Оценить:
 Рейтинг: 0

Битые собаки

<< 1 ... 14 15 16 17 18
На страницу:
18 из 18
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
– Промежду рог звездани!

– Наждачком его, Нюра!

– Ты ему прессу зачитай, прессу!

– Таким пощады нет!

– Маральную основу разлитого сицилитического опчества…

Нюрке поддакивают. Нюрку направляют. Нюрке напоминают заголовок и даже запев чёрт-те-когдашней статьи, которую она привыкла исполнять под балконами, как серенаду, и все жильцы давно выучили. Она уже старая, Нюрка, и с причудами, к тому же верующая, хотя об этом мало кто знает, а сейчас это и вовсе не к месту, не будь нужда сказать, что газетную Васину бяку она помнит так же назубок, как «Отче наш», и в подсказках надобность имеет не больше, чем актёр в бисировании. Она суетится, ставит потвёрже ноги, чистит харканьем гортань, сплёвывает в лопухи, вытирает подолом набрякшее лицо и, вдохнув нового воздуху, будто в воду прыгать собралась, приступает к декламации. Потеха с ней!

Длиннющие периоды, на которых Вася собаку съел, она выдаёт до того без запинки, словно в одночасье институт кончала с отличием; вымороченная наукоподобная заумь и неудобосказуемая чертовщина, которыми наши газеты в особенности отличаются, летят из её корявого рта, как гуси-лебеди; цитаты великих нюркиных современников о народе и законе звучат слово в слово и так убеждают, что и сомневаться не надо, кто над кем и кто для кого: закон для людей или же наоборот. Само собой, читка газеты вслух да ещё в который раз не оказывала бы на публику циркового воздействия, если бы Нюрка сугубо и трегубо не сдабривала текст замечаниями, телодвижением и словотворчеством.

За искренность её замечаний можно поручиться, но привести их чёрным по белому значило бы потерять репутацию и кое-что ещё в глазах людей и учреждений, к которым нюркины комментарии относятся, как шрапнель к искусству. Жесты у неё – точь-в-точь она сама, такие раздёрганные и нелепые, что и театр абсурда не мог бы придумать ничего экстравагантней. Что до слов, то они у Нюрки непохожие, потому что зубов не хватает, и говорит она, будто горячей каши в рот напихала, а гегемоны такой народ, лишь бы посмеяться. А отчего смеются, поди, узнай. Если оттого, что у косноязыких старые слова новыми понятиями обрастают, так есть ещё хуже Нюрки говорят и никто над ними не смеётся, – «Нельзя, – говорят, – над начальством». Вообще-то, гегемоны люди не злые, только робкие очень и со всех сторон затурканные. К Нюрке они – вполне, и речь её им гораздо ближе, чем какая-то официальная «Доколе, Катилина?»

Вася изо всех один, кому этот спектакль – нож острый. Давние свои статьи он любит наедине почитывать и держит полное собрание публикаций, но не любит, когда их другие трогают, особенно Нюрка, а она публично похабит Васину мысль и оскорбляет не только его, но и маму-мантулечку, которая далеко отсюда и ни при чём. Понять Васины страдания можно, если достать газетку постарее, лет этак за двадцать-тридцать, словом, чем старее, тем понятней будет. Каково читать, – кто пробовал? То-то. В своё время не сразу было доглядеться, что там. Вроде что-то большое, громоздкое, ни глазом окинуть, ни смыслом объять, а поодаль времени – ах, чтоб тебя разняло! – пустое несли, братцы, луну ругали, комара миром треножили, свет охапками в подпол таскали, спотыкались на ровном месте. Вот и не выдают прежних газет на руки, «потому что незачем, – русским языком вам говорят». Вася хоть и новой породы, и стыд к нему не пристаёт, а всё же неуютное у него самочувствие. Со стороны видать, как его корчит престижная лихорадка, и выглядит он, ни больше ни меньше, – раненый гладиатор, умоляющий о пощаде.

– Что возьмёшь с дуры с малохольной! – обращается он за милостыней к ближайшему балкону и, не дождавшись, шлёпает рукой по ляжке.

Коммунальный Колизей угрюмо сопит и для полноты сходства здесь не хватает лишь больших пальцев, указующих вниз, да возгласов: «Добей его, Нюрка!» При виде огульной жестокости у кого сердце не дрогнет? Поневоле забывается, что Вася лишён чувства срамоты, и мнится, будто он такой как все: не выдержит и уйдёт в дом переживать, каяться, страдать всячески, ужин от себя отвергнет, ночью век не смежит, возможно, даже расплачется под одеялом, а Галя, терзаясь вместе с ним, станет шептать утешения и разглаживать его линялые вихры. Право, не грех возомнить, только Вася сам же не даёт.

– Тварь худая! – кричит он Нюрке. – Свинья неумытая! Пьянюга! Я вот тебя, голодранка, в милицию сдам, будешь знать!

Опять врёт Вася. Ни в какую милицию он её не сдаст. Да милиция и сама не захочет с ней связываться, потому что ей от нюркиных задержаний никакого перевыполнения, одни убытки. Денег у неё ни копейки, трудовой книжки нету, пенсия не положена, штраф взыскать неоткуда. Нюрка, правда, не побирается, сама себе на хлеб и вино зарабатывает. Состоит она при деле у Сони-сукотницы, что в продмаге вином торгует, а стаканов для распива не даёт и посуду обратно не принимает: «Тары, – говорит, – на вас, бухарей, не настачишься, во двор марш!» Во дворе за углом Нюрка с гранёными стаканами, как по заказу. Она бухарикам – стаканы, а они ей за это каких только бутылок не понаоставляют: и портвейн, и билэ мицнэ, и вермут, и даже такие, где по-заграничному «когнак» написано. К закрытию Соня посуду приберёт и выдаст Нюрке пол-литра забористого сусла да банку овощных консервов. А ей этого ещё как вдосталь: глоток-два-три и давай по тротуару горло драть.

Гуляй, гуляй, эх, наслаждайся,
Пока с больницы выйду я,
А потом остерегайся,
Залью карболкою глаза.

Песни у Нюрки, конечно, чуждые, так ведь не для эстрады, – для себя человек поёт, а голос она пропила, и он у неё негромкий, гнусавый и какой-то с ворсом, вроде шерстяной. Милиционеры знают её как свою, лишь улыбаются встречь да спросят иной раз по-хорошему: «Что, Нюра, уже настебалась?» Если же её когда редко-редко заберут, то к авансу или к получке обязательно выпустят, потому что гегемоны по этим дням пьют наповал, а милиция, хоть про неё и пишут, будто она общественными интересами сыта, однако бражнику при деньгах туда лучше не попадать, – обчистят. Вася же против милиции пока ещё мелко плавал и невелик в чинах распоряжаться, кого забирать, кого оставить.

– Слышь, кандей, а кандей? – спрашивает внезапно присмиревшая Нюрка. – Ну, не мне, так Богу ответь: неуж тебе моёй зареньки несмыслёной не жалко? Ма-аленичка она, кандей, несча-астненька… Не може того быть, чтоб не жалко. А, журналист? У тебя ж своих двое…

Будь Вася как все, он сразу же бы ответил: «Нашла, о чём толковать, Нюрка! Ясно – жаль, даром что я твою девчонку в глаза не видал. Пойми меня, как зверь зверя: мне приказали, я написал – и всё. Не напиши я, другой бы написал или третий, а мне бы только хуже было. А кто сам себе враг? Спроси у людей». И ушла бы Нюрка, только бы её и видели, и не стала бы приходить, смекнув, что Вася – сволочь, но не больше других. Жаль, что Вася не такой, как все, а современный. Сперва он обращается к зрителям:

– Вот же, бестолочь, привязалась. Ты ей про Фому, она про Ерёму. Что с ней будешь…

Потом к Нюрке:

– Идиотка! Катись ты, знаешь куда? Кретинка! Я её знать не знаю и знать не хочу, маленичкой твоей, – понятно? Жалеть ещё буду, – ё-кэ-лэ-мэ-нэ! – чего захотела. Дура ненормальная, виноватых ищет. Пьянствовать не надо было.

– Ага, – соображает Нюрка. – Не жаль, знать. Ах, ты…

Она собирает лицо в кучу, жуёт задумчиво губами и, уморительно подпрыгнув, посылает Васе смачный плевок.

– Тьфу!

Доплюнуть с земли до третьего этажа никому в истории материальной культуры не удавалось, а Нюрке и подавно. Всё это – просто так, видимость, угроза без исполнения, да и сил у неё еле-еле через губу переплюнуть. Но Вася только этого и ждал. С быстротой молнии выхватывает он из-за спины оранжевую штуковину, которая оказывается клизмой-спринцовкой ёмкостью в литр, и поражает обидчицу непрерывной, упругой струёй. Нюрка ловчит, финтит, мнёт бурьян, цепляясь за чахлое деревце, но струя сверкает на солнце, как нержавейка, и бьёт без промаха, так что весь почти литр уходит на нюркино орошение от макушки до колен. После купания она делается ещё несчастней, а Вася – выше ростом, и на лице у него застывает придурковатое выражение оболтуса, который только что попал камнем в кота на заборе.

– Схватила? – ликует он сверху. – Ну, и как? Что теперь скажешь хорошенького? Не сладко? Га-га-га! Ничего! Лучше расти будешь на урожай… Тварь чумовая! Думает, это ей задаром обойдётся. На всякое ядие есть противоядие, – понятно? Погоди, я тебе, ё-кэ-лэ-мэ-нэ, ещё не то устрою, будешь знать.

Врёт. Больше, чем устроено, ничего он ей не устроит, – это гвоздь его программы из раза в раз. Нюрка тоже балда порядочная, – знает и оберечься не может. Впрочем, чихать ей на всех, – что на Васю, что на клизму, что на свидетелей, – мокрое летом быстро сохнет, и грязь отшелушится, как на собаке.

Момент исключительно детский и трудно о нём сказать проще и ясней, чем гласят афиши кукольного театра: «Дети, для вас!», потому что он, действительно, для них. Какая возня поднимается на балконах! Сколько неподдельного торжества, альтовых восторгов и несовершеннолетней радости! Визг стоит, когда Вася Нюрку поливает, – подумаешь, детишки сами в бассейне плещутся. А на взрослых лицах самодовольства и гордости – сердце поёт глядеть и слеза прошибает. Плохо только, что папы с мамами не понимают, как детям недостаёт сейчас маленьких цветных клизмочек, чтобы поиграть вместе с Васей. А может и понимают, да не по карману игрушка.

Гегемоны бедно живут. Вася пишет в газетке, что жизнь у них – умирать не надо, но это не так, стоит лишь заглянуть. Вот у одних на довоенном комоде олень-копилка медяки складывать и нога отломана, чтобы тут же и вынуть. У других, вроде бы, всё есть: машина в боксе, мебель, книги, телевизор, даже картина в полстены, – сисястая наяда прёт кролем через озеро и пупочек видать. У третьих наволочка с золотыми попугаями, ни разу не надёванная с того дня, как покойный хозяин привёз её после победы из чужих краёв. «Всё как-то случая не было, – горюет вдова. – Ждали, ждали, а его так и не было». Отчего бы это? Тридцать с лишком лет минуло, дети переженились, муж помер, внук в тюрьме сидит, а случая, достойного трофейных попугаев, всё нет и нет. А то ещё и так живут: комната, две табуретки и бежевое фортепьяно. Хозяйка на него не надышится: и пропить не враз пропьёшь, и украсть трудно, и вообще, вещь сама за себя скажет, когда дочери шлёпнут по клавишам в четыре руки.

Мамочка родная, сердце разбитое,
Вадик не хочет любить.
Брось, моя Зиночка, брось, не грусти,
Вадик не хочет, другого найди.

Нужно ли ещё говорить о местных коллекционерах с их собраниями пробок, бутылок, банок, спичечных коробков и пачек из-под сигарет.

Но самая что ни есть голь перекатная – у Васи в кабинете на полках: полный комплект политических изданий за четверть века, близ которых аквариум с рыбками как-то не выглядит. Вася говорит, что другие книги сюда ставить нельзя, – авторы не уживаются. Это верно, что не уживаются. Вот и остаётся убожество с претензиями и скука смертная.

Лишь у Нюрки бедность без затей: всем понятна, никому не в зависть. Отжав край платья, она разглаживает на бёдрах мятую мокречь и приговаривает:

– Вот кандей, так кандей! Вот похмелил Нюрку, так похмелил! Ох, жисть поломатая! Вот так журналист! Вот так герой! Чем же мне, бедной, ублажать-то тебя? Благодарить-то чем, а, кандей? Ох, отдам всё! – Резво оборотившись к дому спиной с криком: – А это ты не хотел? – она задирает подол и нагибается, адресуя Васе те части тела, которые по допотопному ещё обычаю люди прятать норовят, почитая их строго фамильными. Все от мала до велика видят, что Нюрка, то ли по бедности, то ли по закоренелой порочной привычке, не только не носит штанов, но и нимало в таковых не нуждается. Этот достоверный факт веселит мужчин и смущает женщин, но не особо смущает, а так, в охотку.

– Получай сдачу! – отвечает Вася и, сноровисто приспустив широкие семейные трусы, садится на перила.

Какой эффект! Ухнула тяжёлая артиллерия и расколола небо. Сотряслась мать-сыра-земля перед светопреставлением. Звякнула посуда. Качнулись люстры. Стрелку зашкалило на четырёх баллах по Рихтеру. Взвыла где-то комнатная моська с перепугу. Крупноблочное здание вздрогнуло и за малым не развалилось на составные панели… Вот оно, доказательство маловерам, отрицающим чудеса. А они, тем не менее, происходят, только их перестали замечать и чудо за чудо не принимают… Например, Вася. Куда до него Нюрке! Он и журналист, и общественник, и завотделом, и член редколлегии, и жена с редактором дружбу вертит, а задница у него – близко к нюркиной не поставить: широкая, плоская, белая, с неприличным румянцем на полюсах, шлёпни по ней доской плашмя, не сыграет доска, а влипнет, только эхо пойдёт. Словом, абсолютно диковинная задница. Нюрка – ноль, мелочь, ничтожество. Все взгляды теперь на Васю, весь смех ему, все слёзы ради него. А он, лауреат всеобщего внимания и слёзного смеха, поправляет, тем временем, трусы и обращается к Нюрке с речью:

– Эх, ты! Залила глаза! Докатилась! Люди над тобой смеются, – смотреть противно. Погоди, я про тебя ещё в «Правду» напишу. На весь Союз прогремишь!

И напишет. Не напечатают только. Хоть Вася и свой брат, а не напечатают. Нельзя. Слишком типично. То есть, типически. А мы не против типичного, мы против типического. И за благородство. А не за рядовую обыденщину. То есть, не за пошлость. То есть, за обыденщину, но не за пошлость, – так будет точней. А ещё точней, за благородную героику нашей повседневности, против браконьеров, предрассудков и загрязнения среды, – вот.

– Кандей, а кандей! А ты у козы видал? – спрашивает Нюрка и беззубо хохочет. Ничем её не проймёшь, Нюрку, ни «Правдой», ни «Известиями», ни даже «Вышкой», – есть такая газета не то у милиционеров, не то у нефтяников, – ничего она уже не боится. Пока была у неё какая-то надежда, был и страх её потерять, а как надежда пропала, так и страх весь напрочь отшибло. У всех это одинаково, только постепенней, чем у Нюрки: сперва вера пропадает, потом концы с концами не сходятся, потом терпение лопается, а когда человек махнёт рукой и скажет: «А-а, была не была!» – какой тут страх? Гегемоны эту прогрессию лишь начинают осваивать, а Вася к ней ещё и не приступал, потому что растущий и надежд у него отсюда до Москвы, а может, и дальше. Он чувствует, что Нюрку бить ему больше нечем, пора играть отбой, да неохота за глупой бабой последнее слово оставлять.

– Посмеёшься ты у меня, ё-кэ-лэ-мэ-нэ! – грозит он ей пустой клизмой и, мелькнув носками, уходит, не раскланявшись с балконами. А Нюрка, сорвав ещё пару оваций, тоже выбирается на асфальт. Если следить за ней сверху, то кажется, там и асфальта нет никакого, одни только ухабы, рытвины и зигзаги. Песня у неё тоже ухабистая, с перебоями:

– Теперь домой… я не пое-ду,
Бо я семей-ство… за-ражу…

Она опять придёт. Скоро. И всё повторится, разве что у Васи вода будет с чернилами да какой-нибудь пострелёнок в Нюрку бумажкой запустит. И снова гегемоны выйдут чужую драку смотреть. Они, правда, и без своих не обходятся. Пока Нюрки нет, в каждой квартире то погром, то гульба. Жены мужей винят, – пьют, мол, а мужья говорят, что пьют из-за скандалов. Поди, разберись, когда конца-краю не видно. Нюрка в таких случаях говорит: «Обое – рябое», – так оно, наверное, и есть. Отменить скандалы – мужья всё равно пить не перестанут. Мужья пить бросят – жены со скуки ещё пуще дебош поднимут. Это проверено: одно другого не ждёт, одно другому не мешает. А что мешает? Нюрка, к примеру, говорит, – «жисть поломатая». У всех она, что ли, «поломатая»? Почему? Кто виноват? Трудно сказать, кто. Говорят, общество в ответе за любой пустяк, что в его пределах творится. Если это верно, кому же тогда отвечать по суду грядущему за Васю, за Нюрку, за скудость нашу и дурь несусветную? С гегемонов спрос, как с гуся вода, они народ безответный. А начальство на покойников валит, которые до них жили-были, – это, дескать, они всё… А мертвецов судить древнеримское законодательство запрещает. Вот и приговор: всё само собой катится, всё без причины, у всех алиби.

Ну, хотя бы скандалы. Замужние знают, как их устраивать. Вначале надо ездить по столу чем-нибудь таким, чтобы «гррр! гррр!» получалось; затем опрокинуть что-либо тяжёлое и проворчать: «Вечно не по-людски» или «Мужика в доме нет»; не мешает также со стуком переставить стулья, расколотить тарелку, хлопнуть дверью, подмести черепки и осыпь штукатурки, облаять детей и, схватив молоток, вбивать гвоздь куда попало, неважно куда, – можно в подоконник, можно в пол, это не составляет, – важно только пришибить палец и уже с достаточным основанием вылить мужу на голову ведро чертей. Правда, это больше годится для людей труда и зарплаты и уж, конечно, не подходит для натур с тонкой организацией. В интеллигентной семье лучше всего протирать в такие минуты стекло мокрой тряпкой, пока оно, дрянь, стократ не проплачет: «Какскюмент ви-и-из! Какскюмент ви-и-из!» – это очень сближает. А ещё лучше украдкой вытереть помаду мужниным платком и сказать ему при случае: «Постой, постой… Что это у тебя?» Пока этот тюфяк будет ломать голову где, как и при каких обстоятельствах он оскоромился, жене надо держать форс-мажор навзрыд и, по возможности, с истерикой, чтобы муж на ходу выдумал себе любовницу и чистосердечно во всём сознался. Комплекс вины после этого пропадает и воцаряется полное равноправие. Впрочем, это примеры уже более высокого порядка, а интеллигентов в доме, кроме Ипатовых, шаром покати, поэтому придётся брать, что есть.

Пустая, растительная, бестолковая наша жизнь! Я спрашивал у тамошних жён, зачем этот ералаш и кому какая от него выгода. «Чудак, – ласково они объясняли. – Ты ничего не понимаешь. У злых пчёл мёд слаще. Знаешь, как потом мириться приятно? А муж круг тебя так и захаживается: «Пчёлка, дай медку! Пчёлка, дай медку!» Ох, век бы так, до того хорошоночки». И обязательно показывали на Серёгу Веденея, который лупит жену почём зря на почве ревности, а, отлупив, любит без памяти. «Вот это, – говорят, – любовь! Вот это мужчина!» – «Ну, а потом что?» – «А что потом? – отвечают жены. – Потом, как всегда: поскубёмся, помиримся, опять поскубёмся. Всё веселей». – «Что ж тут весёлого? Чем в тесной обуви, так лучше босиком». – «А зимой? – возразила одна сообразительная. – Да ты что! Или хочешь, чтоб у меня, как у Васи? В гробу я видала жить так…»

У Ипатовых, действительно, ничего подобного, никогда. Ладно живут, образцово. Конечно, Васе далеко до романтического Серёги, да и Галя на злюку не похожа, потому что ленива от природы, а злость – чувство резвое, активное. Галя чернява и очень недурна собой, но описывать её по частям, значило бы на старинку сбиваться, а время такое, что недосуг, и о красивой женщине эксперты теперь судят кратко, говоря: «Всё при ней». Красотки чаще всего ленивы. Гляньте, хотя бы, на Венеру Безрукую и угадайте, сколько в ней чего. Тут и лень-матушка, и безделье, и готовность выпить-закусить, и презрение к домохозяйству, и долог день до вечера, и прочее. А как ухожены формы, прежде чем Фидий на них свой глаз основал, а? Вот какие женщины нам нравятся! Нет, ребята, это вам не «эх, Дуня, Дуня, я, комсомолочка моя» из силикатного цеха с репнутыми пятками и заскорузлыми ладонями, а совсем, совсем другая. Так что не время об эмансипации. И о правах тоже не надо. Уж лучше о красотках, – так оно честней.


Вы ознакомились с фрагментом книги.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
<< 1 ... 14 15 16 17 18
На страницу:
18 из 18