– Философ преодолевает препятствия, подчиняясь им. Я сторонник миролюбия и всех его благ.
Итак, они вместе отправились обратно. Пройдя около полумили рядом с носильщиком, Филимон внезапно спросил его:
– А кто эта Ипатия, о которой ты столько рассказываешь?
– Кто Ипатия? О, что за невежество! Она царица Александрии. По уму Афина, по величавости Гера, по красоте – Афродита.
– А кто они?
Носильщик остановился, медленно смерил его с ног до головы презрительным взором и с выражением безграничной жалости хотел было уйти. Но сильная рука Филимона удержала его.
– Ах… понимаю… Кто Афина? Богиня, дарующая мудрость, Гера – супруга Зевса, царица небожителей. Афродита – мать любви… Впрочем, я не надеюсь, что ты постигнешь мои слова.
Филимон, однако, понял, что Ипатия в глазах его маленького проводника была весьма выдающейся и удивительной личностью, и предложил новый вопрос, чтобы таким образом несколько уяснить себе это чудо Александрии.
– Она дружит с патриархом?
Носильщик вытаращил глаза, просунул средний палец одной руки между указательным и третьим пальцем другой и, шутливо глядя на юношу, проделывал какие-то таинственные знаки, смысл которых, впрочем, был совершенно потерян для Филимона. Маленький человек остановился, еще раз посмотрел на статную фигуру Филимона и, наконец, произнес:
– Она – друг всего человечества, мой юный друг. Философ должен возноситься над отдельными личностями, дабы созерцать целое. А вот здесь есть на что посмотреть, и ворота открыты.
И он подошел к фасаду большого здания.
– Это дом патриарха?
– У патриарха более плебейский вкус. Он живет, как люди рассказывают, в двух грязных, маленьких каморках, ибо знает, что ему неприлично роскошествовать. Дом патриарха? Нет, это храм искусств и красоты, дельфийский треножник поэтического вдохновения, утешение рабов, изнемогающих под земным гнетом, одним словом, театр, который твой патриарх, имей он возможность, завтра же превратил бы… Но философ не должен браниться. Ах, я вижу телохранителей наместника у ворот. Значит, он сейчас издает распоряжения. Войдем и послушаем.
Прежде чем Филимон успел отказаться, внутри здания поднялась страшная суматоха, а затем заволновался народ, стоявший на улице.
– Это неправда! – раздавались голоса. – Еврейская клевета! Этот человек невинен!
– Он так же мало думает о бунте, как и я, – ревел жирный мясник, который, по-видимому, с одинаковой легкостью мог сразить и человека и быка. – При проповедях святого патриарха он первым начинал хлопать и последним кончал.
– Добрая, кроткая душа! – причитала женщина. – Еще сегодня утром говорила я ему: почему ты не бьешь моих мальчишек, господин Гиеракс? Станут ли они учиться, если не бить их? А он ответил, что не терпит розог – от одного вида их у него пробегают мурашки по спине.
– Очевидно, это было пророчество!
– Это-то и доказывает его невинность. Как мог бы он прорицать, не будучи святым?
– Монахи, на помощь! Гиеракс, христианин, схвачен и подвергнут пытке в театре! – закричал какой-то пустынник. Волосы и борода ниспадали ему на грудь и плечи.
– Нитрия! Нитрия! За Бога и Богоматерь, монахи Нитрии! Долой еврейских клеветников! Долой языческих тиранов!
И толпа бросилась вниз по сводчатому проходу, увлекая за собой носильщика и Филимона.
– Друзья мои, – начал маленький человечек, пытаясь сохранить спокойствие философа, хотя не мог более стоять на ногах и, стиснутый локтями двух зрителей, висел в воздухе, – что означает этот шум?
– Евреи распустили слух, что Гиеракс готовит восстание. Да будут они прокляты со своей субботой!
– Поэтому они затевают волнения по воскресеньям. Гм… это борьба партий, которую философ…
Говоривший замолчал; толпа раздалась, он упал наземь, и бесчисленные ноги бегущих сейчас же покрыли его.
Услышав о преследованиях и доведенный до неистовства криками, Филимон смело бросился сквозь толпу, пока не достиг больших ворот с железными решетками, преграждавшими дальнейший путь. Отсюда молодой монах мог беспрепятственно следить за трагедией, разыгравшейся внутри здания, где невинный страдалец, подвешенный на дыбе, извивался и громко вскрикивал при каждом взмахе ременного кнута.
Филимон тщетно стучал и колотил в ворота вместе с обступившими его монахами. Им отвечал лишь хохот телохранителей, находившихся внутри двора. Телохранители громко проклинали мятежное население Александрии с его патриархом, духовенством, святыми и церквами и грозили, что доберутся до каждого из тех, кто тут стоит. Между тем отчаянные вопли пытаемого постепенно ослабевали и, наконец, вслед за последним судорожным криком жизнь и страдание навеки прекратились в этом жалком истерзанном теле.
– Они его убили! Они сделали его мучеником! Назад, к архиепископу! К дому патриарха! Он отомстит за нас!
Страшная весть дошла до народа, теснившегося перед фасадом на площади, и вся толпа, как один человек, повалила по улицам к жилищу Кирилла. Филимон следовал за ней, вне себя от ужаса, ярости и жалости.
Среди тревоги и суматохи он провел часа два перед домом патриарха, прежде чем был допущен к нему. Вместе с плотно сжавшей его толпой он попал в низкий, темный проход и, наконец, едва переводя дыхание, очутился во внутреннем дворе четырехугольного невзрачного здания, над которым поднимались четыреста колонн разрушенного Серапеума. Разбитые капители и арки величавого здания уже зарастали травой.
Наконец Филимону удалось выбраться из тесноты и вручить хранившееся на груди письмо священнику, бывшему среди толпы. Миновав коридор и несколько лестниц, Филимон вошел в большую, низкую, простую комнату. Благодаря духу всемирного братства, который христианство впервые установило на земле, ему пришлось ждать не более пяти минут. Его допустили к человеку самому могущественному на южном побережье Средиземного моря.
Тяжелый занавес скрывал дверь в смежную комнату, но до Филимона явственно долетали шаги человека, быстро и гневно ходившего взад и вперед.
– Они доведут меня до этого! – воскликнул, наконец, громкий благозвучный голос. – Они меня доведут до этого. Да падет их кровь на их собственные головы! Мало им поносить Бога и церковь, повсюду раскидывать сети всяческих обманов, колдовства и ростовщичества, угадывать будущее, делать фальшивые деньги, – нет, они смеют еще предавать мое духовенство в руки тирана!
– Так было и во времена апостолов, – вставил более мягкий, но гораздо менее приятный голос.
– Ну а больше так не будет! Бог даровал мне власть, чтобы обуздать их, и да покарает он меня так же, или еще суровее, если я не воспользуюсь своей силой. Завтра я очищу эти Авгиевы конюшни, полные гнусностей, и в Александрии не останется ни одного еврея, и некому будет кощунствовать и обманывать людей.
– Боюсь, как бы такой самосуд, сколь бы он ни был справедлив, не оскорбил высокородного префекта!
– Высокородного префекта, – скажи лучше тирана! Почему Орест пресмыкается перед евреями? Только из-за денег, которыми они его ссужают. Он с удовольствием приютил бы в Александрии тысячи чертей, если бы они ему оказывали подобные же услуги. Он натравливает их на мою паству, унижает достоинство религии, а возбужденный им народ схватывается врукопашную и доходит до насилий вроде сегодняшнего! Говорят, это мятеж! Да разве народ не вызывают на мятеж? Чем скорее я устраню один из поводов для мятежа, тем лучше. Пусть поостережется и сам искуситель: его час тоже близок.
– Ты разумеешь префекта?
– Деспот, убийца, угнетатель бедняков, покровитель философии, презирающей и порабощающей неимущих… Не заслуживает ли такой человек гибели, будь он трижды префектом?
Филимон понял, что он, быть может, уже слишком много слышал, и легким шорохом дал знать о своем присутствии. Секретарь быстро откинул занавес и несколько резко спросил, что ему надо. Имена Памвы и Арсения, по-видимому, смягчили его, и трепещущий юноша был представлен тому, кто если не номинально, то фактически занимал престол фараонов.
Обстановка комнаты была очень скромна и мало отличалась от жилища ремесленника. Грубая одежда великого человека поражала простотой, и забота о внешности сказывалась лишь в тщательно расчесанной бороде и локонах, уцелевших от тонзуры. Высокий рост и величественная осанка, строгие, красивые и массивные черты лица, сверкающие глаза, крупные губы и выдающийся вперед лоб – все обличало в нем человека, рожденного для власти. Когда юноша вошел, Кирилл остановился и обратил на него взгляд, зажегший целый пожар на щеках Филимона. Затем архиепископ взял письма, пробежал их и сказал:
– Филимон. Грек. Пишут, что ты научился повиновению. Если так, то сумеешь и повелевать. Настоятель, твой отец, поручает тебя моим попечениям. Теперь ты мне должен повиноваться.
– Я готов.
– Хорошо сказано. Ну, ступай к окну и прыгни во двор.
Филимон подошел к окну и открыл его. До мощеного двора было не менее двадцати футов, но Филимон обязан был слушаться, а не измерять высоту. На подоконнике стояли в вазе цветы; он совершенно спокойно отодвинул их и в следующее мгновение соскочил бы, если бы Кирилл не крикнул ему громовым голосом: «Стой!»
– Юноша нам подходит, Петр! Я теперь не боюсь, что он выдаст тайны, которые, быть может, слышал.
Петр одобрительно улыбнулся, хотя в выражении его лица как будто сквозило сожаление, что молодой человек не сломал себе шею и не лишил себя навеки возможности выдать их секрет.
– Ты хочешь видеть мир? Сегодня ты уже, наверное, немножко поглядел на него.