В голосе Олега засквозило лёгкое раздражение. Почему он никогда не хочет говорить о том, что ей интересно?
– У Наташи всё стало ещё хуже.
– Мам, подожди. Ты мне и про Наташу расскажешь… у меня для тебя новость: я в Москву еду в ноябре… на конференцию. У меня доклад.
Надо было реагировать, но Галина опять пропустила момент и разговор немного провис.
– Мам, ты слышишь, я приеду в Москву. Скоро увидимся.
Олег ждал вопросов, но Галина Борисовна растерялась, и как с ней обычно в таких случаях бывало, не знала, что спросить.
– Да, да, очень хорошо. Когда ты приезжаешь? Оля в Баку, я ей сейчас позвоню, и она обязательно приедет с тобой повидаться.
Она ждала, что Олег как-то отреагирует на Олин приезд, но он промолчал. Галина Борисовна спросила про детей, про Лизу, Олег ответил. Разговор про детей Галина вести умела, это был её конёк. Она стала советовать каждый день гулять с малышкой и мыть её обязательно в холодной воде. Пусть закаляется, это чрезвычайно важно. Олег вяло ответил ей «да, да, конечно» и распрощался. Сказал, что к дому подъезжает. Ну, конечно, из дома он с ней не разговаривает. Недосуг. Она там лишняя, не до неё. Для неё остаётся только время в машине. Галина повесила трубку и принялась думать о приезде Олега. Хорошо, что приезжает, просто здорово, хоть увидятся, но он же не к ней приезжает, он приезжает на конференцию, а она уж так… заодно. Он будет занят докладом, культурной программой, может кому-то будет звонить… занимать себя не ею, не семьей, не папой. У неё не будет ощущения близости, а ей так хочется ему всё рассказать. Что всё Галина и сама до конца не понимала. Всё – это про Олю, Наташу, Валю, а главное, про себя. Она обязательно должна рассказать ему про себя: ей трудно, мучительно, тоскливо, страшно, тревожно.
В последние годы, когда Олег приезжал повидаться, Галина не была удовлетворена тем, как всё проходило. Она приглашала гостей похвастаться сыном – он был недоволен, ходили гулять по Москве – он был недоволен, она покупала билеты в театр – он был недоволен, недоволен тем, что рядом Оля, что рядом её друзья, что она хочет сидеть с ним по ночам на кухне, что говорит о Наташе и немецких внуках… у Олега на лице появлялась усталая, обречённо-покорная гримаса, он зевал, вертелся, а потом начинал ей агрессивно возражать, перебивать её сбивчивые рассказы. Ну да, она ему пару раз сказала, что было бы лучше, если бы он вообще не приезжал, что он теперь не её, а их. Олег уезжал злой и раздражённый, явно на неё обижаясь. Да, как можно на мать обижаться! Она же такой эмоциональный человек, какие-то вещи говорит в запальчивости, это минутная реакция, выплеск эмоций, не стоит её слова воспринимать всерьез, а он воспринимает! У Галины всегда было ощущение, что сын постоянно думает о доме, о своём доме в Америке, о семье, Лизе, детях, о «них» всех, о которых он никогда не рассказывал, а она не спрашивала. Он перед ней делал вид, что их вообще рядом с ним не было. Но они же были… ну и пусть, Галина не любила сама себе делать больно: Наташа просто странный сложный человек, она – не сумасшедшая, нет, нет. Олег просто поселился в Портленде, они живут отдельно, отдельно от «них». Лиза может не такая, как её мать, гораздо лучше. Оля не помогает, потому что её жизнь посвящена служению науке. Как можно называть её эгоисткой? И вообще Оля по-своему помогает, направляет её, что тут такого? Валю можно и нужно лечить! Как можно сдаваться! Никаких сиделок, чужих людей в доме, она всё будет делать сама. Они вот ей говорят, что ничего не надо в Америку посылать, а она будет… У неё свои понятия, а у них – свои.
Галина посмотрела в окно. Была только середина октября, а в небе опять собрались тёмные тучи, из которых сыпалась острая снежная крупа. Ничего, что холодно, нельзя ей уезжать. Там в Москве она не сможет полностью принадлежать Валюше, начнет куда-то ездить, звонить подруге, ходить на физкультуру. Там дома – соблазны, а здесь их нет. Она тут ещё месяц просидит, а уедет только к приезду Олега. У неё выбора не будет: надо быть в Москве встречать сына.
К вечеру Галина очень устала. Пришлось таскать со двора тяжёлые мокрые дрова, накопилось много стирки. Галина размораживала филе трески, недорого и в большом количестве закупленное в поселковым магазине, по всему первому этажу резко пахло жареной рыбой. После обеда она обнаружила, что в доме совсем нет хлеба, пришлось надевать резиновые сапоги, старое стёганое пальто и идти в магазин. Шапка не налезала на уши и у Галины Борисовны от ветра разболелась голова. Она включила телевизор, посмотрела новости, где нарочито негативно упоминали Америку. Галина Борисовна знала, что Америка как бы ни при чём, но в чем-то «новости» были правы, с доходчивым антиамериканизмом ей было бы трудно спорить. А там жил её сын. А вдруг друзья считали, что он «родину предал»? Как неприятно, хотя глупость, конечно. Галина Борисовна не умела спокойно и аргументированно ни с кем полемизировать. Оля умела, но она была с ней рядом всё реже и реже.
На душе у Галины Борисовны было тяжело. Как так могло получиться: всю свою жизнь она посвятила семье, мужу, детям, не жила, а им служила. Когда она мазала всем бутерброды, варила супы, водила детей за руку на кружки, давала на всё денег, она представляла себе благополучную мудрую старость в кругу любящих близких. Она – матриарх, к ней прислушиваются, уважают, обожают, окружают заботой, предупреждают каждое её желание. Вокруг внуки и правнуки, для которых она добрая мудрая бабушка Галя… Они с Валюшей бодры, здоровы и достаточно состоятельны, чтобы ездить отдыхать за рубеж, набираясь впечатлений, делая фотографии и снимая фильмы, чтобы потом собирать у себя детей и показывать им отснятое. Все соскучились, рады друг друга видеть. Она царит, всем распоряжается, улыбающаяся, подтянутая, гибкая, в новых нарядах. А все… «Ах, мама… мама… мама… мама-молодец». Нет ничего этого.
Галина понимала, что уже, пожалуй, никуда отдыхать не поедет. Во всяком случае пока жив Валя. Теперь ей часто приходили в голову мысли о его уходе. Хоть Галина и старательно скрывала от себя, что Валина болезнь неизлечима, что сколько-то он ещё протянет, а потом ей предстояло его хоронить. Впрочем, разве сейчас он жил? Разве это был её прежний Валя? Что лучше смотреть на него «такого», или пусть его не будет? Галина не знала ответа на этот вопрос, она даже боялась его себе задавать, но всё равно задавала в такие вот минуты одиночества, задавала… и ничего не могла с этим поделать. «Такой» Валя её злил и раздражал.
Наташа, её такая талантливая средняя дочь до крайности запутала свою жизнь, существовала в тупике, куда сама себя загнала. У Галины было в Швейцарии пятеро внуков, но разве это были действительно её внуки? Берл и Ханна превратились в чужих иностранцев, жили какими-то своими непонятными заботами. Другие трое были маленькими швейцарцами, не думающими о московской бабушке никогда, не говорящие по-русски, воспитанные в другой культуре, в которой Галина ничего не понимала. Оля превратилась в стареющую мегеру, властную, себялюбивую, но одновременно инфантильную, по-детски жестокую и нетерпимую. Что будет с Олей после её смерти? Как можно её оставить! Почему Оля не смогла стать по-настоящему взрослой? Ни семьи, ни детей, ни заботы о куске хлеба. Вот почему Оля такая.
Олег… Он был Галининой непроходящей болью. Уехал, оставил одну. Он теперь ей чужой, отстранённый, холодный. В такие минуты Галина понимала, что он с ней любезно общается не из любви и каждодневной потребности, а из чувства долга. У Олега семья, дети, но его дети… какое они имеют к ней отношение? Никакого. Галина понимала, что это так. Кому она была близким человеком, другом? Никому. Может Оле. Но разве другом помыкают?
Галина Борисовна лежала на своём диване и пыталась ответить себе на основной вопрос своей жизни: что она сделала не так? Почему у неё почти ничего из того, о чём она раньше мечтала, не получилось? Почему от неё отстранился муж, почему от неё уехали дети, почему ей не суждено воспитывать внуков, которые никогда не наполнят своими криками этого пустого, никому ненужного дома? Ей тяжело жить одной с больным мужем, никто её не возит на машине… Галина не замечала, что эту проблему с дачей, машиной, больным Валентином Олег давно предлагал решить, он готов был сделать всё от него зависящее, чтобы облегчить её жизнь. Она не принимала помощи, сама себя за что-то наказывая. Как обычно Галина Борисовна не находила ответа на свои трудные вопросы о бытие. Она всё делала всегда правильно, она хотела как лучше, она ни в чём не виновата. Не виновата! С ней обошлись несправедливо. Кто обошелся? Бог? Нет, в бога ей верить не удавалось.
И всё-таки, это было неправдой, что дети о матери никогда не думали. Думали, и часто. Оля давно считала мать дурой, на уровне старческого маразма, и не считала нужным это отношение скрывать. Наташа смотрела на маму через призму своего параноидального религиозного фанатизма, странным образом смешанного с неизбывным желанием использовать её в своих целях. Олег давно ей всё простил, забыл причинённые огорчения и относился к ней с нежностью и благодарностью, приправленной изрядной долей снисходительности. Если бы Галина Борисовна эту снисходительность замечала, она казалась бы ей обидной, но она не замечала никаких пренебрежительных скидок, которые Олег считал нужным ей делать.
Кто-то другой, посторонний, наверное, смог бы беспристрастно проанализировать её поведение: наивность, граничащая с глупостью, отсутствие глубины, мелочное упрямство, показная пафосность, принимаемая ею за нравственность и твёрдую мораль, коммунистическое ханжество, сродни пуританству, явный антисемитизм, который Валентин, скорее всего, ей не забыл, удивительная смесь самопожертвования с эгоизмом. Галина Борисовна всегда была готова на подвиги, где она героиня, причём её подвиги обязательно должны были быть воспеты. Есть вероятность, что резкие замечания про толстых распущенных обжор привели к развитию Олиной анорексии и в конечном итоге сломали ей жизнь. Жесткий контроль и неумение встать на иную точку зрения или по крайней мере выслушать её, заставили Наташу и Олега прибиться к другим людям, с которыми им было интереснее. Галина Борисовна так и не научилась свободно мыслить, оставаясь в рамках скучной общепринятой морали своего круга пожилых шестидесятников, верящих кто в «твёрдую руку», кто в «социализм с человеческим лицом», кто в «Россию, поднимающуюся с колен». В какой-то момент Галочка уже не могла считаться просто наивной, да и Галочкой она уже давно не была. Кто теперь её так называл?
Это могли бы быть мысли чужого и постороннего, но его-то как раз в её жизни не было, а Галина не умела ни о чём таком судить, поэтому и себя судить не умела, и в этом было её счастье.
Заснула Галина Борисовна с улыбкой. Олег через месяц приедет. Они побудут вместе, и ничего, что он уедет обратно. На этот раз она постарается сполна насладиться тем, что он рядом. Сейчас можно было считать до его приезда каждый день и думать о любимом сыне, которого, Галина была в этом уверена, никто так не любил как она.
Бабушкин внучок
Его поезд отходил с Ярославского вокзала в 00 часов 10 минут. Как обычно, когда Рафа приезжал в Москву и останавливался у родственников, он подробно и со вкусом ужинал у них на кухне, пил чачу и в половине одиннадцатого ехал на вокзал. Сейчас он сидел в вагоне метро в какой-то полудрёме, отяжелевший от выпитого, чем-то раздраженный. Маленький чемодан всё время падал ему на ноги, шляпа неприятно сжимала голову. Рафе хотелось спать, но до полки в вагоне ещё нужно было добраться: пересадка в метро, холодная площадь трёх вокзалов, потом длинная слабо освещённая платформа, по которой до его третьего вагона ещё придётся добираться медленным шагом, быстро он ходить давно не мог. Задыхался и ноги начинали нестерпимо болеть. В вагоне придётся здороваться с попутчиками, проводница придёт забирать билеты, свет погасят не раньше, чем в час. После часа можно будет несколько часов поспать до шести, но Рафа знал, что вряд ли уснёт. Будет ворочаться, постанывать, выходить покурить. Конечно, ему не следовало курить, но он не бросал, знал, что всё равно не сможет. «Станция Площадь Свердлова… переход на Комсомольскую линию…» Голос, объявляющий станции, резко прервал Рафину полудрёму: пора выходить. Подняться по эскалатору, потом спуститься. Сколько раз он проделывал этот путь. Москва, суетный огромный город. Рафа возвращался домой в Горький. Домой… где всё такое привычное, чуть скучноватое, надоевшее, но… Что «но»? Как и многие провинциалы Рафа при случае говорил, что ни за что на свете не хотел бы жить в Москве, нет уж… спасибо, в Москве одна дорога на работу уже могла утомить, но в глубине души Рафа хотел жить в Москве. У него в Москве родственники, а он так и остался в Горьком. И вообще, вот он домой возвращается, а хорошо ли это «домой»? Любит ли он быть дома? Ведь «дома» – это не только стены его маленькой трёхкомнатной квартиры в районе автозавода, это ещё жена, сын, а теперь ещё и семья сына. Ему с ними хорошо или нет? Дикий вопрос, как может со своей собственной семьей быть плохо? Или может? Вот у родственников на кухне ему всегда хорошо. Вот бы так было у него, но нет, у него по-другому.
Пока Рафа шёл по ночной промозглой площади, хмель из его головы стал понемногу улетучиваться. Вот и третий вагон. Рафа обаятельно, как он умел, улыбнулся молодой проводнице и, вдыхая характерный дымный запах вагона, поднялся по крутым ступенькам, стараясь не показывать, как у него болят ноги. Видела ли эта разбитная девка, как он тяжело подтягивает своё тело вверх, тяжело опираясь на поручни. В купе уже сидели немолодые муж с женой, потом ещё командировочный подошёл. У Рафы нижнее место, он за этим проследил. Надо укладываться, утром разбудят очень рано, будут чай раздавать. Если бы он захотел, проводница и сейчас бы ему чай принесла, нет, она бы, наверное, пригласила его в своё купе, тихонечко так позвала, чтобы остальные не слышали. Узкое купе, молодое жаркое тело, наглые зовущие глаза. Рафа знает, что если бы он захотел, так бы всё и было. Нет, он не захочет, не дай бог, только этого не хватало.
Рафе 58 лет, он прекрасно выглядит, красив особой яркой и тонкой еврейской красотой, которая таким вот лохушкам-проводницам вполне может нравится. Откуда шиксе, Рафа мысленно так её и называл, знать, что он болен, что у него внизу живота привязан импортный дефицитный мешок-калосборник, что в таком плачевном состоянии ему недоступны никакие женщины. Да даже, если бы мешка и не было, всё равно… с ним всё кончено: давно «не стоит», слишком, видимо, много курил, а теперь что ж… не до этого. Да неважно, лишь бы… что «лишь бы»? Рафа знал, что дело не в мешке и не в привычной импотенции. Он бы всё равно не пошёл бы в служебное купе. Побоялся бы. Он вообще многого в жизни боялся. Вернее, не так: не боялся, а опасался неприятностей, не хотел усложнять свою жизнь. Рафа уселся на полке, натянул ботинки и вышел в тамбур покурить. Конечно, не в служебный, зачем ему лишний раз лохушку видеть, хотя она скорее всего легла спать, уже три часа. В любом случае она на нём крест поставила. Да чёрт с ней, у него дома такая. Ну, почти такая. Рафа горько усмехнулся своим мыслям. Наверное, он неудачно женат. Да что он такое сочинил: наоборот, очень даже удачно. Его Мирка… он за ней как за каменной стеной. Такое, про «стену», вроде о женщинах говорят, а он так о себе подумал.
Рафа вспомнил себя школьником. 49 год, ему 17 лет. Он заканчивал мужскую среднюю школу номер 3, недалеко от их родной Ереванской улицы. Учился хорошо, и друзья у него в классе были. Девочек они тогда почти не знали, на совместных вечерах Рафа иногда танцевал. Тогда он умел смеяться, быть приятным в общении, девушки на него смотрели и всегда приглашали на белый танец. Рафа не терялся, прижимал девочку к себе чуть крепче, чем следовало, видел, как она краснела и отводила глаза. От девчонок пахло утюгом и недорогой пудрой. Каким он тогда был? Среднего роста, крепкий, но не особенно спортивный, ухоженный, с чистой смуглой кожей, свежевыбритый. Девочки вдыхали его одеколон Шипр. Отец не душился, считал излишним, немужским делом, к тому же что-то там такое было насчёт пациентов. Зато дядя Лёля в Москве ещё как душился, от него всегда сильно и томительно пахло терпким Шипром. Рафа еле-еле деньги у отца выпросил на одеколон. Отец не давал, а потом выдал нужную сумму на день рождения.
У отца были деньги, но Рафа помнил, что их всегда надо было униженно выпрашивать. Если бы он мог, он бы пошёл работать, но для мальчика из хорошей семьи это было как-то непринято, да и отец бы в любом случае не разрешил. «Учиться надо, а не глупостями заниматься! Зачем тебе деньги? Я тебя всем обеспечиваю». Вот что отец сказал бы. Когда Рафа к отцу обращался, он называл его «папой», но в голове папа был для него «отец». «Папа» было бы слишком нежно, доверительно, а ни нежности, ни доверия Рафа к отцу не испытывал. Он его боялся, хотя отец его никогда не бил и даже не наказывал, но он его всё равно боялся, что-то в этом человеке было такое, что Рафа ни в коем случае не хотел с ним связываться. Отец вообще редко к нему обращался, всегда только по делу. Отцовский голос был негромким, внятным, тон слегка категоричным и назидательным, как будто папа, Наум Зиновьевич, даже и мысли не мог допустить, что кто-то его ослушается. Кто бы осмелился? Тёща? Да она пикнуть не смела. Жена? Может быть, когда-то мама отцу перечила. Рафа не знал, не помнил этого. А сейчас мама уже не была мамой. Немолодая женщина, с отрешённым взглядом в себя и блуждающей неуместной улыбкой. Она всегда молчала, хотя если задать ей вопрос, она на него отвечала. Вопрос при этом должен был быть конкретным, практическим, других ей давно не задавали. Больные боялись поднять на отца глаза, его мнение было для них истиной в последней инстанции. Впрочем, с московскими родственниками Наум Зиновьевич был другим, играл светского бонвивана, умного, эрудированного, чуткого, широкого. Да, не знали родственники его папашу. Наум Зиновьевич был довольно занудным, недобрым, не шибко знающим дядькой, явно при этом жадноватым.
Сын-десятиклассник Наума настораживал, даже напрягал. Надо было с ним что-то делать, но что? Пусть бы был доктором, как он сам. Он бы его и в институт пристроил и место бы хорошее нашёл и вообще направлял бы, но Рафа, дрянь этакая, упёрся: не пойду в медицинский и всё! Не пойдешь – чёрт с тобой. Рафа тогда поступил в политех, только что образовавшийся. Наум не одобрял, но прекрасно понимая, почему Рафа вздумал стать инженером, препятствовать не стал. Пусть парень делает что хочет, Наум умывал руки.
Московский дядя Лёля был инженером, рассказывал Рафе, что работает в оборонной промышленности, получит скоро квартиру, посёлок недалеко от «ящика» уже начали строить. В общем сейчас это самое интересное, карьера. Нужно стать инженером-механиком, это самая востребованная специальность. Рафе в институте нравилось, но там опять учились в основном мальчики, девочки тоже были, но уж совсем никудышные. Дядя Лёля таких бы не одобрил. Рафа знал, что не выдерживает никакого сравнения с дядей, но всё равно себя с ним сравнивал. Дядя не был таким уж замечательным, он мог быть капризен, несправедлив, неуступчив, груб, но несмотря на свои явные недостатки, он был так неимоверно привлекателен, что Рафа смотрел на дядю влюблёнными глазами, мечтая хоть немного стать на него похожим. Да как стать? Дядя Лёля в 16 лет уехал из дома, а он – обыкновенный маменькин сынок, вернее, не маменькин, а бабушкин. Бабушкин внучок, вот кто он был. У него вроде всё в жизни было похоже на дядино, просто не такое отменное, самое лучшее. Он в политех поступил, а дядя МВТУ закончил. Ему придётся на автозаводе работать, а дядя работает где-то там в системе Наркомата обороны. Рафа старался подражать дяде в мелочах. Например, как ему хотелось так шикарно пить водку. Ленивым движением поднять хрустальную рюмочку на ножке, секунду её подержать в сильных широких пальцах, чуть картинно оттопыривая мизинец, а потом… раз и одним махом опрокинуть себе в рот, безо всякого простонародного кряканья, без интеллигентских гримас и передергиваний, без неуместных восклицаний. Красиво! Нет, у Рафы так никогда не получалось. Пил он умело, пьянел небыстро, но не было в нём того вкуса к выпивке, когда человек себя отпускает, не то, чтобы теряет контроль, а делается раскованным, приятным, смелым, дерзким, стреляет нахальными глазами и все женщины его. Нет, так у Рафы не получалось. Дядя даже в самом сильном подпитии никогда не говорил о своей работе. И так было даже лучше, потому что Рафа представлял себе что-то совершенно секретное, сложное, особенное, доступное только избранным, которым государство доверяет. Он дядю Лёлю не только любил, он его уважал, безмерно гордился, что у него такой вот дядя. А как дядя играл на рояле! Не так как другие родственники. Никакой классики, только романсы, модные песенки, джазовые импровизации, еврейские мелодии, которые дядя всегда напевал на идише. Рафа мог часами смотреть как небрежно и самозабвенно дядя играл: пальцы его не бегали по клавишам в арпеджио. Он нажимал аккорды всей ладонью, мощно, точно, ритмично в такт с ногами на педалях. У него не пальцы бегали, у него ладони над клавиатурой мелькали. Когда дядя Лёля начинал играть, в комнате не оставалось человека, который бы не подходил к роялю. Одни подпевали, другие просто слушали. Рафа тоже немного умел играть. У дяди в доме он садился за пианино. Ничего хорошего не получалось. Беспомощная, бесцветная игра, игра «никак». Мимо него ходили, разговаривали, никто не просил сыграть что-нибудь ещё, не пел под его аккомпанемент. С годами Рафа понял, что ему совсем не стоит у дяди в доме садиться за инструмент, и почему-то каждый раз всё равно садился и позорился, чтобы вновь и вновь осознать свою несостоятельность. Тётя его всегда выручала: «Рафочка, иди кушать! Рафочка, мы тебя ждем. Потом поиграешь». Никто ему не говорил: «Слушай, не играй. Ты уж нас замучил». Московские родственники были воспитанными людьми. «Хочет играть – пусть играет. У него же дома нет инструмента». Да потому и не было, что он играть толком не умел. Вот мама умела, он помнил.
У дяди Лёли была симпатичная квартира, уютно обставленная импортной современной мебелью, которую дядя привез из Закарпатья, сам выбирал. Рафе тоже хотелось собственную квартиру с мебелью, но ему бы и в голову не пришло ехать за тридевять земель её покупать. Не так он был воспитан. У дяди небрежные короткие американские пиджаки и модные тенниски, а у него нелепые отечественные костюмы, один коричневый, другой синий. У дяди то фетровая тёмно-зелёная шляпа, то кепка-букле. В шляпе он похож на чикагского гангстера, в кепке на французского докера. Дядя Лёля вообще мог надеть что угодно, даже засаленный старый ватник с лыжными штанами, даже старый сатиновый халат с валенками. Он мог возиться в гараже даже в женском старом пальто, а он, Рафа, ни за что не вышел бы так на улицу, не решился бы. Дядя Лёля решался, он был так уверен в себе, что мнение окружающих вообще его не волновало. Дядя мог куда-то отказаться идти или прервать разговор, не пойти в театр на модную постановку. «Мне неинтересно», – нахально, не стесняясь говорил он. Неинтересно, а там… думайте, что хотите. Рафа никогда не мог в лоб такого заявить. Он тоже не шёл, отказывался, уходил в сторону, но при этом хитрил, делал вид, что «он бы с удовольствием, но… сейчас просто не может, нет времени». Дядя мог позволить себе «неинтересно», а он – нет.
Но самое в дяде для Рафы притягательное – это были дядины женщины. Нет, у Рафы не было никакой информации об этой стороне дядиной жизни. Какие женщины? Сколько? Когда, где? Он ничего не знал, но был почему-то уверен, что даже самые недоступные дамы считали за счастье быть с его дядей. Не технарки, упаси бог! Артистки, музыканши… красивые, ухоженные кошки, весёлые и избалованные мужским вниманием. Может Рафа всё это себе придумывал, но ему всегда казалось, что женщин притягивал дядин зовущий взгляд из-под выступающих надбровий, где прятались пронзительные глубокие небольшие тёмные глаза, в которых был магнетизм, приказ подойти, покориться его воле. Как Рафе хотелось тоже так уметь! Он умел, знал, что кажется женщинам привлекательным. Ну не умел он так красиво хотеть и ярко добиваться, как дядя, но знал, что красив. Ну почему он этим не пользовался? Что ему мешало? Страх, извечный страх попасть в неудобную ситуацию, когда придётся расплачиваться за минутную слабость, которая может сильно осложнить жизнь. Дядя не боялся, а он боялся. Рафа не завидовал чужой и недостижимой яркости, он просто тянулся за дядей, прекрасно отдавая себе отчёт в бесполезности своих стараний. Но оставить их он не мог, если бы не было дяди, Рафа был бы в затруднении, как жить.
Домой он вернулся, когда ещё не было восьми. Жена встретила его в халате и громко поздоровалась. У неё вообще был резкий, звучный голос. В последнее время Рафа находил его неприятным, хотя раньше ничего такого не замечал:
– Ага, явился! Вот и хорошо. Как съездил? Привёз то, что я тебе сказала? Есть будешь?
Вот всегда она так: сто вопросов, а ответов не слушает, вернее для Мирки есть главные вещи: привёз – не привёз. Это ей непременно надо знать. А вот «как съездил?» – это она так, считает хорошим тоном. На самом деле ей скорее всего совершенно всё равно, как он съездил. Он, конечно, ничего ей рассказывать не будет. Это ни к чему. Про то, как он был на коллегии министерства, про новые разработки, которые он должен будет через три месяца представить, какие экспертные оценки на следующей коллегии потребуют… Об этом рассказывать этой дурочке? Рафа даже не замечал, что мысленно всегда думал о Мирке как о дурочке. Женился на дурочке, а теперь… что ж… Он давно привык. Да, строго говоря, Мира не была глупой, она как раз «умела жить», ладно, это сложный вопрос. Просто Мира была не такой, какой он бы хотел видеть свою жену. Какая ему была нужна жена, он и сам не знал. От дяди Лёли исходило, что жена – это не ровня, она не может быть ни собеседником, ни другом, и не надо, она – жена. Вот его Мирка и была просто женой. Но у самого-то дяди разве такая была жена? Нет, конечно. Тётя – женщина тонкая, умная, деликатная, рядом с ней спокойно и хорошо. Дядя рядом с ней чувствует себя «крайним», он за неё в ответе, а у него не так. Мирка и сама бы чудесно жила без него. Это он от жены во многом зависит, а она от него – не слишком. Она у них в семье добытчица, а он, конечно, хозяин в доме. Что-то тут было не так, но Рафе с утра пораньше было лень думать о таких тонкостях. Надо было быстро поесть, поменять проклятый мешок и ехать на работу.
– Конечно, я буду завтракать, что ты спрашиваешь? А где Сашка? Спит что ли?
– Рафочка, Сашки нет. Он у приятелей ночевал.
– У каких приятелей? Что ты мелешь? Он женат. Забыла?
Мира промолчала. Она тоже прекрасно понимала, что Сашка ей про приятеля соврал. Вот дрянь, мог бы и дома побыть. Знал же, что отец утром приедет. Она вздохнула и стала наливать мужу чай в его любимую большую чашку. Рафа не стал ввязываться в ссору с женой по поводу их единственного сына Саши. Какой смысл. Обычно, когда у них затевался неприятный разговор о Сашином разгильдяйстве, Мира его защищала, а он яростно нападал, утверждая, что сын – плод её воспитания, «её отродье», и вместо того, чтобы покрывать и оправдывать своего любимчика, ей бы следовало… Что «ей следовало» Рафа и сам бы затруднился ответить. Мирка, конечно, была виновата, но дело было в другом: Сашка просто пошёл не в него. И это невыносимо Рафу угнетало. Ах, если бы он мог, как Мира, видеть в парне одно хорошее: красивый, весёлый, обаятельный, душа компании, девушки любили и любят, жена – красавица. Что он, правда, к нему привязался: институт всё-таки закончил, на его же заводе работал групповым инженером, сейчас у сына свой бизнес. Нормально, другие времена.
Рафа обречённо пошёл в ванную и приступил к ужасной унизительной процедуре замены мешка, заполненного калом: выжать содержимое в унитаз, обработать стому, прикрепить другой мешок, заклеить пластырем место стыка. Это важно, иначе… Кожа вокруг стомы покраснела больше обычного. Неудивительно, он же был не дома. Рафа старался не заглядывать в глубь стомы: багрово-красный цвет, выведенной наружу кишки, отливающий нутряным блеском, его отвращал. Рафа с тяжёлым вздохом вывернул мешочек и принялся его стирать. На трубке батареи уже висели два мешка с не отстирывающимися коричневыми разводами. Ну почему это с ним случилось? Жить можно, но трудно и унизительно. Из стомы мог предательски вырваться газ, люди делали вид, что они ничего не заметили. Что он мог сделать? Вот исполнится ему 65 лет и он уйдет! Скорей бы. Если Рафа уходил в ванную, то находился там столь долго, что окружающим, непосвящённым в его обстоятельства, его неуместное продолжительное отсутствие казалось подозрительным. Не мог же он всем объяснить, что мешок на животе, налился тяжестью и его следовало освободить, а это целая волокита.
С работы Рафа вернулся раньше обычного, Мира тоже подоспела, принесла сумку с каким-то очередным дефицитом. Пожарила отбивные. В кухне отлично пахло жареной свининой. Обычно Мирка всегда нудила насчёт диеты, но сегодня – особый день, он вернулся из командировки. Рафа выпил рюмку водки и почувствовал ужасную сонливость. В поезде не выспался. Однако, оказавшись в кровати, не мог уснуть. Мира рядом уже давно сладко посапывала. Жена! Это самый близкий человек на свете или всегда чужая женщина? Рафка не мог бы дать точного ответа. Когда как! Сейчас он свою Мирку ощущал действительно «своей». Ради неё когда-то он совершил некий поступок, который до сих не забылся. Наоборот, с годами тот давний жизненный эпизод высвечивался в Рафином сознании всё ярче, тревожил и смущал его.
Было это летом 53 года. Сталин в марте умер, в Рафиной семье это событие не обсуждали, да и с кем было его обсуждать. Отец с ним почти не разговаривал, а с матерью к этому времени они оба не общались. С бабушкой такие дискуссии были бы смешны. Рафе исполнился 21 год, он учился в институте, старался хорошо проводить время на вечеринках в своей институтской компании. Сам себе он очень нравился: модные широкие брюки, рубашки-апаш, трикотажные шёлковые тенниски, белые парусиновые туфли, которые он натирал мелом. У него было два очень приличных костюма, сшитые на заказ в специальном ателье по папиной протекции. Рафа, по модному тогда выражению, «шлялся», но папа ему не препятствовал, просто раз и навсегда предупредил о двух вещах: нельзя напиваться и болтать лишнее, потому что это чревато неприятностями, которые, возможно, даже он не сможет устранить, и ещё Рафе следовало быть осмотрительным с девушками, которые тоже сулят неприятности, только другого рода. Остальное отца не интересовало. Если бы Рафа был студентом-медиком, Наум Зиновьевич, конечно, участвовал бы в его карьере, а так… сын сделал по-своему и должен теперь сам пробиваться.
Миру Рафа увидел на одной из вечеринок на Первое мая. Чья-то дача, весна в разгаре, на участке растут тополя, набухшие липкими почками. Девушка – не еврейка, и Рафе это понравилось. Русые волосы мелкими кудряшками, собранные черным бархатным обручем. Перманент только начал входить в моду. Крепдешиновое платье в мелкий цветочек, жакетка. Высокая, статная «девушка с веслом», не худенькая, скорее плотная, но очень привлекательная. Лицо не особо выразительное, простое, но милое. Девушка была медичкой и это, как Рафа потом понял, оказалось решающим фактором. К врачам его тянуло. Все разъезжались с дачи поздно и Рафа поехал Миру провожать. Её обманчиво еврейское имя его позабавило: «революция мира», т. е. Миркин папаня был заворожен мировой революцией. Сам Рафа ни в какую такую ерунду не верил. Смешно. Мира стала его официальной девушкой: танцы в институтском клубе, кино каждую субботу, в театр ходили. Рафа дарил букеты, покупал мороженое. В Горький приехала двоюродная сестра из Москвы, старше на пару лет, вот её он по-настоящему любил. Они друг друга понимали, сестра была его другом, хоть это и редко бывает. Он представил ей Мирку:
– Вот, знакомься. Это – Мира. Моя хорошая знакомая. Рафа широко улыбался, но смотрел настороженно. Если бы сестра Иза сказала, что ей его девушка не нравится… ещё неизвестно, как всё сложилось бы.
– Очень приятно. Иза. Сестра доброжелательно улыбалась. Они ходили на концерт в консерваторию, а потом, проводив Миру, Рафа поехал домой. Иза ждала его, не ложилась.
– Ну как она тебе? Говори.
– Симпатичная девушка, но я же её совсем не знаю. Она умная?
– Ой, господи. Ну зачем девушке быть умной? Она разумная девушка и меня любит. Разве этого недостаточно?
– Не знаю. У тебя с ней серьёзно?
– Серьёзно. Но я ещё ничего не решил. Тебя ждал. Ты считаешь она красивая?
– Да, вполне. Ты что ей уже предложение сделал?
Их разговор коснулся мелких деталей, а потом свернул на другое. Рафа принял решение. Предложение Мире он не сделал, но Изин вопрос его подстегнул. Нечего ждать. Они заканчивают институт. Пора.