Его внес на руках здоровенный бородатый кучер. Друг Эккельна оказался молодым человеком, лет не более тридцати, худощавым и бледным. За кучером шел с дорожным сундучком еще один человек – невысокий, черноглазый, горбоносый, тоже лет тридцати, по всей повадке – лакей, смышленый и, сдается, вороватый. Ибо честный человек так в пол не глядит и глаз не прячет.
Приживалки подняли вокруг больного суету, и княгиня сердито шуганула их: страдалец едва выговорил несколько слов благодарности, норовил закрыть глаза и отрешиться от всего земного, а они подробностей хворобы домогались.
Лизанька сама следила, как девки стелют постели, как вносят и расставляют все необходимое для ночлега, и, набравшись отваги, спросила урода, угодно ли ему отужинать. Тот поблагодарил и, смущаясь, попросил принести ужин в комнату, а кучера покормить на поварне и предоставить ему хоть уголок на полу в людской, а войлок для подстилки у него свой есть. Тогда Лизанька спросила, не нужно ли чего приготовить нарочно для больного. Урод, чуть не краснея, спросил горячего куриного бульона.
Княгиня только дивилась. Она не знала, что этот светловолосый страдалец – едва ли не первый молодой человек, с кем девушка оказалась в одной комнате. В доме отчима Лизанька видела только его приятелей да подружек матери, в свет ее не вывозили, учителей наняли старых, как Мафусаил. И если бы Лизаньке сказали, что умирающий путешественник ей понравился, она бы удивилась и растерялась; ей самой казалось, что в сердце проснулось обычное христианское милосердие, и она очень радовалась, что способна на столь возвышенное чувство…
За суетой княгиня совершенно забыла про Амалию. Она и вообще-то не слишком часто вспоминала о немке. Тем более, что Амалия норовила забиться в уголок со своим костылем. И одевалась бедняжка так, чтобы поменее привлекать к себе внимание, и лицо имела тусклое, невыразительное, волосы – блекло-серые, брови и ресницы – светлые, почти невидимые, румянец был смолоду, но пропал.
Амалия тоже оказалась в комнате, где укладывали в постель больного. Но оказалась неприметно – как будто мышка прошмыгнула, и даже костыль об пол не стукнул. Она издали наблюдала за Лизанькой и тихо улыбалась – как будто за улыбку широкую, радостную ей могло влететь от княгини и от прочих приживалок.
Приживалки же поглядывали на господина Эккельна. Каждая для себя определила его возраст – под сорок или чуть более, каждая сопоставила этот возраст со своим. Внешность, которая так испугала Лизаньку, им показалась по-своему привлекательной – этакому красавчику трудно найти жену, но женщина разумная, не глупая девочка, в приятных женских годах вполне может составить его счастье. Хорошо, что догадливая княгиня заметила эти амурные маневры и выставила приживалок из комнаты, да и внучку за руку увела.
Лизаньку уложили спать, а вскоре Агафья зашла к княгине – пожелать благодетельнице доброй ночи.
Она подождала, пока княгиня, стоя коленями на бархатной подушке, уложенной на скамеечку, вычитает вечерние молитвы, и тогда сказала:
– Лизанька-то не спит. Пукетовый шлафрок надела да в каморку к немке побежала.
– И что тут удивительного. Гости какие ни есть, а кавалеры, – ответила княгиня. – Нужно же подружкам пошептаться. Не знаю, что немка смыслит в кавалерах, а Лизаньке о них потолковать полезно и приятно. Девица-то на выданье, должна любопытствовать… Ступай, Бог с тобой.
Агафья, занятая устройством гостей, забыла приготовить свое питье, которое обеспечивало долгий и спокойный сон. Повозившись, прочитав молитвы и поняв, что сон нейдет, она решила прогуляться по усадьбе и посмотреть, нет ли визитеров в девичьей: весна как-никак, у девок одно на уме, а ей, Агафье, все эти шалости потом расхлебывать.
И она действительно обнаружила поблизости от людской нечто неожиданное.
Рано утром она вошла в спальню княгини и, опустившись у изголовья на коленки, зашептала:
– Княгиня-матушка, беда…
– Что еще стряслось?..
– Люди эти, что вы приютить изволили, – они воры!
– Как – воры? Что ты врешь?
– Право слово, воры! – Агафья перекрестилась. – Они промеж собой не по-русски говорят! По-немецки!
– Ну и что? – княгиня спросонья не поняла всей важности сообщения.
– При нас – по-русски, а ночью этот господин Эккельн со своим кучером Трофимом по-немецки шептался!
– С кучером – по-немецки? И тот отвечает? – удивилась княгиня.
– Да, да! Жаль, я ничего не поняла. У них, видать, уговор был – ночью этот господин Эккельн к людской подошел, а Трофим в одном исподнем к нему вышел, и они шептались… И тот, кого на руках принесли, только прикинулся больным – для жалости!
– Ворья мне тут еще недоставало… Агаша, ты с них глаз не спускай и Игнатьичу вели! Они поймут, что их раскусили, и сегодня же уберутся – коли они и впрямь воры. А ежели тебе ночью померещилось… ежели тот кавалер и впрямь помирать собрался…
– Не померещилось, княгиня-матушка!
– Болящего из дому выбрасывать – грех. Поняла?
Княгиня имела свое понятие о грехах. Всякий должен быть чем-то искуплен. Так она забрала к себе Амалию, считая, что в несчастье есть и ее вина. При этом саму немку она спросила в последнюю очередь, а переговоры вела с ее отцом и бабкой. Грехи покойного князя Чернецкого расхлебывала по мере возможности – князюшка, царствие ему небесное, оставил с полдюжины деток от дворовых девок, и княгиня им покровительствовала.
– А коли прикидывается?
– Надобно спосылать Игнатьича в Братеево, там у кузины Прасковьи лекарь живет, так чтоб прислала хоть на день.
Кузине было почти восемьдесят, и ей дешевле обходилось содержать своего лекаря, чем ради каждого прыщика ездить в Москву. В Москве даже для старухи – одни соблазны, накупишь всякой дряни, а потом сиди да ругайся: на кой ляд?! А лекаря четырежды в день покормишь за особым столом, не господским, но и не людским, да в месяц восемь рублей, да свои девки сошьют исподнее и обстирают, да привезешь ему шелковых чулок, чтобы в шерстяных не ходил, хозяйку не позорил…
Игнатьича кузина знала чуть ли не полвека и уже считала за приятеля, невзирая на его крепостное состояние. Его она должна была послушать.
– Кто же останется за ворами следить?
– А я сама! – весело воскликнула княгиня. – Немецкий язык, слава те Господи, знаю, наша немка забыть не дает, а сидеть у постельки да питье подавать – самое богоугодное дело. Это, пожалуй, рубля два милостыньки, что возле церкви подаешь, заменит.
И она действительно, одевшись попроще, пошла сидеть у постели бледного и тощего молодого человека.
Княгиня знала толк в кавалерах. Про этого она подумала так: от природы тонкая кость, рожица с кулачок, но руки приятного вида, и в плечах, кажись, не слишком узок; опять же, светлые волосы сами вьются. Будь ее воля, она бы прописала такое лечение: каждое утро – верховая прогулка часа на два, чтобы основательно надышаться свежим воздухом, перед обедом – длительный променад, чтобы за столом не тосковать, а есть, как изголодавшийся дровосек; затем, ежели погода позволяет, сон в саду под яблоней, и опять променад. Никакого избыточного сидения в комнатах за книжками, а сговориться с соседом, страстным охотником, и дважды в неделю выезжать с ним, носиться по лесу до полного изнеможения. И еще перед каждой трапезой – стопка «ерофеича».
Об одном княгиня жалела – что раньше к фавориту Гришке Орлову опасная хворь не прицепилась. Тогда бы и лекаря, изготовлявшего целебную настойку, к нему раньше привели, и весь столичный высший свет о ней узнал тоже, соответственно, раньше. Настойка вошла в моду, а поскольку имела сложный состав и требовала неоднократной перегонки хлебной браги, то была по карману только людям зажиточным. Разумеется, и у княгини имелись полуштофы темного стекла с «ерофеичем», но она от природы была здорова, лечиться вроде было не от чего. Принятая перед обедом рюмка вызывала зверский аппетит – так ведь и отсутствием аппетита княгиня не страдала. Но иногда было ей приятно выпить настоечки – так сказать, полечиться впрок. Доставалось господского «ерофеича» и Агафье, и Игнатьичу, о чем сразу делалось известно всей дворне. Для ключницы стопка из княгининых рук была чем-то вроде ордена, а Игнатьич бывал угощаем, когда хозяйке казалось, что старик плохо ест и худеет.
Но переводить ценное снадобье на вора княгиня вовсе не желала.
Болящий хватался руками за виски и даже постанывал. Когда она неожиданно обратилась к нему по-немецки – ответил не сразу, но вполне внятно. Пришедший посидеть с другом господин Эккельн перевел беседу на русский язык, что показалось княгине подозрительным; она стала поминать известных в столице знатных господ и даже сказала несколько фраз по-французски; по глазам гостя было видно, что он плохо разумеет, о чем речь. Хотя его любезное обхождение показывало господина воспитанного, не дикого помещика из Заволжья, который едва читает по складам. Словом, основания для беспокойства имелись.
Дворня получила строжайший приказ – в переговоры с гостями не вступать, что им нужно – объявят ключнице Агафье. Когда ключница сменила хозяйку у постели болящего, княгиня пошла к себе в кабинет и велела подать туда котлетки, ломоть хлеба с икрой, другой – с вяленой осетриной, да кофей. Не успела приступить к трапезе – прибежал казачок Васька с приятнейшим известием: кобыла Милка входит в охоту, и очень скоро будет готова принять жеребца.
– Беги, отыщи мне Фроську! – велела княгиня.
Фроську нашли не сразу – в коровнике она теперь не каждый день появлялась.
Когда она прибежала, княгиня спросила:
– Точно ли у тебя рыбка на крючке?
– Точно, матушка-барыня.
– Докладывай.
– Их четверо, кроме дяди Степана, ну так он женат, да у него и кума есть, бегает к нему на конюшню, он ее водит на сеновал. Ему дай Боже с этими двумя управиться. Так одному детине меня подавай, другому, сдается, лишь деньги надобны, третий на мне хоть сейчас жениться готов, у четвертого невеста, да он не прочь… Извертелась я, матушка-барыня!
– Тому, кто до денег охоч, обещай сто рублей, как я говорила. Начнет жаться да охать – полтораста! Поняла? И как рыбка клюнет – подсекай. Да поскорее! Пусть он сам придумает, как с теми тремя управиться. Поняла?
– Все поняла, матушка наша… да боязно…
– Эк когда спохватилась! Ступай! Ты меня знаешь – наградить сумею.
О награде княгиня уже думала. Если конская свадьба окажется успешной, то орловские конюхи болтать не станут, ибо рука у графа тяжелая, а вот Фроська может сдуру похвалиться своей ловкостью. У княгини была в столице знакомица-француженка, хозяйка модной лавки. Если отвезти к ней шалаву Фроську, приставить девку к мытью полов и тасканию дров, то получится, что девка отпущена на оброк, и ту часть ее жалованья, что служит оброком, княгиня будет выбирать в лавке лентами и пряжками – уму непостижимо, как стремительно дворовые теряют пряжки от парадных туфель… Для деревенской девки, привычной к тасканию тяжестей, служба в лавке – вроде отдыха, а там бывают кавалеры, лакеи из богатых домов; глядишь, и найдется дуралей, посватается… да она не дура, подцепит там женишка, который знать не знает о ее сельских шалостях…