– Зачем? – Шмаков опустил на стол тяжелую ладонь. – За добрым, Лиза, теперь не зовут.
– Не шути этак, Петрович, – с одышкой отозвалась Лизавета.
– Крепись, Струнина Лиза, – сказал председатель и тотчас почувствовал, как стыдно стало за казенные и холодные слова. Но ведь уже сказал. – Погиб Петр смертью храбрых, вот извещение…
Лизавета чувствовала руки Юленьки, слышала ее слезы и слова утешения, но понять ничего не могла. Она готовила себя к такой вести, в страхе ждала, но не от Шмакова, а как все – от почтальона Глаши…
– Маменька! – уже дома истошно вскрикнула Лизавета. – Маменька, Петрушу убили! – И пластом рухнула с порога на пол.
Приходили соседи, подруги, родня, но не утешали, не мешали выплакаться, да и сами плакали.
Забившись на печь, в страхе ревели дети, и только Алешки среди них не было – семилетний Алешка исчез.
* * *
Отца Алешка помнил хорошо. Часто после работы отец сажал сына себе на плечи, давал ему в руки полотенце с мылом, и втроем – с ними добродушный пес Пират – они шли под гору, к Имзе.
Отец особенно любил Алешку, потому что сын был первым после двух дочерей. И хотя лицом он уродился в мать, отец с гордостью заявлял: в Алешке кровь – струнинская.
Началась война. Пират в сознании мальчика остался частицей папаньки, и когда в избу вломилась роковая весть, Алешка скользнул с печи, надвинул на ноги сестрины валенчошки, воровато зажал в кулак варенную в мундире картошину и побежал к Пирату.
– Пират, Пират, – звал он, оттягивая дверь предбанника. Здесь вторую неделю от старости и голода подыхал пес – его уже и лапы не держали. Алешка раздавил картошину, сунул ее в нюх Пирату, но пес не шелохнулся. – Ешь, Пират, ешь, Пиратик.
Алеша снова и снова уговаривал, предлагал жвачку, но каждый раз часть жвачки сам и заглатывал. А Пират все реже открывал глаза.
– Пират, Пиратик, папаньку убили… – Алешке стало страшно, и он заплакал. А пес с трудом приподнял голову, сухим, шершавым языком слабо лизнул мальчонку в нос, шумно выдохнул – и вытянулся.
Здесь, возле собаки, уже посиневшего от холода, и отыскали поздно вечером Алешку. Он оплакивал две смерти: смерть отца и Пирата.
* * *
Дети уснули, всхлипывали во сне. Бабушка, окаменевшая от горя, как птица, сидела на грядке печи. Она машинально гладила Санькины пушистые волосенки – любимый внук, вылитый Петр. И старухе в забытьи казалось, что ласкает она своего первенца – Петрушу.
А Лизавета все стонала, хотя слезы иссякли. Под утро она затихла, точно умерла, но уже через час поднялась, пошатываясь, прошла к печи.
Свекруха сидела все так же бесчувственно, ноги ее заметно отекли, лицо как будто оземлилось.
Лизавета никогда не отличалась внешней красотой, даже в девках: невысоконькая, полноватая, с утиным носом и бесформенными широкими губами, она не привлекала особого внимания. Но глаза – глаза её можно было выделить из всех глаз деревенских девушек: покорные, добрые, с милосердным открытым блеском, они, казалось, никогда не вспыхивали гневом. Такова была и душа её. Поэтому в деревне и не удивились, когда Пётр Струнин – один из первых парней-женихов – засватал неприметную Лизу Брусникину.
* * *
Анна и Вера в школу не пошли. Весь день дети толклись вокруг матери. С хозяйством управлялась мама-старенькая, горе будто ожесточило её.
Вечером, как со взрослыми, мать беседовала с дочерьми. Их смущал этот необычный разговор «по-взрослому», они стыдливо отмалчивались.
– Учитесь, дочки. Теперь весь век тяжело будет… Бабушка старенькая, а вас пятеро. Вы – старшие. Ты, Анна, кончай семилетку и учись дальше, учись, покуда у меня сила есть, и ты, Вера… Братья-то, вишь, махонькие, – продолжала мать, придерживая дочерей за худенькие плечи, – их тоже надо будет учить. Так вот, вы наперед и учитесь, чтоб опосля им подмогнуть… А что до войны, то война кончится. Россия-то – она, эх, велика, ее и немец не осилит… – Мать хотела улыбнуться, подбодрить детей, но сама и заплакала, и дочери тоже заплакали.
2
Мал деревенский мир, но горя в нем много. Все чаще приходили похоронки: то в одном, то в другом доме голосили осиротевшие семьи. Тяжко переносить горе в одиночестве, вечерами вдовы собирались вместе. Но Лизавета редко вырывалась на люди – забота не отпускала, да и горе её в заботах только и развеивалось. А когда, обессилевшая, она впадала в короткий сон, то засыпала моментально и спала неподвижно, без памяти.
Началась весна в деревне, но скоро она широко раскинулась и по округе. Не успела вычерниться земля, а леса уже переполнились птицей, раньше срока в скворешнях поселились скворцы. И даже в синих сумерках, не говоря уже о ночах, голодные лисы и волки бродили близ деревни.
Все живое только и ждало, когда окончательно проснется земля-кормилица… Детей мучила золотуха; истощавшая скотина тоскливо ревела во дворах – где ты, спасительная зелень?
Однако в колхозе люди трудились яростно: знали, что работают для фронта. На трудодни получали «палочки» и «галочки» – большего не спрашивали, тоже знали – большего нет, все для фронта.
– Здесь, бабоньки, перебьемся, а вот там каково! Голодный в атаку не побежишь – одолеют! – часто восклицал Шмаков, и с ним молча соглашались. Последнюю солому с крыш сгребали для колхозных лошадей, и никто не роптал – так надо, иначе не отсеешься…
* * *
Летом четырнадцатилетняя Анна работала в колхозе наравне со взрослыми, а вечерами «зубрила», готовилась к вступительным экзаменам в педучилище. Но когда получила вызов и подоспело время ехать, Анна оробела и наотрез отказалась:
– Не поеду, мама, и не уговаривай, и не говори!
– А ты погодь, дочка, погодь, – осадила ее Лизавета. – Нешто так с матерью калякают? Сядь-ко.
Заметно смутившись, Анна села.
– Подумай, дочь, нешто ты зря училась?
– Мама, кончится война – тогда и поеду. Я помогать тебе буду работать, учиться успею.
– Погодь, погодь, я от твоей помощи не отказываюсь… Тяжело. – Мать вздохнула и, помолчав, добавила: – А учиться враз и не поспеешь. Теперь не выучишься, а опосля поздно будет, не то в голове зароится. А ты учись, покуда у меня сила и Вера – помощница. Да и мама-старенькая, глянь-ка, поднялась, авось одолеем.
– Нет, нет и нет, – упрямо повторяла Анна.
Но и мать заупрямилась неузнаваемо, повысила голос:
– Нет, поедешь!
Замолчали, старались не смотреть друг на друга.
– Лиза, ты што девку-то неволишь? Чай, и дома делов хватит, – глухо кашлянув, нарушила молчание свекровь.
– Оставь, маменька, не встревай в разговор! – резко ответила Лизавета, сама удивившись своей дерзости – никогда не случалось такого. И растерянно, уже обращаясь к дочери, она тихо сказала: – А когда ты народилась, Петруша взял тебя на руки. «Вот, – баит, – Лиза, вырастет наша Анька – учительшей будет, помяни мое слово». – Мать поникла, беспомощно отмахнулась рукой.
Анна сдалась.
* * *
Собирали Анну учиться, как собирают в поход за судьбой-счастьем. Мать съездила в районный центр, продала последний полушалок и мужнин костюм – все за бесценок. Напекли хлеба с отрубями, нарыли молодой картошки, навязали зелени, так что одной все нести было бы не под силу.
Лишь на вокзале Лизавета прослезилась, подумала: «И куда я, лютая, ее спроваживаю и как она будет в чужих людях одна-одинешенька»…
– Смотри, дочка, экзамены-то эти сдавай как следует, старайся.
Анна в ответ кивала, повторяя: