Лишь таким способом можно понять, почему некоторые заключенные, далеко не закоренелые преступники, доходят до того, что не могут жить иначе как в тюрьме и чувствуют себя вне тюрьмы, как на чужбине; стремятся обратно в заключение подобно раненой дичи, кружащейся на одном месте».
«Считаю нелишним объяснить, что я не говорю о чудовищах, для которых преступления, несмотря на всю опасность, представляются в такой мере жизненной карьерой, в строгом смысле слова, что они считают их “работой”, я говорю не о тех, которые вследствие врожденного предрасположения или вследствие ранней испорченности и неимения иных средств к существованию, кроме грабежа, проституции и убийства, грабят и режут подобно тому, как другие люди пилят дрова, куют железо, ткут сукно, копают землю или марают бумагу; они подготовляют кражу и убийства с важностью и спокойствием купца, обдумывающего коммерческое предприятие».
«Для этого своеобразного населения тюрьма является каким-то печальным, неизбежным предопределением. Это – неудобство, связанное с профессией. Тюрьмы ждут, с мыслью о ней примиряются заранее подобно тому, как средневековый разбойник ждет и мирится с мыслью, что в какой-нибудь несчастный день он повиснет “высоко и коротко”; подобно тому, как рабочий или крестьянин ожидает, мирится с мыслью, что когда-нибудь да придется идти в солдаты; подобно рудокопу, ежеминутно готовому погибнуть от взрыва.
Но даже и тем, которых случай забросил в тюрьму, которых в несчастный день постигло затмение, и тем не удается впоследствии восстановить свою сбитую с прямого пути жизнь; слабые, бесхарактерные “неудачники”, вовсе не рожденные ни для преступлений, ни для тюрьмы, быстро вовлекаются в эту шестерню».
«Меня всегда поражал, – пишет Валлес, – почтенный вид старых каторжников».
В сущности, оставив в стороне парадоксальность формы, мысль, в ней выраженная, вполне верна.
«Почтенный вид» сказано, может быть, несколько сильно. Следовало бы сказать – «спокойный вид». И это неудивительно! Уверенность в куске хлеба, обеспеченная жизнь, никакой заботы о завтрашнем дне, никаких обязанностей, кроме спокойного послушания, подчинения установленному режиму; чувство, что ты не что иное, как животное, приводящее в движение машину, лишь бессознательное колесо механизма; разве это не идеал для массы тупых лентяев? Нирвана! Автоматизм! Да у индусов это рай. «А тюрьма – это нирвана, где, сверх того, еще кормят».
Кормят дурно, это правда; и обращаются несколько грубо и деспотически… Но сколько есть честных людей, для которых борьба за существование еще более сурова, и притом существование, по крайней мере, гораздо менее обеспечено.
«Стоит лишь побороть первоначальное отвращение, а там мало-помалу тюремное заключение становится целью жизни».
Мне известен один из самых характерных фактов, который я сам видел и слышал.
В 1883 году отбывал в центральной Клервосской тюрьме наказание некто Т., эльзасец, отставной армейский офицер. Он исполнял в тюрьме должность главного счетчика.
В первый раз он попал в тюрьму за пьянство; сидел в тюрьме четыре или пять раз.
В конце 1883 года истекал срок его пятилетнего заключения, к великому его огорчению. Подумайте, в Клерво он пользовался действительно завидным положением: больничная порция, относительная свобода, возможность блуждать по целым дням по всему заведению (которое занимает в окружности около 4 километров), всеобщее уважение со стороны заключенных и со стороны хозяйственного комитета, который не мог обойтись без услуг человека, по привычке знавшего лучше всякого другого весь служебный механизм.
Тогда Т. чистосердечно пишет директору тюрьмы письмо следующего содержания:
«Милостивый государь! Вы меня знаете: знаете, кто я, чего я стою и насколько могу быть Вам полезным. Меня скоро выбросят на свободу: я не буду знать, что делать. Не успею я проесть свой заработок, в последний раз кутнуть, как я снова дам себя арестовать. Будьте любезны, прошу Вас, как только меня снова присудят к тюремному заключению на несколько лет, вытребуйте меня к себе, в Клерво; я Вас извещу о времени и месте; а в ожидании этого, сохраните за мной место. Ни Вам, ни мне не придется каяться в такой комбинации».
Отсюда парадоксальный вывод, что тюрьма, против ожидания, устрашает и пугает лишь тех, которые вовсе в этом не нуждаются и которым не предстоит вовсе туда отправиться.
«Я даже думаю, – прибавляет автор, – что тюрьма – это своего рода теплица для ядовитых растений и что тут-то, главным образом, и собираются и упражняются рекруты армии преступников».
Сколько несчастных, согрешивших всего раз, в минуту самозабвения, умопомрачения, погибли безвозвратно, переступив через порог лишь первого круга этого ада!
Так было почти со всеми, которых я могу припомнить, оглядываясь на прошедшие передо мной случаи; вместо исправления тюрьма портила их до мозга костей; испорченность их росла, казалось, с наказанием. Запятнанная совесть, понятие о добре и зле становились все смутнее и готовы были вовсе исчезнуть из памяти. С этой минуты они погибли вполне. Их поймают вновь не с рукой, опущенной в чужой карман, а обагренных кровью. Тогда их задавят, как отвратительных клопов, между двумя листами уголовного уложения, которого прочитать, впрочем, им не давали.
В настоящих тюрьмах все приспособлено к тому, чтобы уничтожить личность, лишить ее мысли, обессилить ее волю. Однообразие тюремных порядков, направленных к тому, чтобы всех перелить в одинаковые формы, рассчитанная строгость и монашеская правильность жизни, где нет места случайности; запрещение всяких сношений с внешним миром, за исключением коротеньких банальных писем раз в месяц, – все это, повторяю, вместе с убийственными, скотоподобными прогулками гуськом, точно краснокожие индейцы, все это направлено к тому, чтобы сделать из заключенных машину, бессознательных автоматов.
Уясните себе твердо следующее: за исключением некоторых почтенных и весьма редких в высшей тюремной администрации личностей, для большинства тюремных начальников идеалом «хорошего арестанта» служит рецидивист-ветеран, «абонент», которого не приходится уже воспитывать; приобретенная им покорность служит залогом спокойствия; таков главный счетчик в Клерво, баснословную историю которого я рассказал выше. К таким типам лежит сердце директора тюрьмы; для них, главным образом, допускаются разные льготы и снисхождения.
Несчастье, однако, в том, что этот хороший, шаблонный арестант не замедлит благодаря указанному режиму стать столь же неспособным сопротивляться своим товарищам, прирожденным преступникам или профессиональным злодеям, сколько и начальству, противостоять искушениям, безнравственным побуждениям.
Он знает лишь одно – подчиняться… кому бы то ни было. Он потерял всякую силу сопротивления, всякую гордость. Он стал мягкой массой, готовой запечатлеть малейшее давление.
Привыкший к готовому куску хлеба, к тому, чтобы иметь руководителя, быть управляемым, как машина или скот, который гонят на убой, к тому, чтобы исполнять назначенную работу, он лишен всего, что необходимо в борьбе за существование.
В заключенном сохраняется лишь наклонность к преступлению и разврату, плод взаимного специального обучения, которому он подвергается. Не без основания на жаргоне преступников тюрьма называется «школой». Наконец, волчий паспорт – неразлучный спутник заключенного, достаточный для того, чтобы закрыть все двери, лишает всякого способа честно заработать кусок хлеба.
Прибавить ко всему этому манию доноса, шантажа, лживость и хитрость и все прочие специальные пороки, приобретаемые или развивающиеся в тюрьме.
Заметим, что нет ни одной человеческой страсти, природной или искусственной, начиная пьянством и кончая любовью, которая не нашла бы себе в тюрьме по крайней мере подобие удовлетворения. Я рассказывал уже о банщике в Клерво, страстном курильщике, который думал спастись от этой страсти за непроницаемыми, высокими тюремными стенами. Я мог бы указать на тех, которые за неимением водки пьют древесный спирт, лак, серную кислоту и прочее.
Желательно было бы поэтому, чтобы всякий заключенный в продолжение известного, более или менее продолжительного промежутка времени подвергался так называемому в домах для умалишенных «периоду наблюдения».
Лишь после такого испытания его можно было бы окончательно «классифицировать», то есть поместить в ту группу, к которой он наиболее подходит по своему характеру, воспитанию, по своим прежним склонностям, степени нравственной зрелости. Этим, конечно, не уничтожилась бы опасность взаимного заражения; но эта опасность была бы, по меньшей мере, доведена до минимума; были бы уничтожены, по крайней мере, заразные гнезда, порождаемые господствующим порядком с его обязательным смешиванием всех различных категорий в одну общую массу.
Само собой разумеется, что высшей тюремной администрации будет принадлежать чрезвычайно трудная обязанность классификации преступников. Но никто не обладает такой опытностью и беспристрастием, как директора тюрем, живущие среди арестантов, судьбу которых они решают, изучая каждого в отдельности неделями, месяцами, даже годами.
Относительно возможности произвола скажу, что скорее его можно опасаться в суде, нежели в тюрьме. Судья может осудить несчастного за дурное выражение его лица, вследствие случайностей, с которыми связан допрос, на основании фактически подобранных документов, поверхностно произведенного следствия или случайного инцидента во время заседания. Тут то же различие, как и между учителем, ценящим учеников по отметкам целого учебного года, в течение которого он, не торопясь, изучал учеников каждого отдельно, и экзаменатором, которому приходится оценивать по случайному ответу.
Наконец, ничто не мешает присоединить к тюремным директорам нечто вроде присяжных из врачей, адвокатов, администраторов – словом, из самых уважаемых лиц данной местности.
Осужденный, иначе говоря, человек, которого признали настолько опасным, что оказалось необходимым избавить от него общество, оставался бы в тюрьме не на заранее определенный срок, соразмеренный более или менее произвольно с тяжестью проступка, но до тех пор, пока он не выполнил бы того, что можно бы назвать «нравственной задачей». Заключение продолжалось бы до тех пор, пока он ценой своего труда не искупит вреда, причиненного его проступком частному лицу и обществу, до тех пор, пока он не выкупит себя, пока не заслужит своей свободы, помилования и даже восстановления прав.
Это, в сущности, не что иное, как расширение принципа условного освобождения.
Но где гарантия того, что арестант, таким образом, не останется навсегда «servus роеnае»[48 - Государственным рабом (лат.).] без надежды, без упования?
Эта гарантия могла бы заключаться в праве каждого заключенного переносить дело против тюремного начальства в известные сроки и при известных условиях, в состязательном порядке и при содействии защитника на усмотрение вышеупомянутых присяжных, которые и произносили бы свой окончательный приговор.
Надо прибавить, что в «период наблюдения» арестант должен был бы находиться в одиночном заключении, с тем условием, чтобы одиночное заключение, об ужасах которого и не догадываются те, которые с такой предупредительностью его рекомендуют, никогда не продолжалось дольше одного года.
Что же касается неисправимых, неизлечимых чудовищ, да простят мне сентиментальные читатели, какова бы ни была причина их настоящего состояния, будь то наследственность, роковое влияние окружающей среды, – для них единственным рациональным режимом является ссылка.
Это те же мысли, которые начертала на своем знамени новая школа. Но мне возразят: ведь это слова бывшего арестанта, который не может быть беспристрастным в данном деле. Конечно; прочитайте, однако, нижеследующие прекрасные строки главного тюремного директора Принса. Вас поразит удивительное сходство взглядов этих двух писателей, занимающих столь различные положения в свете.
III
Бельгийский закон, пишет Принс, допускает одиночное заключение. Его цель – способствовать нравственному возрождению преступника, устраняя его от вредного влияния других арестантов и оставляя его лишь в обществе честных людей.
Но везде, на всем свете – это теория. Посмотрим, однако, на действительность. Повсюду предполагаемые реформаторы, которые должны служить для заключенных образцом здоровых элементов общества, суть тюремные служители, то есть, вообще говоря, преданные своему делу люди, но набранные из того же слоя общества, к которому принадлежал и осужденный; иногда это выбитые из колеи люди, не имеющие занятий, вынужденные служить за ничтожное жалованье, едва достаточное для прокормления семьи; они сами живут почти так же, как живет заключенный.
Нигде этот персонал, не оплачиваемый так, как он того заслуживает, не набирается из кого следует. К тому же число надзирателей всегда недостаточно. По теории на каждого арестанта нужно было бы иметь несколько надзирателей, преданных делу возрождения падших и неуклонно трудящихся; взамен того на 25–30 арестантов приходится один надзиратель. Эти надзиратели по необходимости успевают только заглянуть в одиночную камеру, осмотреть работу заключенных и проверить, соблюдаются ли установленные правила.
Прибавьте к этому быстрый обход наставника или священника, и вы получите все, к чему сводятся усилия к нравственному возрождению и улучшению преступников.
Госпиталь для нравственно-больных, образцовое учреждение, о котором, быть может, мечтали квакеры Говард и Дюпетье, еще очень далек от нас. Теперь у нас царят одиночное заключение и сухой формализм; а разве мыслимо, чтобы человек низшего класса мог возродиться только под влиянием одиночного заключения и дисциплины?
Одиночество, на которое осуждаем мы себя добровольно, – о, конечно, оно может возвысить душу поэта, которому опротивел весь свет и который ищет убежища в жилище идеалов. Но для несчастного преступника одиночество имеет последствием то, что он предоставляется вполне во власть своему скудному воображению и другим инстинктам и нравственно падает все ниже и ниже.
Большинству бродяг, людей, выбитых из колеи, нравственно расшатанных, наполняющих тюрьмы, недоставало порядочной среды, примеров солидной нравственной поддержки, может быть, привязанности. А в них убивают последнюю искру общественного инстинкта и мечтают заменить и общественную среду, и все, чего им недостает, кратким посещением надзирателей, набранных из подонков общества.
Разве детей, которых учат ходить, держат постоянно на помочах и внушают боязнь упасть и необходимость опираться на других?
Разве мыслимо приучить человека к общественной жизни, заключая его в одиночную камеру, то есть антитезу общественности, лишая его всякой нравственной гимнастики, регулируя до малейших деталей весь его день с утра до вечера, все его движения и даже мысли? Не значит ли это ставить его вне житейских условий и отучать его от пользования свободой, к которой его следовало бы приучать? Как, под предлогом нравственного перевоспитания, заключают в тесную камеру дюжего крестьянина, привыкшего к простору полей и тяжелой крестьянской работе; ему дают какую-нибудь ничтожную работу, совершенно недостаточную соразмерно с его физической силой; его предоставляют на попечение надзирателей, стоящих иногда ниже его по социальному положению; так держат заключенного долгие годы, и когда его тело и ум потеряли всякую гибкость, перед ним открывают тюремные ворота, чтобы выбросить его, ослабленного и безоружного в борьбе за существование. Не говорим уже о том, что всякое наказание с течением времени теряет свою тяжесть, и наступает время, когда пребывание в тюрьме, становясь привычкой, теряет всякое положительное значение.
Не надо забывать, что, конечно, в тюрьмах находятся неисправимые, испорченные рецидивисты, отбросы больших городов, которых необходимо изолировать, но также находится много преступников, ничем не отличающихся от других людей, живущих в тех же самых условиях вне тюрьмы.