Впрочем, не одна! Шагах в двадцати от нее на перекрестке стоял высокий плечистый человек в огромном светлом тулупе. Ворот тулупа был поднят. И глядел этот человек на анисимовские ворота.
Настасье впору было к забору прижаться, чтобы этот здоровенный человек ее не заметил. Мало ли – вор, налетчик, насильник?
Она в браке не была счастлива – несчастна, впрочем, тоже не была, муж Михайла не бил, но и ласкать – не ласкал. Когда он помер, Настасья решила: с нее хватит, есть трое деточек, вот ими и следует утешаться. Замуж она не хотела. Прожив несколько лет вдовой, даже не представляла себе, как это – снова оказаться под мужиком.
Человек в тулупе прошелся взад-вперед, замер – и вдруг чуть ли не саженными прыжками оказался рядом с Настасьей. Она вскрикнула, но ему не было дела до перепуганной бабы, он всего лишь хотел оказаться в тени забора. К воротам подъезжали еще одни сани, запряженные приметным возником – с белой звездочкой во лбу.
Настасье отозвались только что спущенные с цепи дворовые псы. Огромные кобели радостно понеслись через двор к забору – им было любопытно, что там творится. Закричал сторож, отгоняя их, чтобы принять припозднившихся гостей. Псы не унимались. И это сильно не понравилось мужику в тулупе.
Ведь если псы примутся с лаем кидаться на забор там, где стоят с другой стороны люди, – выбегут сторожа, мало ли кто приглядывается к купецким хоромам.
– Молчи, Христа ради, – сказал он Настасье. – Молчи, дура…
И она поняла: сейчас произойдет ужасное.
Настасья и не знала, что умеет так звонко и пронзительно визжать.
Мужик пустился наутек, а она, вдруг обезножев, села в сугроб под забором. Там ее и отыскали выскочившие со двора сторож с факелом и еще какой-то человек – видимо, кучер анисимовских гостей.
– Ты, что ли, вопила? – спросил сторож. – Чего расселась, вставай! Или ты тут рожать собралась?
– Ахти мне… – прошептала Настасья.
– Не тебя ли Гречишников сегодня приводил?
– Меня?..
– А чего голосишь на всю округу?
– Мужик… Стоял тут, под забором… кричать не велел…
Настасью выдернули из сугроба и втащили во двор. Она и не поняла, как вознеслась на высокое крыльцо – не Ефимьино, а другое. Потом ее втолкнули в сени.
– Ты чья такова? – спросил вызванный сторожем из хозяйских палат мужчина. – Что у наших ворот забыла?
Настасья растерялась. Так вышло, что, живя в доме свекра, она с посторонними мужчинами вообще никогда не разговаривала. А тут – статный молодец, русые с проседью волосы, коротко остриженные, и борода кудрява, и брови мохнаты, и в плечищах – косая сажень. И зипун на нем богатый, из плотного полосатого шелка, алого с рудо-желтым, какой носят в жарко натопленных комнатах, и рубаха по колено – тонкого холста, и порты также полосатые, одно слово – щеголь.
– Ее, сдается, Мартьян Гречишников сегодня к хозяйке приводил, – объяснил сторож. – Позови, свет, Артемия Кузьмича. Он велел – коли что сомнительное, тут же его кликать.
Хозяина пришлось ждать. Настасью усадили на узкую лавку, по правую руку встал сторож, по левую – кучер, и чувствовала она себя – как воровка, которую прихватили на горячем. Наконец вышел Артемий Кузьмич.
Лет ему было не менее, чем Деревнину, но Деревнин – сух, поджар, сутул от приказной службы, наряди его в подрясник – и вот тебе инок-постник. Анисимов же – телом обилен, брюхо – всякому приходскому попу на зависть, шея – с Настасьино бедро толщиной, не меньше, а личико, как шутят веселые приказчики на торгу, в сковородку не уместится, щеки, поди, со спины видать. Однако взгляд прищуренных глаз – острый, умный.
– Говори, – велел он. – Да все сказывай, с самого начала. Как ты к нам под забор попала?
Он был на удивление терпелив и выпытал у Настасьи все – с того часа, как к Деревнину пришел Мартьян Петрович и сообщил, что Ефимья Савельевна ищет себе комнатную женщину.
– Так. Пока что вранья не заметно. Андрюша, сходи в Ефимьины палаты, вызови Акулину, скажи – хозяин велел.
Как водится в богатом доме, где палаты стоят на многих подклетах, помещения соединялись переходами, а иные – открытыми гульбищами, опоясывавшими здания. Акулина прибежала быстро, и Настасья узнала ту женщину, которую сочла мамкой Ефимьи.
– Глянь-ка, узнаешь? – спросил Артемий Кузьмич.
– Да Господи! Как же она сюда-то попала? Ведь прочь со двора пошла! – воскликнула Акулина и сразу все, что знала, хозяину поведала.
– Стало быть, не соврала, – убедился Анисимов. – Забери ее к себе, Акулина, время позднее, в моих покоях ей делать нечего, а коня ради нее гонять – не желаю. Да и куда гнать – непонятно. Постой! Еще раз перескажи – что то был за человек, который возле моих ворот околачивался. Может, есть примета, чтобы его потом опознать?
– Нет приметы… – горестно прошептала Настасья.
– А голос? – подсказал тот, кого Анисимов звал Андрюшей; Настасья решила, что младший родственник.
– Голос?..
– Сама ж говорила – молчать велел, дурой называл!
– Да будет тебе, – буркнул Артемий Кузьмич. – Дура – она дура и есть. Уводи ее, Акулина, и без нее забот по горло.
Настасья удивилась: какие вдруг заботы у купца на ночь глядя, когда лавки давно закрыты? Потом вспомнила: к нему ж иноземные гости приехали. И молча пошла следом за Акулиной.
Та привела ее обратно в покои Ефимьи Савельевны. И тут Настасья поняла, насколько скверно разбирается в людях. Ей красавица-купчиха показалась гордячкой. А та вдруг быстрым шагом устремилась навстречу, да еще и обняла со словами:
– Что ж ты, мой свет, сбежала? Коли обидели – прости, Христа ради!
И тут-то начались совсем иные речи, столь приятные материнскому сердцу: о дочках, об их здоровье, об их нарядах и обувке, о их обучении молитвам и рукодельям. С поварни принесли горячий сбитень, из поставца Акулина достала пряники, орехи, пастилу, пласты левашей – малиновых, смородинных, земляничных, – и прочие постные утехи женского застолья; Ефимья так развеселилась, что велела нести на стол чарки и кувшинчик ставленного меда, невыразимой сладости и крепости. Настасья сперва дичилась, не дело на Страстной закатывать пиры, потом захмелела и принялась жаловаться на горькую бабью долю.
Проснулась она на лавке. Сенные девки разули ее и даже раздели до рубахи. Под ней был мягкий тюфячок, а укрыли гостью одеяльцем на меху.
Голова болела, но сильнее боли было ощущение радости: здесь можно жить, сюда можно привести дочек, здесь тепло и весело!
Потом Акулина, которая действительно была мамкой Ефимьи, и еще одна комнатная женщина, ключница Татьяна, она же – казначея купчихи, позвали в образную вычитывать утреннее правило. Ефимьи там не оказалось, только заспанная Оленушка и сенные девки.
– А где же хозяйка? – спросила Настасья.
– А ее хозяин к себе позвал, – хмуро ответила Акулина. – Вот же выбрал времечко, нехристь…
– Это ж грех… – прошептала Настасья.
– Он, коли потребуется, всех вологодских попов поставит свои грехи замаливать, и никто ему не указ. Деньги-то водятся… Когда зовет – они встают поздно. Им мыльню топят. У нас так заведено – после этого дела хозяин непременно в мыльню идет, хозяйка – опосля того, и мы, грешные, с хозяйкой. Пойдем с нами, свет!
Настасья вспомнила, что чуть ли не месяц обходилась без мыльни, ей стало стыдно. Акулина, все поняв, успокоила ее, а Татьяна дала из своей тряпичной казны чистую рубаху.
И хорошо же было в той мыленке!..
Напарившись, вымыв косы и прополоскав их в травных отварах, Настасья спросила, как сыскать Гречишниковых. Сама она не могла бы указать кучеру, где взять дочек. Ефимья велела подождать – муж поехал в лавки и амбары, вернется нескоро, двоюродные братья – с ним, а более спросить не у кого.
Все утряслось, когда купец приехал обедать. Он знал, как найти Кузьму Гречишникова. Настасью посадили в добротную каптану, и она поехала за дочками.
Но в доме, где семейство Деревнина снимало светлицу, ее ждала очень неприятная новость.