Стреляли на шесток осиновые дрова, дым с языком пламени тянуло в трубу, золотистым кружевом сгорала сажа…
Сначала за окнами послышался топот ног, затем кто-то резко стукнул в окно. Вздрогнули, не успели обмолвиться словом, как дверь широко распахнулась.
И как ангел в трубу:
– Бабы! Победа! Война кончилась!
Мать, Анна, бабушка молчали. Был момент, когда Анна хотела что-то сказать, но так и оцепенела с приоткрытым ртом.
– Да вы что, обалдели? – Шмаков резко тряхнул Анну за плечи. – Война кончилась! Победа! Побегу дальше…
Деревня взорвалась. Буквально в считаные минуты вся Перелетиха была на ногах, заполняясь слезами горя и радости, оживленным говором, робкой песней, а через час уже поплыла хмелем – и откуда что взялось.
Дверные петли скрипели без умолку.
А пополудни, словно сговорившись, потянулись вдовы к Струниным. Они входили, неся на лицах упрямую радость, но стоило вымолвить слово, как любая из них не выдерживала – и слезы, слезы, слезы. Вдовели вторично, теперь уже ясно представляя, как будут возвращаться оставшиеся в живых воины, но никогда не возвратятся к ним. И если раньше «солдатка» звучало как «жена солдата», то теперь – как «жена убитого».
* * *
Бабушка как будто только этого и ждала. Она сошла с печи, надела свою бывалошнюю юбку с кофтой, прибрала аккуратно волосы, покрыла их платком и опустилась на колени перед образами. Молилась день, молилась ночь, потом, отдохнув, снова молилась. А когда ее беспощадное моление стало наводить ужас на семью, когда с поклона она уже не разгибалась минутами и когда уже молитвы иссякли, а душа как будто опустошилась, бабушка без единой слезинки простилась со всеми, всех благословила – и тихо умерла.
– Отмучилась, сердешная, – платком вытирая глаза, сказала Лизавета. – Прожила, как святая.
По маме-старенькой никто не плакал. Она ушла, наверно понимая, что ждать ей больше некого, да и жить – незачем.
* * *
Анна, казалось, смирилась с жизнью. Но когда мать поднялась на ноги и когда на горизонте замаячил сентябрь, она затосковала: нервничала, для сестер и братьев превращалась в «злюку», но Лизавета материнским чутьем отлично все понимала. И вскоре решительно заявила:
– Ну, будя, повозилась-повожжалась – будя, ехай учиться.
На сей раз Анна не противилась.
7
В педучилище сменялись преподаватели, дела принял довоенный директор – Хлебников; во всем ожидали перемен.
В городе и на верфи с темна до темна стучали топоры, пахло смолой и краской.
Рынок был каждодневно воскресным: кипела торговля и спекуляция; гадали на картах и морских свинках, играли-шельмовали в «жучка», в «петлю» и в «три листика». Калеки пели душераздирающие песни о том, как жена изменяла мужу, а он на фронте лишился рук или ног, или о том, как неверная жена отказалась в письме от инвалида, а он взял да и приехал здоровый и весь в орденах… Одни просили на хлеб, другие – почти требовали на водку. Особенно отличался безрукий моряк: он молча преграждал прохожим путь, держа в зубах бескозырку. А через полчаса он уже пил у «чапка», прихватывая стакан зубами за край. Тут же тихо продавали хлебные талоны или карточки, а рядом ершистый мужичишко с неподдельным задором горланил:
– Та-ба-чок-сам-сон! Молодых… на бочок, стариков – на сон! Двадцать пять за стакан – налетай, Иван! Табачок-крепачок! Раз дернешь… ноги вытянешь!
Поначалу Анна даже терялась в этом гомоне, но все-таки базарная суета взбадривала. И как ни тяжела городская жизнь, как ни тяжело было учиться, но все меньше волновали Анну деревенские вести, все чаще они удивляли ее, и она негодовала на жалобы. Что уж, мол, теперь – не война…
Весной же Анна опять затосковала. И как только установились дороги, отправилась домой погостить. От вокзала до перелетихинского поворота ее довез в телеге курбатовский мужик.
Еще жидкое, весеннее солнце разливалось по талой земле. Почки на деревьях разрывало бледной зеленью… И Анну как-то по-своему волновало пьянящее обновление – от ощущения весны становилось даже грустно. Всю дорогу спешила домой, но теперь, когда дом был рядом, она сошла с проселка в опушку леса.
Новая трава не прорезалась, летошние сучья прели, обугленные снежной влагой, кругом – покой, лишь вершинками деревьев легкий ветер играл молодо и упруго.
Вдруг почудилось, что за нею кто-то следит. Оглянулась – никого, и в то же время донеслось тихое мужское пенье.
Во субботу д-день ненастный,
Эх, да нельзя в поле работать…
Навалившись спиной на березу, совсем неподалеку – и как не увидела! – стоял Шмаков. Стоял он, слегка откинув голову, рукой держась за подбородок, точно позируя.
– Дядя Саша! – обрадованно окликнула Анна. Она и не заметила, как Шмаков вздрогнул, как резко сдавил пальцами подбородок и побледнел. – Здравствуйте, дядя Саша! Что вы здесь делаете? – подбегая, спросила Анна.
– Что делаю? – С собой он уже справился. – Я-то что, а вот ты что здесь делаешь?
– Домой побывать иду.
– Москва – Саратов через Владивосток! – Он необычно загоготал, но уже тотчас, вяло улыбнувшись, добавил: – А я вот березовицей разговляюсь.
И только теперь Анна увидела на березе вырез стрелочкой – по берестяному желобку в бутылку струился мутноватый сок.
– Ой ли, а я думала, только дети березы подсачивают.
– И я так думал, а теперь передумал.
Шмаков был настолько вял и равнодушен, что Анна терялась и уже сожалела, что подошла. Но глаза его вдруг зажглись-заиграли, и он вновь возвратился в себя.
– Анна, Аннушка, а ты попробуй, попробуй глотни, ведь это сама сила, сама жизнь-живица! – Шмаков подхватил бутылку, Анна потянулась рукой, а он: – Нет, нет, ты не умеешь, я сам, ну-ка подставляй рот! – Анна прихватила губами горлышко. – Глотай, большими глотками глотай!
Сок горьковато-терпкий. Анна не успевала глотать, захлебывалась, струйки стекали на подбородок, на шею – и она глотала, глотала и вдруг почувствовала, что голова приятно закружилась. Анна оттолкнула Шмакова и засмеялась, сплюнув остатки сока.
– Дядя Саша, я пьяная!
– Нет, ты молодая и глупенькая, – вполне серьезно поправил Шмаков.
– Почему это?
– Потому что пить надо до дна.
Удивилась Анна, широко раскрыла глаза точно для того, чтобы увидеть, как дядя Саша похудел и резко постарел: в нем не было прежней подтянутости, волосы посерели, как будто свалялись, и щеки впалые давно не бриты.
Свет померк, березовица загорчила в горле.
– А ты послушай, как сок прет.
Уже нехотя Анна приложилась ухом к стволу: внутри дерево легонько гудело, береза, казалось, упруго вздрагивала.
– Угу, – согласилась Анна, – живет… Ну ладно, домой побегу, до свидания.
– Ну-ну, – вяло проводил Шмаков.