– На Монте-Верита – нет.
Она откинула капюшон, и я увидел ее лицо.
Я смотрел на нее, застыв от ужаса, не в силах пошевелиться, не в силах вымолвить ни слова. Меня словно парализовало. Одна сторона ее лица была чудовищно обезображена. Болезнь захватила лоб, щеку, шею, иссушила и покрыла пятнами кожу. Глаза, которые я так любил, потускнели и глубоко запали в черных глазницах.
– Видишь, – сказала Анна, – это место – отнюдь не рай.
Кажется, я отвернулся. Не помню. Помню, что сделал шаг в сторону и взглянул вниз, но увидел только пелену облаков.
– Недуг безжалостен, – произнесла она. – Многие умерли. Если я еще жива, то только потому, что я физически крепче. От проказы никто не защищен, даже мы, живущие на Монте-Верита, хоть нас и считают бессмертными. Но меня это мало заботит. Помнишь, я когда-то говорила: если горы для тебя важнее всего на свете, им нужно отдавать все до последнего? Вот я и отдала. Худшее позади, я уже не страдаю, и не надо страдать за меня.
Я молчал. По щекам у меня катились слезы; смахнуть их я не пытался.
– На Монте-Верита нет ни иллюзий, ни грез, – продолжала она. – Они достояние земного мира – твоего мира. Прости, если я разрушила образ, созданный твоей фантазией. Ты потерял Анну, которую когда-то знал, и нашел другую, незнакомую. Тебе решать, какую помнить дольше. А теперь возвращайся в свой мир и попробуй построить собственную Монте-Верита.
Где-то внизу росла трава, кусты, деревья; где-то была земля и камни, журчала в ручьях вода. Там, в долине, стояли дома, где жили мужчины и женщины, где рожали и растили детей. В каждом доме был очаг, дым над кровлей, свет в окнах. Еще дальше петляли проезжие дороги, тянулись железнодорожные пути, высились города. Великое множество городов, бесконечное множество улиц. Тесно стоящие здания, ярко горящие окна. Всё там, внизу, под облаками, далеко от Монте-Верита.
– Не тревожься и не бойся за нас, – заключила она. – Люди из долины ничего нам не сделают. И вот еще что… – Она помедлила, и я не глядя почувствовал, что она улыбается. – Не отнимай у Виктора его иллюзии.
Она взяла меня за руку, и мы вместе спустились из башни и прошли через двор, к отвесной стене горы. Обитатели Монте-Верита в своих коротких туниках, с обнаженными руками и ногами стояли и смотрели на нас. Я увидел деревенскую девушку, ту самую новообращенную, отказавшуюся от мира, принятую в их круг. Я увидел, как она повернулась и взглянула на Анну, которая уже не закрывала лицо, и уловил выражение ее глаз – в них не было ни ужаса, ни отвращения. Все глядели на Анну с любовью и восторгом, с полным знанием и полным пониманием. Они разделяли, принимали на себя муки, которые ей выпали. Она была не одинока.
Потом они взглянули на меня, и выражение их лиц изменилось: вместо восторга и любви я прочел в их глазах сострадание.
На прощанье Анна слегка дотронулась до моего плеча и исчезла в проеме стены. Солнце уже клонилось к западу. Снизу медленно наползала плотная гряда облаков. Я повернулся и пошел прочь от Монте-Верита.
Когда я добрался до деревни, наступил вечер. Луна еще не всходила. Часа через два, а то и раньше она должна была зависнуть над восточным гребнем дальних гор и осветить своим блеском все небо. Люди из долины стояли группами и ждали; их скопилось не менее трех сотен. Все успели вооружиться кто чем мог: у одних были ружья и гранаты, у других, попроще, – топоры и мотыги. На улице, между рядами домов, горели костры; мужчины сидели и стояли у огня, ели принесенную с собой провизию, пили, курили и что-то обсуждали. У некоторых были собаки на поводке.
Мой давешний хозяин стоял у дверей вместе с сыном. Оба были вооружены. У мальчика из-за пояса торчал топор. Хозяин, как всегда угрюмо, покосился на меня и пробурчал:
– Твой друг умер. Много часов.
Я бросился в дом. У постели Виктора горели свечи, одна в изголовье, другая в ногах. Я наклонился и взял его за руку. Хозяин солгал мне: Виктор еще дышал. Ощутив мое прикосновение, он открыл глаза.
– Ты видел ее?
– Да.
– Я знал, что ты ее увидишь. Я это предчувствовал. Она моя жена, все эти годы я любил ее, но свидеться с ней дано было только тебе. Впрочем, ревновать поздновато…
Свечи еле теплились, в комнате был полумрак. Виктор не видел беспокойного движения у дверей, не слышал шагов и приглушенных голосов за окном.
– Ты передал ей мое письмо? – спросил он.
– Она его прочла. И просила сказать, чтобы ты не волновался, не тревожился. Она здорова. Все у нее хорошо.
Виктор улыбнулся и отпустил мою руку.
– Значит, это правда, – сказал он. – Правда все, что мне снилось про Монте-Верита. Анна счастлива, довольна, она никогда не состарится, никогда не потеряет свою красоту. Скажи: ее волосы, глаза, улыбка все те же?
– Точно те же. Она навеки останется самой красивой из всех женщин, которых мы с тобой знали.
Он промолчал. И пока я сидел у его постели, я услышал сигнал охотничьего рога. Ему начал вторить другой, третий. До меня донесся шум и беготня; мужчины вскидывали на плечо ружья, гасили костры, возбужденно перекрикивались. Я слышал лай собак, грубый смех. Когда все звуки затихли, я вышел на опустевшую деревенскую улицу и долго стоял один, глядя, как полная луна всходит над темной долиной.
Перевод И. Комаровой
Яблоня
Впервые он заметил это дерево, когда со дня ее смерти прошло уже месяца три. Он, конечно, видел его и раньше, знал, что оно растет у него в саду перед домом, на лужайке, полого поднимавшейся вверх, к полям. Однако до сих пор он не замечал в этой старой яблоне ничего необычного, ничего, что отличало бы ее от соседних деревьев; помнил только, что росла она немного в стороне, ближе к террасе, и была третья по счету слева.
В то погожее весеннее утро он брился, стоя у открытого окна, и когда высунулся наружу, чтобы глотнуть свежего воздуха, с намыленными щеками и бритвой в руке, его взгляд случайно задержался на старой яблоне. Может быть, весь фокус был в освещении – солнце как раз поднималось над лесом, и в его косых лучах он вдруг увидел дерево по-новому, – только сходство сразу бросилось в глаза.
Он положил бритву на подоконник и вгляделся как следует. Яблоня была чахлая, невзрачная и жалкая на вид – не то что соседние деревья, крепкие и узловатые. Ветвей было не много, и росли они ближе к верхушке, придавая дереву сходство с костлявой, узкоплечей фигурой; ветки словно зябли в утренней прохладе и старались потеснее прижаться к стволу с каким-то унылым, обреченным выражением. Проволока, которой был обмотан низ дерева, напоминала болтающуюся на тощих бедрах серую юбку, а у самой верхушки, провисая под собственной тяжестью, торчала одинокая ветка, похожая на поникшую голову.
Сколько раз он видел свою жену в точно такой понурой позе! Сколько раз она вот так же останавливалась и замирала, чуть подавшись вперед и ссутулившись, – дома ли, в саду или даже в магазине, когда они ездили в город за покупками. Она показывала всем своим видом, будто жизнь к ней особенно жестока и несправедлива, будто ей, в отличие от прочих людей, от рожденья суждено нести непосильную ношу, но она ее покорно тащит и дотащит до конца без единого слова жалобы. «Мидж, у тебя совершенно измученный вид, посиди отдохни, ради бога!» Но на это она отвечала неизменным вздохом, неизменным пожиманием плеч: «За меня ведь никто не сделает» – и, с усилием распрямив спину, принималась за нескончаемый ряд обременительных и никому не нужных дел, которые выдумывала себе сама, – и так изо дня в день, из года в год.
Он не отрываясь глядел на яблоню. Ее согбенная, страдальческая поза, поникшая верхушка, уныло опущенные ветви, несколько сухих листьев, которые случайно уцелели во время зимней непогоды и теперь подрагивали под свежим весенним ветерком, как неряшливо подобранные пряди волос, – во всем этом сквозил немой укор: «Смотри, какая я – и все из-за тебя, ты совсем обо мне не думаешь!»
Он отвернулся от окна и снова начал бриться. Нет, нельзя давать волю нелепым фантазиям и вбивать себе в голову бог весть что, когда только-только начинаешь привыкать к долгожданной свободе. Он принял душ, оделся и сошел в столовую. Стол был накрыт к завтраку – на один прибор. На электрической плитке стояла сковородка с яичницей; он снял ее и перенес к столу, где его дожидался свежий, аккуратно сложенный, еще пахнущий типографской краской номер «Таймса». Когда жива была Мидж, он – по многолетней привычке – сперва передавал газету ей и после завтрака, унося «Таймс» к себе в кабинет, видел, что страницы смяты, перепутаны, сложены кое-как, и удовольствие от чтения бывало уже наполовину испорчено. И газетные новости утрачивали остроту, потому что самое интересное жена успевала прочесть за завтраком вслух, тоже по привычке, хотя ее никто не просил, да еще добавляла от себя язвительные комментарии. Если в газете сообщалось, что у кого-то, кого они знали, родилась дочь, она цокала языком и говорила, сокрушенно качая головой: «Вот не везет им, опять девочка», а если сообщалось о рождении сына, опять вздыхала: «В наше время дать мальчику приличное образование… да, они с ним еще наплачутся!» Поначалу он считал, что такая неодобрительная реакция на приход в мир новой жизни психологически вполне объяснима – у них самих не было детей, но с течением времени он убедился, что точно так же она реагирует на любое приятное или радостное событие, словно радость сама по себе была в ее глазах чем-то оскорбительным и преступным.
«Тут пишут, что этим летом зарегистрировано рекордное количество отпускников. Будем надеяться, что им всем удалось хорошо отдохнуть». Но в голосе у нее звучала не надежда, а откровенный скепсис. После завтрака она отодвигала стул и говорила со вздохом: «Ну что уж тут…» – останавливаясь на полуслове; но то, как она вздыхала, как пожимала плечами, как сутулилась над столом, собирая грязную посуду – она все боялась чересчур обременять прислугу, – все эти мелочи, даже самый вид ее согнутой тощей спины, складывались в один привычный многолетний упрек, молчаливо обращенный к нему, – упрек, который уже давно отравлял их совместное существование.
Он молча вставал и предупредительно открывал перед ней дверь на кухню, и она молча проходила мимо, сгибаясь под тяжестью подноса с посудой, хотя убирать со стола самой не было ни малейшей надобности; потом до него доносился плеск воды в мойке на кухне. Он возвращался и снова усаживался на место, глядя на прислоненную к тостеру смятую газету со следами джема, и уже в который раз в его мозгу начинал стучать вопрос: «Что не так? В чем я виноват?»
Она не ворчала, не пилила его. Избитые шутки насчет сварливых жен, как и анекдоты о тещах, – это было что-то из области дешевой эстрады. Он не помнил, чтобы Мидж когда-нибудь вспылила, повысила голос, закатила ему скандал. Однако невысказанный вечный упрек в сочетании с позой благородной, безропотной страдалицы делал атмосферу жизни в доме совершенно невыносимой, заставлял его лгать по мелочам, лицемерить и при этом испытывать постоянное чувство вины.
Бывало так, что в какое-нибудь осеннее дождливое утро он спешил уединиться у себя в кабинете, включал на полную мощность обогреватель, не спеша закуривал трубку и, дымя в свое удовольствие, усаживался за письменный стол под предлогом того, что ему надо написать какие-то письма; на самом деле ему просто хотелось спокойно побыть одному в своей собственной комнате. Но вскоре дверь приоткрывалась и в кабинет заглядывала Мидж в низко надвинутой на глаза широкополой фетровой шляпе; натягивая дождевик, она недовольно морщила нос и замечала:
– Фу, как накурено, дышать невозможно!
Он ничего не говорил в ответ, только поворачивался к ней в кресле, прикрывая локтем наугад снятый с полки роман.
– Ты случайно в город не собираешься? – спрашивала она.
– Да нет, мне незачем.
– А… Ну что уж тут… Неважно. – И она отходила от двери.
– А что такое? – спрашивал он вслед. – Тебе что-то нужно в городе?
– Надо бы рыбы к обеду купить. Ты же знаешь, по средам доставки на дом нет. Но раз ты занят, я как-нибудь сама. Я просто подумала…
И, не закончив фразы, исчезала.
– Мидж, постой! – окликал он ее. – Хорошо, сейчас выведу машину, съезжу за твоей рыбой. Какой смысл тебе мокнуть под дождем?
Не получая ответа и думая, что она не расслышала, он выходил в холл. Она стояла у распахнутой входной двери, повесив на руку садовую корзину, и надевала рабочие перчатки. Ветер задувал в дом со двора моросивший дождь.
– Все равно уж, так и так мокнуть, – говорила она. – Надо привести в порядок цветы, подпорки укрепить, пока совсем не повалились. Управлюсь с цветами, сама съезжу.