы не мог смотреть в глаза ни одному честному человеку, и я чувствовал бы себя крайне несчастным. Не знаю, доставило ли бы тебе, мама, такое мое положение удовлетворение.
Я не касаюсь здесь общих вопросов, побудивших меня подать это прошение. Если, мама, я буду поступать во всем так, как ты лично хочешь, мне придется ломать себя. Будем же, мама, любить друг друга по-прежнему, и позволь еще, мама, жить так, как я хочу.
Лишь при последнем условии я могу быть счастлив, и ведь этого ты хочешь. Брось, мама, скверные мысли в сторону, три с половиной года – срок небольшой, пролетит быстро, и я вернусь к тебе таким же, как и раньше, только более старший и в разлуке более оценивший твою любовь ко мне и тебе самой. Этот же случай тут только крепче свяжет нас друг с другом. До свидания, дорогая мама, целую тебя крепко-крепко. Твой горячо любящий тебя
М. Швейцер».
В лице Швейцера боевая организация лишилась одного из наиболее ценных своих членов.
III
Узнав о смерти Швейцера и полагая, что смерть эта может гибельно отразиться на всем петербургском отделе, я сказал Азефу, что, по моему мнению, нам обоим необходимо ехать немедленно в Петербург. Азеф был согласен со мной, но заявил, что ему нужно закончить сперва дела за границей. Я уехал к Гоцу, и в ожидании прошло недели две-три. В середине марта я неожиданно прочел во французской газете, что в Петербурге арестованы члены боевой организации. В числе названных фамилий была и моя. Как оказалось впоследствии, полиция, арестовав Моисеенко, приняла его за меня.
Вскоре выяснилось следующее.
16 и 17 марта в Петербурге и в Москве были арестованы извозчики – Агапов (Дулебов) и Борис Подвицкий и посыльный Трофимов, далее: Василий Шиллеров, Прасковья Волошенко-Ивановская, Борис Моисеенко, Сергей Барыков, Яков Загородний, Анна Надеждина, Татьяна Леонтьева, Надежда Барыкова, Моисей Шнееров, Моисей Новомейский, Михаил Шергов, Сура Эфрусси и Фейга Кац. Кроме того, на станции Малкин С.-Петербургско-Варшавской железной дороги был задержан Боришанский под фамилией Подновского.
У Боришанского и у Леонтьевой был найден динамит. Трофимов же при аресте оказал вооруженное сопротивление.
Смертью Швейцера и арестом 16 и 17 марта начинается новый период в истории боевой организации. Впоследствии она никогда уже не достигала такой силы и такого значения, какими пользовалась в промежуток времени от 15 июля 1904 г. до февраля 1905 г. Причины ее постепенного упадка были многочисленны, и одной из важнейших, тогда нам неизвестной, было появление в центральном комитете провокатора. Провокатор этот сумел почти на год остановить дело центрального террора.
30 июня 1905 г. в Петербурге был арестован и 20 августа за вооруженное сопротивление полиции казнен один из товарищей, уехавший вместе с Рутенбергом в Россию, – Хаим Гершкович. Рутенберг еще до его ареста вернулся за границу. Почти одновременно с ним приехал и член центрального комитета Тютчев. Они нам рассказали следующее.
После смерти Швейцера боевая организация в Петербурге осталась без руководителя. Члены ее, как и можно было ожидать, решили дело не ликвидировать. Во главе организации стал коллектив, состоявший из Ивановской, Леонтьевой, недавно приехавшего в Петербург Барыкова и др. Не говоря уже о том, что коллективное начало в терроре нужно признать вредным, ибо оно предполагает многочисленные и долгие совещания, – коллектив этот состоял из людей, для руководства организацией недостаточно опытных, и, кроме того, сносился еще с Тютчевым, тоже незнакомым с техникой боевых предприятий. Коллектив решил оставить покушение на великого князя и продолжать дело Трепова. Я думаю, что, несмотря на несовершенство своего внутреннего устройства, на малочисленность наблюдающего состава (Подвицкий, Дулебов и Трофимов) и на отсутствие дисциплины, организация, поколебленная смертью Швейцера, вскоре все-таки встала бы на ноги. В ней было довольно людей смелых и энергичных, или прошедших школу дела Сергея (Моисеенко, Бриллиант), или участвовавших в покушении на Плеве (Ивановская, Дулебов). Вероятно, естественным путем руководительство перешло бы к наиболее опытному лицу, тогда само собой восстановилась бы дисциплина и, конечно, улучшилось бы наблюдение. Кроме того, с приездом руководителя устранились бы и мелкие недостатки и, что всего важнее, появилась бы уверенность в своих силах. Упомянутый выше провокатор в корне подрезал всякую возможность успеха.
В конце 1904 г. в Петербург вернулся из ссылки Николай Юрьевич Татаров. Бывший член польской социалистической партии, он основал в конце 90-х гг. группу «Народная воля» и был одним из наиболее видных нелегальных того периода. Он был арестован в феврале 1901 г. в Петербурге и, объявив в Петропавловской крепости голодовку, голодал 22 дня. После долгого тюремного заключения он был выслан в Восточную Сибирь на 5 лет. Ему было разрешено поселиться в Иркутске. Здесь он примкнул к партии социалистов-революционеров и поставил комитетскую типографию. Типография эта работала больше года и не была открыта полицией. Срок ссылки Татарову был сокращен.
Революционная репутация Татарова стояла высоко. Еще Гершуни имел его в виду как выдающегося революционера. Я знал Татарова по Варшаве, откуда он был родом, и затем встретился с ним в Петербурге в 1900–1901 гг. на работе, когда он был нелегальным. В один из своих приездов в Москву Тютчев спросил мое мнение о Татарове. Я дал самый лучший отзыв и иного дать не мог: революционное прошлое Татарова не нуждалось в рекомендации, и сам он был человеком крупного ума и больших дарований.
По возвращении в Россию Татаров был официально кооптирован в центральный комитет в Одессе. В Петербурге, еще до своей кооптации, он часто бывал у Тютчева. Вскоре ему стало известно не только то, что Ивановская состоит членом боевой организации, но и адрес ее.