Все они были молодые крестьянские женщины, чаще всего вдовы или брошенные соблазненные работницы; вдруг сквозь чистую и здоровую их жизнь от этой грубой и высокой музыки проносилась волна щемящей жалости к их погубленному и забытому уже счастью, и священник, как хороший психолог, за простоватой своей внешностью деревенского шарлатана знал это. И, выходя, они становились еще добродушнее, толще, спокойнее; властно и просто они муштровали своих подчиненных, тоже все больше местных незаконнорожденных детей, и к девочкам из города относились с равным заботливым деспотизмом, часто наказывали, даже били, но кормили и холили необыкновенно.
Так летели года, полные солнечной тишины, туманов или тишины снежной, тоже солнечной, но по-иному, ослепительной, торжественной. На этих высотах ветра не было никогда, и неподвижно, как очарованные, тонким узорам своим удивляясь, стояли засыпанные снегом леса, чудом равновесия снег лежал на самых тонких веточках, сияя на солнце, и только птицы или белка вдруг отряхали его сухим облачком, и опять все было неподвижно в сложно-изукрашенных ветвях, которые от тяжести клонятся до земли.
Тереза на лыжах бежит сквозь очарованный лес. Низкое розовое солнце только что встало, и тонкие его лучи протянулись сквозь заросли, изукрасив алмазами хвойные лапы и лапочки. Тереза на лыжах, красиво и привычно волоча ноги, везет отцу Гильденбрандту записку и беспокойство сестер, и вдруг на повороте Тереза, составив копытца и присев, летит, морозя свой нос, под гору, но не страшит ее крутой заворот. Тереза с разбегу воткнула две лыжные палки, в воздухе перевернулась, подняв снеговую бурю, и вот она уже за поворотом, прошмыгнула мимо кондитерской, лихо подлетела к домику над отвесом. Отряхаясь от снега, Тереза входит в прихожую и вот уже, болтая и обжигаясь, пьет горячее молоко. Отец Гильденбрандт болен, он лежит на высоком одре своем одетый и нанизывает сухие грибы на веревочку. Огромный кот смотрит на него желтым своим глазом и щурится на солнце, а у постели на скамейке сидят рядком крестьянские ребятишки и громко повторяют за отцом Гильденбрандтом «Святейший отец папа избирается конклавом, состоящим из двенадцати кардиналов».
С появлением Терезы урок прекращается, и дети, шумно стуча деревянными подошвами, бегут кутаться в бесконечные свои шарфы.
– Bonjour, Therese, ne fait-il-pastrop troid?
– Non, pere.
– Tu n'as pas le nez gele?
– Oui pere, le tout petit bout[43 - – Здравствуй, Тереза, не слишком ли холодно на улице?– Нет, батюшка.– А нос не замерз?– Только кончик (фр.).].
И оба хохочут.
– Отец Гильденбрандт, почему мама всегда плачет, когда она приезжает?
– Потому что ты плохо учишься.
– Нет, отец, вы думаете, что я маленькая и ничего не понимаю. Она хотела бы жить здесь.
– Да кто же ей мешает, – говорит притворно старик.
– Vous savez bien, que papa ne le vent pas.
– Ton papa ne vent que devoir dans la religion.[44 - – Вы же знаете, что папа этого не желает.– Для твоего отца религия – это только долг (фр.).]
Обратно Тереза идет медленно, о чем-то раздумывая и даже путаясь в лыжах, и уж снег становится совсем голубой и высоко-высоко лают собаки, когда она маленькими своими шагами добирается до монастыря. Там давно ее ждут и беспокоятся. Затормошенная, она молчит и наконец:
– Pere Hildenbrandt a dit qu'il est mal de voir dans la religion de la rigueur seulement[45 - – Отец Гильденбрандт говорит, что нехорошо видеть в религии только строгость (фр.).].
– О, этот отец Гильденбрандт со своими разговорами! Дойдет это все до Лозанны.
Ее быстро раздевают и гонят в класс.
Долгие недели солнце било, не смыкая мучительных глаз, кустарник почернел, высокие пастбища сгорели, у коров отнялось молоко. Высоко на горном уступе отец Гильденбрандт молился о ниспослании дождя, кропил раскаленный камень, шептал невнятно заклятия воздушным духам. Деревенские ребятишки серьезно пели писклявыми голосами, кажущимися тихими на открытом воздухе. Старики и старухи и обиженные Богом кретины стояли, потупив голову, изредка утираясь красными шейными платками. Более передовая часть деревни высмеивала то, что лозаннский социал-демократический листок называл «суеверными фарсами».
Но аббат Гильденбрандт был серьезен, все горцы верили в «горных человечков», в «одинокого путника» и в иную нежить. Еще два дня продолжало парить, но к вечеру второго дня со всех сторон озера начала приближаться воробьиная ночь. Со всех сторон зарницы загорались, и разом отражались в озере огромные черные силуэты. Настоящего грома еще не было, но отдаленный, как бы подземный гул нарастал непрестанно. Все замерло в деревне, собаки и люди притаились и, обливаясь потом, с тревогой смотрели на улицу. Аббат Гильденбрандт молился, с утра начались у него головокружения, и он посылал уже за Терезой, но Тереза была в Лозанне, она с матерью ела мороженое на набережной и с неизъяснимым страхом всматривалась в сумерки.
Легкая, чуть заметная рябь бежала по озеру, на тротуаре кружились обрывки бумаги, тревожно и поспешно где-то шумел опускаемый железный занавес. И вдруг над самой вершиной Pic du Midi[46 - Пик дю Миди (фр.).] вырос и долго сиял, неестественно долго, высокий фиолетовый куст, «как будто толстые белые волосы встали дыбом», подумала Тереза, и четким треском ряд сухих громовых выстрелов проухал над озером, и опять все смолкло, и вдруг совсем с другой стороны, вернее, со всех сторон раздался долгий скрежещущий грохот, как будто огромный новый холст разрывался под титаническими руками. Вслед за тем страшный басовый удар задребезжал стеклами, и, о чудо, прямо напротив, у острова Руссо, зигзагами медленно спустился к воде ослепительный, как магний, белый шар. Коснувшись мачты небольшой рыбачьей шхуны, потанцевал немного и вдруг оглушительно разорвался, всю ее облив синими электрическими потоками, и мгновенно все это высушенное солнцем деревянное сооружение вспыхнуло со всех концов.
Гроза приостановилась на мгновение, и только были отчетливо слышны прокатывающиеся по горам слабые глухие выстрелы деревянных пушек, которыми виноделы пытались разогнать бурю. Но снова, и уже со всех сторон, падали молнии, и грохот носился и рокотал в ущельях, то как будто огромные железные листы сотрясались, то опять рвался холст, то лопалось что-то, и горы тяжело громыхали в ответ каждую секунду, молнии отражались в озере и белым светом озаряли кафе и суетню официантов, поспешно что-то вносивших с улицы. И вдруг Тереза слышит голос аббата:
– Therese, viens, je me'n vais[47 - – Тереза, поди ко мне, я умираю. (фр.).].
– Мама, – закричала она, – едем сейчас же наверх!
– Да что ты, детка, утонем мы, да и дорога не ходит.
– Мама, едем на извозчике!
– Куда там на извозчике!
Тереза хватает пальто и бросается к двери, мать догоняет ее, обе женщины борются, вмешиваются посторонние, все кричат и разъясняют. Обессиленная Тереза плачет, склонившись лицом на просиженный ресторанный диванчик.
– Il m'appelle, il me voit, il mourra sans confession![48 - – Он зовет меня, он видит меня, он умрет, не исповедовавшись! (фр.).]
Все еще ни капли дождя не упало. А в St-Morancy молния разбила уже мачту внутреннего двигателя в саду мэрии и ветер сорвал несколько крыш. Под рев грозы аббат мечется на своем одре, вскрикивая и кусая простыню:
– Therese, Therese, tu me pardonneras…[49 - – Тереза, Тереза, ты меня простишь? (фр.).]
Держащие его с удивлением слушают странные речи и крепко держат его за руки.
– Marie, faut-il lui dire?
– Non, pere Hildenbrandt, Dieu lui dira, Lui-meme[50 - – Мария, сказать ли ей? – Нет, отец Гильденбрандт, Бог сам скажет ей. (фр.).].
Глава VII
В монастыре, где молнией разбило голубятню, Тереза, лежа на плетеном шезлонге для чахоточных, слушала уроки катехизиса, применительные к конфирмации, которые быстрой скороговоркой произносил перед нею молодой бледный священник с худым лицом и вьющимися волосами. Она смотрела на него, не понимая, ибо все чаще теперь Тереза впадала в какие-то необъяснимые отсутствия, голос ее делался еле слышным, и она сама еле слышала, она присутствовала на земле, но пошевелить рукою казалось ей совершенно невозможным. Как она была далеко и счастлива в эти минуты, хотя чувствовала, что жизнь ее, как газ через форточку, быстро уходит куда-то; на ее место втекало что-то холодное, невыразимо прекрасное и легкое, как эфир. Иногда на единое мгновение она совсем теряла сознание и с открытыми глазами переходила во что-то такое нестерпимо счастливое, что, пробуждаясь от таких мгновений, она почти с изумлением озиралась, ибо ей казалось, что прошло необычайно много времени.
Хотя фраза, начатая аббатом перед восхищением ее, едва успевала кончиться и вода, проливаемая из глиняного кувшина в цветочные горшки сестры Клавдии, еще не успевала упасть на черную жирную землю – уже казалось ей: что-то огромное, бесконечно длительное произошло.
Это начиналось воспоминанием какой-нибудь маленькой и очень простой музыкальной фразы органа, и как бывает, когда от падения одной карты рушится, быстро передавая движение, сложнейшее карточное сооружение, так будто ряд дверей и стен открывались в глубине комнаты и нестерпимая волна счастья невыразимым потоком слез и света врывалась в сердце. Она только успевала вскрикнуть или только схватиться рукою за шею, и вмиг все опять прекращалось.
Только молодой священник на минуту прекращал чтение и смотрел на нее пронзительным взглядом, полным невыразимого удивления и любопытства.
Роберт Лекорню был смолоду ревнителем католического учения. В этом волевом, худом и узкоплечем юноше так выражалась ненависть к отцу-протестанту, самодуру, сластолюбцу и экспортеру из Ларошели, презрение к скрытной провинции, где все, кроме публичных домов, закрывалось в десять часов вечера, недоброжелательство к мачехе, домовой портнихе.
Втайне Роберт писал стихи, увлекался Клоделем и через него узнал даже Лотреамона, за что чуть было не был исключен из семинарии. Читая Отцов, увлекся гностицизмом, занимаясь историей церкви, «открыл» Луази и Гегеля. В результате всяческих неприятностей очутился в Швейцарии, в горах, в деревушке, наедине с Терезой.
Тереза к священникам чувствовала нераздельное уважение, как будто они были статуями или картинами. На исповеди рассказала ему обо всем. Роберт слушал с готовностью молодого студента, впервые попавшего на эпидемию; ему казалось известным все это и описанным давно в книгах, и вот всецело и даже стремительно как-то принялся он за лечение от ереси со всем пылом мучительно скрытной от самого себя потаенной молодости.
Этот человек был полон идеями о новой, воинствующей, рационализованной и модернизированной церкви, его восхищали церковные сооружения из бетона в крайнем кубистическом стиле. Радио и пресса казались ему лучшими пропагандистами учения. Так сделался он первым спортсменом деревни, и в жизни забитых и диких местных мальчишек с его появлением началась новая эра. Его уроки катехизиса были набиты до духоты, ибо местные Томы Сойеры знали, что после уроков начнутся лагерные бойскаутские занятия и американские истории.
Зато старики были недовольны, и состав посетителей церкви заметно переменился. Сочинен был даже донос по церковному начальству, но он ответил точной сравнительной справкой о посещаемости его общедоступных лекций и питейных домов, и местным церковным консерваторам осталось только сетовать о добрых средневековых временах отца Гильденбрандта.
Зато совершенно неутомим был Роберт в своих передвижениях; с раннего утра, на лыжах или на велосипеде, он посещал самые отдаленные горные хутора, возобновил богослужение в нескольких заброшенных часовнях и ни одного умирающего даже среди снежной метели не оставлял без соборования.
Нищие и даже республиканский мэр были довольны им, вечным организатором спортивных пробегов, фейерверков и аэростатических подъемов, ибо он восстановил местную фанфару и вмешивался даже в дела пожарной команды.
Однако скандал, соблазн и ущерб рождался уже с самой неожиданной и, кажется, навеки благополучной стороны. Медленно, но неизбежно Роберт сосредоточивал свое внимание на исправлении Терезы.
Но как ни старалась она понять его ортодоксальную категорическую схему учения, как ни вникала она в смысл новейших полемических книг, почти совершенно ей непонятных, она изумляла его постоянно такими странными речами, что он спрашивал себя, в каких гностических in folio[51 - Фолианты (фр.).] набралась она такой крамолы.
– Скажите, отец Роберт, то, что женщины и мужчины вместе делают, разве это такое счастье?