Оценить:
 Рейтинг: 0

Иосиф Сталин – беспощадный созидатель

<< 1 ... 6 7 8 9 10 11 12 13 >>
На страницу:
10 из 13
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Наблюдавшиеся в последнее время кровотечения из желудочно-кишечного тракта объясняются поверхностными изъязвлениями (эрозиями), обнаруженными в желудке и двенадцатиперстной кишке и являющимися результатом упомянутых выше рубцовых разрастаний».

Практически Михаила Васильевича обрекли на смерть скрытые патологии, проявившиеся в ходе операции, которые выявить ранее не представлялось возможным. Тут и неудачная операция по удалению аппендицита в 1916 году, и больное сердце, и увеличенный зоб. Объективно говоря, операция Фрунзе требовалась, так как уплотнения, возникшие в результате язвы, можно было ликвидировать только хирургическим путем. Роковым же стал застарелый локальный перитонит, вызвавший после операции острое гнойное воспаление брюшины, что вызвало повышенную нагрузку на сердце и его остановку. Ни перитонит, ни врожденное сужение сердечных артерий и аорты заранее обнаружить медицина того времени не могла. Спасти Фрунзе могли бы только антибиотики, но их тогда не было. Если бы операции не было, то Фрунзе, вероятно, прожил бы еще несколько лет, постоянно страдая от желудочных болей и обладая очень ограниченной работоспособностью. Очевидно, ему пришлось бы выйти в отставку и вести размеренную жизнь пенсионера. Но о такой судьбе Фрунзе даже не помышлял, потому и настаивал на скорейшей операции, не подозревая, что она будет смертельной. Однако ее трагический исход заранее прогнозировать не могли ни Сталин, ни врачи, проводившие консилиум.

«Бывшие» думали и надеялись, что такие большевики, как Фрунзе и Котовский (потом в этом списке стал фигурировать Тухачевский), могут «переродиться» и свергнут наследников Ленина, вернув Россию на путь здорового национального развития.

Уже в июне 1924 г. Фрунзе был сделан кандидатом в члены Политбюро – единственным из членов Реввоенсовета, кроме Троцкого. Было очевидно, что именно его готовят Троцкому на смену.

Писатель Борис Пильняк в «Повести непогашенной луны» отразил широко распространенную версию о том, что Фрунзе был убит по приказу Сталина, причем убийство было замаскировано под неудачную хирургическую операцию. Повести было предпослано посвящение: «Воронскому, скорбно и дружески». А.К. Воронский был другом Пильняка и другом и земляком Фрунзе, а также видным марксистским литературным критиком, близким к Троцкому. Версию о причастности Сталина к смерти Фрунзе было решено использовать в борьбе против генсека и его союзников. Повесть была опубликована в 1926 г. в журнале «Новый мир». Номер журнала с повестью был вскоре после выхода конфискован и изъят из библиотек и даже по возможности – у подписчиков. В запретительном постановлении Политбюро ЦК ВКП(б) от 13 мая 1926 года «О № 5 «Нового мира» говорилось:

«…а) Признавая, что «Повесть о непогашенной луне» (так! – Авт.) Пильняка является злостным, контрреволюционным и клеветническим выпадом против ЦК и партии, подтвердить изъятие пятой книги «Нового мира»… в) Предложить тов. Воронскому письмом в редакцию «Нового мира» отказаться от посвящения Пильняка с соответствующей мотивировкой, которая должна быть согласована с Секретариатом ЦК… Запретить какую-либо перепечатку или переиздание рассказа Пильняка «Повесть о непогашенной луне»…».

В предисловии, как будто призванном усыпить бдительность цензоров, читателю ясно давалось понять, что прототип главного героя – Фрунзе:

«Фабула этого рассказа наталкивает на мысль, что поводом к написанию его и материалом послужила смерть М.В. Фрунзе. Лично я Фрунзе почти не знал, едва был знаком с ним, видел его раза два. Действительных подробностей его смерти я не знаю, – и они для меня не очень существенны, ибо целью моего рассказа никак не являлся репортаж о смерти наркомвоена. – Все это я нахожу необходимым сообщить читателю, чтобы читатель не искал в нем подлинных фактов и живых лиц. Москва. 28 янв. 1926 г. Бор. Пильняк».

Сталин не хуже Пильняка понимал, что Фрунзе никаким кандидатом в бонапарты не являлся и никакой опасности для его власти не представлял. Иначе бы не стал исподволь готовить его в преемники Троцкому в Реввоенсовете. Но для всей антисталинской оппозиции (не только троцкистской, но и любой другой, включая ту, что возникла после разоблачения культа личности Сталина на XX съезде партии) Фрунзе стал жертвой Сталина, а для того, чтобы как-то мотивировать это «убийство», подспудно подразумевалось, что у него могли быть бонапартистские замыслы. На самом деле Сталин никогда не рассматривал Фрунзе как угрозу для своей власти. Михаил Васильевич политических амбиций никогда не выказывал.

В чисто военной иерархии он стоял ниже С.С. Каменева, М.Н. Тухачевского и А.И. Егорова, которые в гражданскую войну командовали более крупными и важными фронтами. Его выдвижение на пост главы военного ведомства обосновывалось главным образом тем обстоятельством, что он был старым большевиком. Большой популярности в армии у него не было. Не было и лично преданных ему дивизий, которые он сам формировал и во главе которых сражался. Поэтому никакого военного переворота с его стороны опасаться не стоило. Зато в послесталинской традиции было принято противопоставлять «хорошего» Фрунзе «плохому» Сталину, хотя в реальности такого противостояния никогда не было. Фрунзе ни разу не критиковал Сталина и не имел с ним конфликтов, не состоял ни в одной из оппозиционных группировок. Он был одним из первых мнимых бонапартов в советской традиции.

4 января 1931 года с просьбой о помощи обратился к Сталину Борис Пильняк. Повод для деятелей культуры был вполне традиционен: ОГПУ не выпускало подвергавшегося резкой критике в печати писателя за границу. Пильняк писал:

«Глубокоуважаемый товарищ Сталин.

Я обращаюсь к Вам с просьбой о помощи. Если бы у Вас нашлось время принять меня, я был бы счастлив гораздо убедительнее сказать о том, ради чего я пишу.

Позвольте сказать первым делом, что решающе, навсегда я связываю свою жизнь и свою работу с нашей революцией, считая себя революционным писателем и полагая, что и мои кирпичики есть в нашем строительстве. Вне революции я не вижу своей судьбы.

В моей писательской судьбе множество ошибок. Я знаю их лучше, чем кто-либо. Оправдываться в них надо только делами. Должен все же сказать, как это ни парадоксально, – обдумывая свои ошибки, очень часто наедине с самим собою, я видел, что многие мои ошибки вытекали из убеждения, что писателем революции может быть лишь тот, кто искренен и правдив с революцией: мне казалось, что, если мне дано право нести великую честь советского писателя, то ко мне есть и доверие.

Последней моей ошибкой (моей и ВОКСа) было напечатание «Красного Дерева». Наша пресса обрушилась на мою голову негодованием. Я понес кары. Ошибки своей я не отрицал и считал, что исправлением моих ошибок должны быть не только декларативные письма в редакции, но дела: с величайшим трудом (должно быть, меня боялись) я нашел издателя и напечатал мой роман «Волга впадает в Каспийское море» (который ныне переведен и переводится на восемь иностранных языков и немецкий перевод которого я сейчас посылаю Вам), – я поехал в Среднюю Азию и печатал в «Известиях ЦИК» очерки о Таджикистане, последнее, что я напечатал, в связи с процессом вредителей, я прилагаю к этому письму и прошу прочитать хотя бы подчеркнутое красным карандашом. Содержание этих вещей я считал исправлением моих писательских ошибок, – этими вещами я хотел разрушить то недоверие, которое возникло к моему имени после печатной кампании против «Красного Дерева».

Мои книги переводятся от Японии до Америки, и мое имя там известно. Ошибка «Красного Дерева» комментировалась не только прессою на русском языке, но западноевропейской, американской и даже японской. Буржуазная пресса пыталась изобразить меня мучеником, – я ответил на это «мученичество» письмом в европейской прессе и вещами, указанными выше. Но мне казалось, что это мученичество можно было бы использовать и политически, что был бы неплохой эффект, если бы этот «замученный» писатель в здравом теле и уме, неплохо одетый и грамотный не меньше писателей европейских, появился б на литературных улицах Европы и САСШ (уже в течение трех лет я имею от американских писателей приглашение в САСШ, а в Европе я оказался бы принятым, как равный, писателями, кроме пролетарских, порядка Стефана Цвейга, Ромена Роллана, Шоу), – если б этот писатель заявил хотя б о том, что он гордится историей последних лет своей страны и убежден, что законы этой истории будут и есть уже перестраивающими мир, – это было бы политически значимо. Мне казалось, что именно для того, чтобы окончательно исправить свои ошибки и использовать мое положение для революции, мне следовало бы съездить за границу, тем паче, что это было у меня в обычае, так как с 1921 года, когда я впервые был за границей, я переезжал советские границы четырнадцать раз, а сейчас не был там с 1928 года.

Кроме этого, у меня есть другие причины, по которым мне надо ехать за границу.

Полупричиной я считаю то обстоятельство, что, не приехав на место, я никак не могу наладить моих переводно-литературных дел, когда переводчики меня безбожно обворовывают, – хотя эта полупричина дала бы Госбанку в год тысячу-полторы валютных рублей, если бы я наладил получение гонораров.

Главная причина – следующая. Годы уходят, и время не ждет, и с дней десятилетия годовщины Октября я задумал написать роман, к которому я подхожу, как к первой моей большой и настоящей работе. Мой писательский возраст и мои ощущения говорят мне, что мне пора взяться за большое полотно и силы во мне для него найдутся. Этот роман посвящен последним полуторадесятилетиям истории земного шара, – и я хочу противопоставить нашу, делаемую, строимую, созидаемую историю всей остальной истории земного шара, текущей, проходящей, происходящей, умирающей, – ведь на самом деле перепластование последних лет истории гигантско, – и на самом деле историю перестраиваем мы. Сюжетная сторона этого романа уже продумана, уже лежит в моей голове, – место действия этого романа – СССР и САСШ, Азия и Европа, – Азию и Европу я представляю, в САСШ я не был, – у меня не хватает знаний, а роман я должен сделать со всем напряжением.

Эти мои соображения я излагал ряду моих товарищей-партийцев, и по совету с ними я подал ходатайство о разрешении мне выезда за границу, месяцев на три – на шесть. Валюты я не прошу, так как все же часть моих переводов оплачена.

В разрешении выехать за границу мне отказано.

Почему – я не знаю. Неужели мне надо предположить, что обо мне думают, что я убегу, что ли, – но ведь это же чепуха! Не могу же я убежать от самого себя и от своей писательской судьбы, от революции, от своей страны, от языка, от жены, от детей!?

Надо предположить, что это есть продолжение недоверия ко мне, – или меня наказывают? Я оказался в положении мальчишки, потому что, после разговоров с товарищами, я был убежден в получении паспорта, – озаботился в связи с этим об иностранных визах, переговорил с отделом печати НКИД, с ВОКСом о моих маршрутах и о предполагаемых делах и выступлениях за границей. Если это есть наказание, то оно очень жестоко.

Иосиф Виссарионович, даю Вам честное слово всей моей писательской судьбы, что, если Вы мне поможете выехать за границу и работать, я сторицей отработаю Ваше доверие. Я могу поехать за границу только лишь революционным писателем. Я напишу нужную вещь.

Позвольте в заключение сказать о моем теперешнем состоянии. Я говорил о моих ошибках и о том методе, который я избрал, чтобы их исправить. Всем сердцем и всеми помыслами я хочу быть с революцией, и очень часто у меня за последний год возникает ощущение, что кто-то меня отталкивает от нее, – я окружен недоверием, в окружении которого работать нельзя, – если бы Вы знали хотя б о том, сколько я обивал порог «Известий», чтобы напечатать ту статью, которую я шлю Вам, и обиваю до сих пор, чтобы допечатать мои таджикские очерки, которые приняты, но для которых катастрофически отсутствует в газете место.

Не ходить же мне ко всем и не говорить: верьте мне.

Но Вас я могу просить об этом, – и я прошу Вас мне помочь.

С величайшим нетерпением жду Вашего ответа.

Позвольте пожелать Вам всего хорошего».

Разумеется, Сталин ничему из того, в чем клялся Пильняк, не поверил. Иосиф Виссарионович был убежден, что осторожно помянутая писателем «полупричина» – желание наладить положение с переводами и получить причитающиеся гонорары – и есть подлинная причина его стремления на Запад. Сталин же Пильняка не простил и вполне справедливо считал своим врагом. И отнюдь не из-за «Красного дерева», старательно поминаемого Пильняком в письме, а из-за «Повести непогашенной луны».

В тот раз Пильняка после покаянного письма в тот же «Новый мир» как будто простили, постановлением Политбюро от 24 января 1927 года сняв запрет на сотрудничество в журналах и на публикацию пильняковских сочинений. Однако дело было в том, какие именно слухи отразил Пильняк в злополучной повести. Это были слухи о том, что глава военного ведомства старый большевик и бывший земгусар М.В. Фрунзе под давлением Сталина должен был согласиться на роковую операцию язвы желудка, причем Иосиф Виссарионович был заранее уверен, что Михаил Васильевич этой операции не перенесет. Эти слухи вряд ли соответствовали истине. В конце концов, вопрос об операции решал консилиум врачей, и Политбюро, обязав Фрунзе пойти на операцию, лишь выполняло рекомендации профессуры. Да и не было у Сталина серьезных мотивов убирать Фрунзе, к Троцкому никаких симпатий не питавшего и в близости ни к кому из потенциальных соперников в Политбюро не замеченного. Для Сталина в случае с «Повестью непогашенной луны» важнее было другое. Писатель понял, что Сталин мог так поступить с одним из ближайших соратников по партии. Значит, вождь способен уничтожить любого, кто станет на его пути. В этом своем прогнозе Пильняк не ошибся, но и Сталин, естественно, собирался рано или поздно перевести такого человека из разряда живых в разряд мертвых. Хотя, впрочем, Иосиф Виссарионович, быть может, допускал возможность, что Пильняк предпочтет остаться в «эмигрантском далеко». И не видел в этом ничего особенно страшного, полагая, что иностранной публике он интересен только как революционный писатель из России, рискующий критиковать неприглядные стороны социалистической действительности. В качестве писателя-эмигранта его очень быстро забудут и на родине, и за ее пределами.

Но пока что Сталин сделал вид, что внял аргументам Пильняка. И предложил членам Политбюро выезд писателя за границу разрешить. Самому же Пильняку Сталин 7 января 1931 года писал:

«Уважаемый тов. Пильняк!

Письмо Ваше от 4.I. получил. Проверка показала, что органы надзора не имеют возражений против Вашего выезда за границу. Были у них, оказывается, колебания, но потом они отпали. Стало быть, Ваш выезд за границу можно считать в этом отношении обеспеченным.

Всего хорошего».

В тот момент вождь, очевидно, не сомневался, что Пильняк благополучно вернется назад, и его заграничное путешествие можно будет разрекламировать как образец терпимости Советской власти и ее заботы о литературных кадрах. Вот, хоть и подвергали не раз Пильняка суровой критике (последней – в 1929 году, в связи с «Красным деревом»), но беспрепятственно выпустили в Европу. А он, как надеялся Сталин, постарается показать себя революционным писателем, чтобы и в дальнейшем иметь право прикоснуться к европейской жизни.

В середине мая 1935 года Пильняк вновь обратился с просьбой к Сталину, на этот раз, чтобы его выпустили за границу вместе с женой: «Прошу мне и жене моей Кире Георгиевне (Андроникашвили. – Б. С.), студентке Государственного института кинематографии, выдать заграничные паспорта для поездки в Латвию, Эстонию, Финляндию, Швецию и Норвегию. В Латвии, Эстонии и Финляндии я сделал бы доклады в связи с продлением пактов о ненападении, что находит необходимым отдел печати НКИД, где и возникла мысль о моей поездке. Швецию и Норвегию я никогда не видел и хотел бы написать о них для советского читателя, равно как написал бы и о лимитрофах, бывших российских губерниях. Моя жена никогда не была за границей, и я считаю нужным взять ее с собой для того, чтобы будущий советский режиссер заграницу знал. Мы намереваемся пробыть за границей не больше двух месяцев. Я хотел бы выехать за границу около пятнадцатого мая». И опять благополучно выехал. Сталин начертал на письме резолюцию: «Можно удовлетворить». Члены Политбюро, разумеется, не возражали.

Если бы Пильняк сделал логически верные выводы из истории с «Повестью непогашенной луны», то должен был бы сообразить, что Сталин его не простит и не пощадит. Однако он так и не остался за границей ни в одной из своих зарубежных поездок, последовавших после письма Сталину. Может быть, то, что его теперь легко выпускали за кордон, создавало иллюзию, что время в запасе еще есть.

Американский журналист Юджин Лайонс, корреспондент ЮПИ в СССР, вспоминал: «Весной 1931 года Борис Пильняк, над которым всего несколько лет назад сгущались грозные политические тучи, получил визу для заграничного путешествия. Это стало литературной сенсацией сезона. Вставал молчаливый вопрос, готов ли писатель вернуться в Советский Союз. Однажды вечером в Нью-Йорке я задал ему этот вопрос. «Нет, – ответил Пильняк задумчиво. – Я должен ехать домой. Вне России я чувствую себя словно рыба, вынутая из воды. Я просто не могу писать, и даже ясно думать нигде, кроме как на русской почве». Любовь к родной почве обернулась для Пильняка трагедией. В октябре 1937 года он был арестован, а 21 апреля 1938 года расстрелян.

Не помогло писателю даже публичное славословие в адрес Сталина. Так, в 1935 году он писал о Сталине в одной из своих статей как о «поистине великом человеке, человеке великой воли, великого дела и слова». Он послушно клеймил подсудимых на процессе «параллельного троцкистского центра» в январе 1937 года, требуя им смертного приговора, призывал «уничтожить каждого, кто посягнет на нашу Конституцию». Иосиф Виссарионович в эту риторику, тем не менее, не поверил и уничтожил самого Пильняка.

Интересно, что в разговоре с Лайонсом Пильняк фактически полемизировал со знаменитым булгаковским письмом к правительству от 28 марта 1930 года, текст которого был ему известен. Кстати сказать, Булгаков подавал прошение о заграничной поездке одновременно с Пильняком, но его, вдоволь поиздевавшись, так и не выпустили в Европу. В том письме Михаил Афанасьевич открыто заявил себя «горячим поклонником» свободы печати и высказал мнение: «…Если кто-нибудь из писателей задумал бы доказывать, что она ему не нужна, он уподобился бы рыбе, публично уверяющей, что ей не нужна вода». Он задавался вопросом: «Мыслим ли я в СССР?» и просил правительство: «…Приказать мне в срочном порядке покинуть пределы СССР…» Пильняк же готов был идти на компромисс относительно свободы, лишь бы только остаться в родной стране, вне которой своего творчества не мыслил. За что и поплатился пулей в затылок.

Борис Андреевич Пильняк (Вогау) был арестован 28 октября 1937 года и расстрелян 21 апреля 1938 года по ложному обвинению в шпионаже в пользу Японии. В 1956 году его реабилитировали.

Уже знакомый нам американский журналист Юджин Лайонс в 1953 году выпустил книгу «Наши секретные союзники – народы России». Здесь впервые было употреблено выражение «Гомо советикус», тоже, как кажется, имеющее в основе русский источник – еще в 1918 году философ о. Сергий Булгаков в «современных диалогах» «На пиру богов» говорил о появлении в России «Гомо социалистикуса». Лайонс доказывал, что новый человек, сформировавшийся в СССР, «Гомо советикус», существо с мучительно раздвоенным сознанием, советскую идеологию воспринимает лишь по необходимости, из чувства самосохранения, в глубине души оставаясь русским патриотом и противником большевизма. Эта его подлинная сущность рано или поздно проявится и сделает его союзником Запада в начавшейся «холодной войне». Американский журналист был убежден, что старая Россия, которую большевики стремились представить отсталой страной, оказавшейся на обочине мирового развития, вовсе не была «интеллектуальной Сахарой», хотя в какой-то мере была «Сахарой экономической». «Лучшим доказательством этого… служат ее вершинные достижения в литературе, искусстве, науке, – писал Лайонс. – Они выражены в именах, которые пересекли границы России, чтобы сделаться частью достояния цивилизованного человечества, – имена, вроде Пушкина, Гоголя, Тургенева, Достоевского, Льва Толстого, Чехова, Мережковского, Горького в литературе, Чайковского, Глинки, Римского-Корсакова, Скрябина, Рахманинова, Прокофьева в музыке, Репина в живописи, Станиславского и Немировича-Данченко в театре, Менделеева в химии, Мечникова в медицине, Павлова в физиологии, Струве в астрономии, Бакунина, Кропоткина и, да, Ленина в социальной теории. Весь мир вдохновлен русской литературой, Московским Художественным театром, русским балетом».

В качестве примера «Гомо советикуса» Лайонс привел Алексея Толстого, с которым был близко знаком. Однажды Лайонс с женой были на вечере в особняке Толстого в Детском Селе, стены которого украшали эрмитажные гобелены и картины. Стол ломился от вин и закусок, хотя в то время горожане сидели на карточках, а крестьяне пухли с голода. После изрядной выпивки хозяин вдруг пригласил американца наверх в мансарду, где располагалась его библиотека. В комнате Лайонс увидел массивный рабочий стол в центре и множество книг по стенам. Из окна открывался типично русский пейзаж: деревянная церковь, коровы на лугу, мужики за работой. Толстой показал Лайонсу посмертную маску Петра Великого, над романом о котором как раз работал. Затем обернулся к окну и тихо сказал: «Джин, вот это настоящая Россия, моя Россия… Остальное – обман. Когда я вхожу в эту комнату, то стряхиваю с себя советский кошмар, закрываюсь от его зловония и ужаса. На то малое время, пока я со своим Петром, я могу сказать этим мерзавцам (это слово Лайонс процитировал по-русски): идите к чертям… В один прекрасный день, поверьте, вся Россия пошлет их к чертям… Это все, что я хотел, чтобы вы знали. А теперь вернемся к гостям».

Лайонс так прокомментировал этот монолог: «Хотя он больше никогда не высказывал мне своих подлинных чувств, это осталось между нами тихим секретом. С тех пор всегда, когда я слышу рассуждения о том, что приверженный традиции русский человек умер, что его заменил роботоподобный «Гомо советикус», я вспоминаю тот случай в библиотеке. Это был один из многочисленных случаев, которые убедили меня, что поверхностный слой советского конформизма может быть очень тонким. Сотни раз я видел, как под воздействием водки или еще более пьянящей обстановки конфиденциальности, этот слой разрушался, и вскоре перестал удивляться, когда люди, на виду у всех казавшиеся образцами правоверных коммунистов, внезапно начинали ругать все советское. Одержимость Толстого эпохой Петра была, в определенном смысле, бегством от ненавистного настоящего. Были и другие, кто пытался спрятаться в прошлом, в произведениях на историческую тему, чтобы избежать необходимости врать о современности».

Итак, по мнению Юджина Лайонса, «Гомо советикуса» нет и никогда не было, по крайней мере, среди русской интеллигенции (а он приводит немало примеров искренней ненависти к «нашим новым барам» со стороны рабочих, домохозяек и крестьян).

Алексей Толстой, как и Демьян Бедный, слишком любил жизненные блага, чтобы согласиться хотя бы на полудиссидентское существование в литературе, хотя бы на то, чтобы, как Пастернак, существовать главным образом переводами и неидеологизированной литературной поденщиной. Вот о чем свидетельствует Осаф Литовский: «Алексей Николаевич любил рассказывать про еду. Он с увлечением описывал мне особый способ изготовления печеной картошки, так, чтобы соль выступила наружу («Ты ее сначала помой, потом мокрую посоли – и в духовку… Соль-то и выступит кристаллами, шкурка сморщится, хрустит… Хороша! Ну, и выпить, конечно!»). Печеная картошка была любимой закуской Алексея Николаевича.

С полным пониманием дела мог Толстой поговорить и о сравнительном качестве разных кусков мяса, и о преимуществе вареной говядины над жареной. У Алексея Николаевича вкус к еде был одной из сторон его полнокровного, радостного существования.

Здоровый человек, который не любит есть и пить, – пропащий человек, в этом Алексей Николаевич был убежден. А по мнению Демьяна Бедного, такой человек даже и доверия не заслуживал…
<< 1 ... 6 7 8 9 10 11 12 13 >>
На страницу:
10 из 13