Оценить:
 Рейтинг: 0

То, чего не было (с приложениями)

Год написания книги
2008
<< 1 ... 37 38 39 40 41 42 43 44 45 ... 63 >>
На страницу:
41 из 63
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

– Вот здесь триста рублей… Нате, считайте, если хотите…

– Триста? А остальные?…

– Не понимаю… Что же мне? Копить?… Зарывать в землю? Или что еще? Ну?

– Значит, вы прожили?

– Да, прожил…

– Вот что, Эпштейн!.. – угрюмо промолвил Фрезе. Он испытывал теперь все нарастающую, пьянящую и темную радость: он думал, что отомстит за Володю и что месть эта праведна и достойна его. Эпштейн не казался уже ни неразумным, ни бессильным, ни жалким. Он казался лукавым и дерзким врагом, которого щадить – преступление.

– Вот что, Эпштейн, я вынужден буду…

– Довольно шуток, Герман Карлович!.. Нет?… – заволновался Эпштейн. – Что это значит?… Вы говорите, как будто я провокатор?… Абсурд!.. Нелепо! Глупо! Смешно!.. Я приехал сюда, чтобы работать в терроре… Я для этого только и поступил в охранное отделение… Что, мне приятно служить? Вы не убедили меня, что я сделал ошибку… Убедите!.. Я свободный человек! Я ничего не боюсь!.. Вы не можете мешать делать пользу для революции!.. Это насилие!.. Я протестую!.. И что из этого, что я деньги брал?… Велика важность – деньги!.. А что же, не брать? Идеальничать? Возбуждать подозрение?… Что за доказательство?… Ну?…

Фрезе бесстрастно выслушал горячую речь. Когда Эпштейн, задыхаясь и вытирая губы платком, в изнеможении упал в глубокое кресло, он холодно повторил:

– Ввиду того, что вы провокатор, я вынужден буду…

– Что?

– Я вынужден буду поставить одно условие…

– Какое условие?… При чем тут условие?… Нет, как вам нравится? Я хочу ему пользы, я говорю, что и как надо делать, чтобы поставить террор, а он мне грозит!.. Сумасшествие!.. Глупость!.. Бедлам!.. Так невозможно!.. Что вы воображаете?… Я людей позову!..

Фрезе наморщил белый, на висках облысевший лоб и медленно вынул браунинг из кармана. Он положил его рядом с собой, на салфетку, и усмехнулся:

– Ежели вы желаете звать людей, то почему вы их не зовете?… Мое условие заключается в том, что вы поможете убить полковника Шена… Иначе… Иначе… Я вынужден буду вас… истребить.

Эпштейн с усилием поднялся в кресле. Вытянув тонкую шею, он вяло, блуждающим взглядом осмотрел «кабинет». Двери были закрыты, и между Фрезе и им стоял уставленный бутылками стол. Было очень светло, очень жарко, и сильно пахло вином. На белой скатерти чернел заряженный браунинг. Эпштейн тяжко вздохнул и, чувствуя, что теряет сознание, уронил голову на подушки. Как сквозь сон, он услышал размеренный голос:

– Согласны вы или нет?

Он ничего не ответил. Он не понимал, где он, и что с ним, и кто спрашивает его, и зачем блестит браунинг, и зачем сияют электрические огни. Он понимал только одно, что Фрезе его не отпустит и что окончена жизнь, что сейчас, через десять минут, он умрет позорной и бессмысленной смертью. Он был убежден, что Фрезе его застрелит, застрелит здесь, вот в этом пропахшем сигарами «кабинете», что напрасно молить о пощаде, напрасно плакать, кричать, звать на помощь, доказывать и даже бороться. Не отдавая себе отчета, не зная, что делать, он слабо кивнул головой и, как бывало с ним в детстве, крепко накрест, точно обороняясь, прижал ладони к груди. Фрезе с ненавистью взглянул на него и спрятал браунинг обратно в карман.

IX

На другой день Эпштейн проснулся поздно, в одиннадцатом часу. Привычный номер гостиницы, узорчатый, запыленный ковер, зеркальный, желтого дерева шкап и кисейные занавески показались неуютными и чужими, точно за ночь изменилась вся жизнь. Хотя в комнате было тепло, он зябко потянул одеяло и, пытаясь снова уснуть, избегая мучительных мыслей, зарылся с головою в постель. «Ах-ах-ах, – простонал он, кусая ногти, – Фрезе… Ах-ах-ах… Глупость!.. Ужасная глупость!.. Безмозглая глупость!.. И кто тащил за язык? Надо было болтать?… Не мог удержаться!.. Ведь он ничего бы не думал… А я бы работал… И было бы все хорошо… А теперь вот пропало дело… Пропало?… Неужто пропало?… Неужто выкрутиться нельзя?… Ах-ах-ах… Что за черт!..» Он в глубине души был уверен, что поступил в охранное отделение исключительно «для пользы террора» и что между ним и доктором Бергом очевидная для всех бездонная пропасть. Он был уверен, что он не продажный «секретный сотрудник», а неподкупный и мужественный революционер, более мужественный, конечно, чем те, кто не смеет «дерзнуть». И он был уверен еще, что его непростительный грех заключается единственно в том, что он «проболтался, как баба», – переоценил товарищеское доверие. «Не понимает!.. Фанатик!.. Дурак!.. Телеграфный столб!.. Тателе-Мамеле!.. – Заворочался он на кровати. – Насочиняли законов!.. Святые!.. Ах, глупость, глупость!.. Сумасшедшая глупость!.. Как же быть?» Он сел и, опустив оголенные ноги, взъерошенный и неумытый, в белой ночной рубашке, забормотал, размахивая руками: «Он что-то мне говорил… Говорил, что меня истребит… Что такое?… Не смеет… За что? Что я сделал дурного?… Разве я провокатор? Совесть моя чиста… Почему она может быть не чиста? Если я, например, убежден, что нужно работать в охранке?… Пусть докажет, что я не прав… Пусть докажет… Да, да… пусть докажет… Кого я выдал? Кому повредил? А деньги?… Мелочь!.. Пустяк!.. Ребенок поймет!.. Смешно…» Уже успокоенный и почти убежденный в своей правоте, убежденный, что его не за что осудить, он надел башмаки и начал тщательно одеваться. Но мысль о вчерашнем неотступно преследовала его. Причесавшись и положив щетку на мраморный стол, он опять невольно подумал о Фрезе. И в ту же минуту вспомнился полковник фон Шен, остриженный под гребенку, румяный и пухлый, необычайно вежливый господин. Вспомнились круглые, без блеска, глаза, те глаза, которых он так боялся, и последний, испытующий разговор: «А не знаете ли, Эпштейн, где теперь Герман Фрезе?…» «Я выдал? – в ужасе вскрикнул он и почувствовал, как похолодели колени. – Почему выдал?… Разве я провокатор?… Разве я мог не ответить?… Если бы я не ответил, он бы меня заподозрил, он бы понял, что я играю игру… Это же неизбежно… И чем же я повредил?… Тем, что сказал, что Фрезе, кажется, в Петербурге? Мало ли что в Петербурге? Петербург велик… Надо найти…» Он старался себя оправдать, во что бы то ни стало старался поверить, что не совершил преступления и что Фрезе не арестуют… «Даже если и будет маленький вред, – рассудительно доказывал он, – то все-таки разница… Провокатор служит за деньги, а я служу идейно и бескорыстно… Не надо этого забывать… Надо помнить… Да, помнить… Иногда и жертвы необходимы…» Он, спотыкаясь, дошел до окна и отдернул кисейную занавеску. «Фрезе говорит, что убьет… Фрезе убьет?… Как?… Что такое?… Вот выйду на улицу, а он поджидает меня за углом… Разве он пощадит? Разве они щадят?… И зачем я сболтнул? Ах, глупость!.. Убьет?… Почему он вчера не убил?… Ведь мог убить?… Не посмел? Да… я ведь дал обещание… Идиотская глупость!.. Ах-ах-ах! Что делать? Что делать?…» Он неловко, тщетно пытаясь попасть в рукава, накинул пальто и вдруг ясно представил себе минувшую ночь. Он увидел прокуренный, душный, сверкающий хрусталем «кабинет», узкое, точно каменное, лицо, черный браунинг и уставленный бутылками стол. «Я вынужден предложить вам условие…» Так сказал Фрезе… Значит… Значит, бежать… Но куда?… Куда бежать? Ведь, наверное, следят… Нет спасения, – замирая, подумал он и тотчас же ухватился за новую мысль: – А если не выйти?… Если спрятаться тут?… Кто может заставить меня выходить… Буду сидеть вот на этом диване… И напишу полковнику… Нет?» Он успокоился на мгновение и даже попробовал закурить, но пальцы не слушались и ломали тонкие спички. «А доктор Берг?… Ведь к нему пришли на квартиру… А если придут и ко мне?… Неужели придут? Ну да… Очень просто: придут!» Он не сомневался теперь, что, где бы он ни был, что бы ни делал, как бы ни стремился себя защитить, безжалостный Фрезе всюду разыщет его. Он бросил на пол незажженную папиросу и осторожно выглянул в коридор. В соседнем номере немолодая, с измученным лицом горничная прибирала постель. «Горничная? – заколебался Эпштейн. – Я вчера ее не заметил… Горничная и?… Господи Боже мой!» И, чувствуя, как кружится голова, он юркнул по лестнице вниз и вышел на Невский.

Садовую улицу густо запрудила толпа. Хоронили какого-то офицера. Пока тянулись бесконечные экипажи и однообразно маршировали солдаты, Эпштейн подозрительно осматривал всех прохожих. Его смущало, что где-то близко, может быть рядом с ним, караулит Фрезе, Колька, или Свистков, или другой, неизвестный ему дружинник. У ворот публичной библиотеки стоял лохматый, в черной тужурке студент. «Странно! – решил Эпштейн, прилежно разглядывая его. – Зачем он здесь?… И почему не смотрит? И почему прячет глаза? Кто же знает, кто он такой?…» И, не размышляя, больше всего на свете боясь оглянуться назад, боясь, что студент догонит его, он бегом побежал по Садовой. Он бежал, расталкивая мужчин, натыкаясь на женщин, хрипло дыша и не видя, куда бежит. Он слышал в ушах немолкнущий звон, перед глазами прыгали искры, и ноги путались в полах пальто. Необозримый, чугунно-каменный Петербург, многоэтажные, непроницаемые дома, театры, памятники, скверы, дворцы казались одиночной тюрьмой, хитро раскинутой ловушкой. Ему казалось, что не один Фрезе наблюдает за ним. Ему казалось, что извозчики, и газетчики, и рассыльные, и нищие, и увечные старики – вероломные террористы, товарищи по дружине, и что каждый ищет его убить. Ему казалось, что все смеются над ним и что на свете нет ни одного человека, который бы его пожалел. Он добежал до Калинкина моста и повернул на Галерный. На другой стороне в Чекушах чернели кирпичные иглы, закоптелые трубы заводов. У таможни лепились сараи, торговые склады, магазины и низкие, александровской постройки, ряды. Эпштейн остановился. Алмазно-синие волны сверкали серебряным блеском, и из Морского канала величаво выплывал пароход. Веселым звоном перезванивали колокола. «Воскресенье… Звонят, – очнулся Эпштейн. – Надо укрыться… Укрыться… И чего я так испугался?… Какая глупость!.. Чего?… Ведь если даже Фрезе следит, то стоит только сказать полковнику Шену… Сказать полковнику Шену?… Значит, я – провокатор…» Он не посмел думать дальше. Сгорбленный, в темных очках, он, качаясь, неровной походкой перешел Египетский мост и вышел на Петергофский проспект. Но как только он опять увидел людей, – беззаботную, снующую по тротуарам толпу, – снова сделалось страшно. «Не убежать… Не уйти», – почти в беспамятстве всхлипнул он и вскочил в проходящую конку.

В конке было пыльно и тесно, звякали оконные стекла и безусый кондуктор, скучая, раздавал копеечные билеты. Эпштейн забился в угол и озабоченно, хмурясь, осмотрел дребезжащий вагон. На скамейке, против него, поклевывал носом отставной, с медалями на груди, солдат. «Когда он сел?… До или после меня?… – чувствуя тягостную, все увеличивающуюся усталость, пытался припомнить Эпштейн. – Кажется, после… Да, разумеется, после… Как же я не заметил?… Почему он молчит?… Притворяется, что заснул?… Я, кажется, где-то видел его…» Отставной солдат насупил седые брови и водянистыми, ничего не выражающими глазами равнодушно посмотрел на Эпштейна. Эпштейн съежился и крепче прижался к стене. «Рассматривает… Хитрит… Боится ошибки… Господи Боже мой… Надо слезть… Лучше всего выпрыгнуть на ходу…» Завизжали несмазанные колеса, и хромоногие клячи замедлили бег. «Технологический институт», – просунув голову, уныло крикнул кондуктор. Эпштейн встал и с трудом протискался на площадку. Следом за ним протискался и старик. «Ну да… конечно… конечно, – коченея от страха, подумал Эпштейн. – Так и есть… Что делать?… Надо бежать…» Он оглянулся на старика и проворно, как мышь, шмыгнул за Загородный проспект. «Я где-то видел его… Да, видел»… – твердил он, постепенно ускоряя шаги. Он переулками пробрался на Обводный канал и мимо газового завода и городских скотобоен прошел к конно-железному парку. «Если они следят, то непременно придут сюда… И я увижу… Увижу…» Он не знал, что именно он увидит и почему хорошо, если дружинники найдут его здесь, на безлюдной окраине Петербурга, где никто не мог бы ему помочь. День был солнечный, по-летнему жаркий. За полотном Варшавской дороги сиротливо белели кладбищенские кресты. «Господи, что со мной? – схватился за волосы Эпштейн. – Господи, я, должно быть, с ума схожу… Сказать полковнику?… Нет?» Но эта мысль сейчас же угасла. «Нет… Уехать… Уехать… Уехать… Уехать из Петербурга… Совсем… За границу… В Париж…» И Париж, неприветливый и мрачный Париж, где он мерз, голодал и влачил опустошенные дни, показался теперь обетованной землей. «Но как уехать?… Ах, все равно… Там никто не отыщет меня… Там никто не посмеет убить…» Он посмотрел на часы. Было четыре часа. «Кажется, поезд есть… А вдруг они следят на вокзале. Нет… Нет… Не может этого быть…» Он нанял извозчика и, по привычке, приказав поднять верх, велел ехать на Варшавский вокзал. Уже давали третий звонок. Отходил дачный поезд до Луги. Эпштейн, волнуясь, счастливый, что нет никого, сел в первый класс, и когда пронзительно свистнул свисток и тронулся поезд, он «из конспирации» обошел все вагоны. Передний от паровоза был почти пуст. Эпштейн бросился на грязный диван и закрыл руками лицо. «Слава Богу… Кончено… Слава Богу… Я спасен… Спасен… Спасен!» – повторял он, еще не веря своему счастью. Его пальто распахнулось, шляпа измялась, и, упав, разбились очки. Однозвучно постукивали рессоры, подрагивал на скреплениях вагон, и в раскрытые окна тянуло влажной прохладой. И казалось, что все забыто, все прожито, все прощено и что примирившийся Фрезе не требует никаких обещаний.

X

Дружина Фрезе нетерпеливо ожидала «работы». Долгие месяцы прошли в бездействии и тоске, в необъяснимых и непредвиденных неудачах. Саратовский губернатор, за которым дружинники усердно «наблюдали» зимой, на Рождество внезапно выехал в Петербург и не вернулся более в Саратов. В феврале, в Казани, накануне готовой «экспроприации» Колька заметил, что за дружиной следят. В марте, в Одессе, не состоялось убийство знаменитого своей жестокостью прокурора только потому, что не был доставлен вовремя динамит. В апреле, в Твери, случайно «провалился» «транспорт» оружия, и пришлось отложить давно решенное нападение на почту. Фрезе не утратил присутствия духа. Он приехал в столицу, чтобы «уничтожить» охранное отделение, и был несказанно счастлив, что открылась возможность убить полковника Шена. Он не сомневался, что, устрашенный угрозой, Эпштейн не посмеет ни донести, ни бежать, и был уверен, что дружина с честью завершит предстоящее «дело». Он думал, что обязан мстить за Володю, обязан мстить за побежденный террор и за пораженную революцию. И хотя он ненавидел Эпштейна, как ненавидят лицемерного и озлобленного врага, он решил отправить его за границу, если полковник Шен действительно будет убит. На другой день, после свидания с Эпштейном, он увиделся со Свистковым и Колькой. Он рассказал им о задуманном покушении. Встретились они на Выборгской стороне, в дешевой кухмистерской «Ростов-на-Дону».

Выслушав Фрезе, Свистков покрутил волнистые, длинные, как у Вильгельма II, усы и ничего не ответил. По его солдатскому, загорелому, со щетинистым подбородком лицу невозможно было понять, что он думает о «провокации» Эпштейна. Фрезе не удивился. Он привык, что Свистков, «помалкивая в тряпочку», делает опаснейшие «дела». Колька, рыжеволосый и толстогубый, начинающий полнеть парень лет двадцати восьми, громко расхохотался. Хохотал он задорным и вызывающим смехом, точно втихомолку подтрунивал над собеседником и собой.

– Вот так печка-лавочка! Ишь ты, малый – не промах!.. По деньгам товар!.. Ха-ха-ха… И что это, как я погляжу, сколько теперь этой сволочи развелось!.. Я бы его, паршивца, своими руками бы задушил, тут же на месте б пришиб!.. Трещи не трещи, а гнись!..

Фрезе молча поманил полового и приказал подать чай. Колька заерзал на стуле и, вытаращив смышленые, зеленоватые, как у кошки, глаза, захохотал еще веселее:

– Был, помню, у нас в мастерской один, Филаткою прозывался… Так… Шпана, а не человек… Присматривали за ним. Глядим: что-то как будто не то. Туды-сюды, туды-сюды… Вертит хвостом, как лисица… Что поделаешь?… Приходим. Спрашиваем: «Ты, сукин сын, такой-сякой, негодяй!.. Признавайся… Будем тебя судить…»

А он как завизжит, залопочет… Заелозил, заметался, завыл: «Братцы, как Бог свят, – не я… Братцы, вот вам крест, что я ни при чем…» Ладно, толкуй: торговал кирпичом, да остался ни при чем?… Так, что ли?… Не так?… А кто вчера в охранное бегал?… Говор-ри, сукин сын?… Расшибу!.. Ревет как белуга: «Голубчики, простите, отпустите душу на покаяние…» Ну, да нас не объедешь… Амур-могила! Шабаш!..

– Пошабашили, значит? – сумрачно заметил Свистков.

– А что же, прощать?…

– Так им и надо.

Фрезе плохо слушал, о чем они говорят. Мысль о полковнике Шене не давала ему покоя. «Ежели полковник Шен будет убит, – расчетливо думал он, – дружине сразу станет легче работать… Ведь именно он знает все… Именно он стоит во главе охранных шпионов… Эпштейн укажет его квартиру и часы, когда можно застать… Я сделаю бомбу… Бомбой гораздо вернее… А как бы решил Володя?… Ведь Эпштейн все-таки провокатор… Обманет?… Нет, не обманет… А вдруг убежит?… Ежели он убежит, что я тогда буду делать?… Напрасно я не учредил за ним наблюдения… Да нет, он трус… Не посмеет он бежать…» Он поднял голову и посмотрел на Свисткова. Свистков, белоусый и белобрысый, согнув широкую спину и расставив круглые локти, шумно, с присвистом, сосал теплый чай. «А Володи нет… И Елизара… И Ольги», – вздохнул Фрезе и тронул Свисткова за рукав.

– Слышь, Свистков…

– Слушаю.

– Ты завтра в восемь часов зайдешь на дом к Эпштейну…

– Точно так.

– В гостиницу…

– Точно так.

– Ты скажешь, чтобы он ожидал меня у пассажа…

– Точно так.

– Ты возьмешь с собой маузер и покараулишь Эпштейна… Понял?

Свистков, не отрываясь от блюдца, кивнул одними глазами. Колька насторожился:

– Герман Карлович, а ведь это как будто неладно?…

– В чем дело?

– А я?

– Ты? – задумчиво переспросил Фрезе. – Для тебя пока нет работы…

– Выходит: один работник, а семеро едоков?… – засопел обиженно Колька. – Что же, каждый день тебе в петлю лезть?…

Фрезе, не отвечая, похлопывая его по плечу, расплатился и вышел. «Ежели завтра, то нужно приготовить снаряд», – вспомнил он, входя к себе в номер. Он аккуратно запер двери на ключ, аккуратно раскрыл чемодан и вынул круглую, по краям запаянную коробку. «Наследство Володи», – улыбнулся он слабой улыбкой и развернул пахучее, вязкое, желтовато-прозрачное тесто. Он так часто заряжал тяжелые бомбы, так давно привык к динамиту, так гордился трудной «работой», что мысль о взрыве не пугала его. Он работал, как работает ювелир – бесстрастно и точно, не увлекаясь и не спеша, согласуя расчисленные движения. «Да… я велю Эпштейну показать квартиру полковника Шена, – повторял он, разминая упругую массу. – Свистков бросит бомбу… Завтра… Да, завтра…» В коридоре глухо застучали шаги. Фрезе встал и, прислушиваясь, подошел к двери. «Вздор, никто не войдет», – не испытывая тревоги, равнодушно подумал он и снова вернулся к столу. Наполнив доверху жестяную коробку, он осторожно положил ее на кровать и ощупал хрупкий запал. Стеклянная трубка была цела, но гремучая ртуть отсырела, и надо было ее просушить. По-прежнему забывая о взрыве, он зажег спиртовую машину и на сковородку высыпал ртуть. Сухо потрескивали крупинки. «А если вспыхнут? – встревожился Фрезе. – Не вспыхнут… Ведь никогда не вспыхивали еще…» Он сел и сосредоточенно, внимательными глазами, стал следить за трепещущим огоньком. В гостинице было тихо, со двора не доносилось ни звука. «А раньше Ольга хранила наш динамит, – беззвучно прошептал Фрезе. – Ольга… Как это было давно…» И неожиданно, здесь, перед почти заряженной бомбой, за несколько часов до готового покушения, он почувствовал страх. Он понял, что революция разбита, что его попытки напрасны и что окончен террор. Он понял, что ни убийство полковника Шена, ни взрыв охранного отделения, ни казнь Эпштейна, ни десяток отчаянных «экспроприации» уже не могут повернуть обманчивый ход событий, уже не могут ничего изменить. «Так зачем я живу?… Зачем работаю?… Зачем убиваю?» – с грустью спросил он себя и потрогал рукой облысевший лоб. Но одиночество теперь тяготило его, не та оставленность, которую он испытал после смерти Володи, не ощущение мертвой пустыни и не заброшенность и даже не кровь. Его тяготило внезапно вспыхнувшее, потрясающее сознание бесплодности уже разгромленного террора, сознание оторванности от жизни, бесполезности запоздалых усилий. «Революция разбита», – впервые вдумываясь в унизительные слова, промолвил он вслух и тупо, непонимающим взглядом, взглянул на разгоравшийся огонек. «Хорошо… Пусть разбита… Я обязан оставаться на поле сражения… Мы не сдаемся… Я не имею права и не могу отступать… Я защищаю последнюю баррикаду… Я защищаю красное знамя… Пусть я погибну… Ведь Володя погиб…» Забыв про Эпштейна, про Шена и про гремучую ртуть, потеряв обычное хладнокровие, он взял с комода графин и выпил стакан воды. «Неужели нельзя победить? Неужели нас победили?… La commune est battue ne s’avoue pas vaincue…[15 - Коммуна погибла, но не признала своего поражения… (фр.)] Ax, все равно… Мы не сдадимся… Я во всяком случае не сдаюсь…» Он выпрямился и опять тупо посмотрел на огонь. Его твердое, с резкими чертами лицо побледнело и сузилось, и близорукие, выпуклые глаза стали еще грустнее и строже. Он наклонился к столу. Больше он ничего уже не помнил. Что-то звенящее, огненно-красное, жаркое молнией полыхнуло в глаза, закружились синие пятна, и зашатался фиолетовый потолок. Не было времени испугаться. Не было времени крикнуть. Не было времени убежать. Он уронил беспомощно руки и со всего роста ничком упал на ковер.

Когда он пришел в себя, он долго не мог понять, что случилось и где он лежит. Неизведанно-новое, огромное чувство владело им. Это было чувство покоя, блаженное чувство радостного отдохновения. Точно окончился утомительный путь, и он нашел наконец уединенную пристань. Все то, о чем он только думал, – революция, Эпштейн, полковник Шен и дружина, – показалось далеким, неважным и, главное, изжитым. – «Как хорошо, – прошептал он, чувствуя запах гари и не понимая, где горит и почему никто не тушит пожара. „Как хорошо… И я исполнил свой долг… Мы не сдаемся… Я не сдаюсь… Взрыв?… Да, взрыв… Володя… Володя…“ Он попробовал приподняться, но больно заныла нога и захрипело в груди. Он вытянул вперед руки и, прижимаясь горячей щекою к ковру, полуоткрыл один глаз. Но он ничего не увидел. То же огромное, примиренное чувство по-прежнему говорило в душе. „Ich sterbe…“[16 - Я умираю… (нем.)] – по-немецки, уже слабее, вымолвил он и счастливо, всею грудью вздохнул. «Да… Ich sterbe… И все хорошо… Все прекрасно…» То большое и светлое, непередаваемое словами, что теперь совершалось в нем, было так значительно и глубоко, что он не сомневался, что это именно и есть смерть. Он судорожно дернул рукой, его шея втянулась в плечи, и сильно дрогнуло стройное тело. Он вздохнул еще раз и перестал жить.
<< 1 ... 37 38 39 40 41 42 43 44 45 ... 63 >>
На страницу:
41 из 63