– Не надо. Верю, – сказал капитан. – Становись в строй. Вот так и служи…
– Что это с ним? – спросил он, возвратившись к Папе Шнитову. – Какая такая муха его укусила?
– Секрет политшинели, – ответил тот по своему обыкновению. Этот «секрет» открылся для всех в тот же день. Растерянный Пантюхов показал в землянке полученное им вчера из дома письмо. Под громкий хохот пошло чтение одного письма за другим. Веселая эта работа перекинулась во все землянки, в траншею на передовой, в хозвзвод, к полевой кухне…
Папа Шнитов нисколько не огорчился этим разоблачением. Он ждал его.
– Посуди сам, – говорил он каждому, кто подходил к нему с некоторой претензией. – Для родных – ты и есть самый лучший боец. В обратном ни одну мать не убедишь. Никакой папаша не захочет поверить, что его сын плохой воин. А главное – ты и на самом деле молодец. Ну пусть сегодня еще не лучший, так будешь лучшим. Поверь опыту. Я уж знаю каждого, кто на что способен.
– А как же насчет подвига? – смущенно спрашивал солдат. – Там в письме вы и про подвиг мой написали…
– Написал, – подтверждал Папа Шнитов. – Ведь оно так и есть. Каждый день, что ты провоевал на нашем Ленинградском фронте, – это самый настоящий подвиг, какого в истории еще никто не совершал! Не веришь? Спроси у ефрейтора Нонина. Он всю историю наизусть знает.
В конечном счете наивная «педагогика» Папы Шнитова оказала воздействие. Похвала, тем более, если она преувеличена не настолько, чтобы человек вовсе переставал сам себя узнавать, придает ему уверенность, рождает желание подняться на ее уровень и, бывает, вдохновляет на истинный подвиг.
Последний эпизод эпопеи с письмами произошел на месяц позднее. Раздав письма бойцам в передовой траншее, Папа Шнитов с конвертом в руках направился к Охрименко, сидевшему с цигаркой на патронном ящике. При этом Папа Шнитов был както подозрительно молчалив. Солдат, не ждавший писем, вяло поднялся навстречу замполиту.
– Тебе, Охрименко, – сказал Папа Шнитов и протянул солдату конверт.
– А я не маю звидкы одержуваты листы, – мрачно ответил Охрименко. – Так що не шуткуйте, товарищ замполит.
– Я и не шуткую. Тебе цидуля.
Охрименко медленно протянул к конверту руку. Потом взял его двумя руками и глянул на обратный адрес. Руки его задрожали. Всем своим огромным и грузным телом он так и сел на патронный ящик, но тут же вскочил и подбежал к командиру взвода, лейтенанту Зипунову.
– Вот, – сказал он, протягивая письмо. – Дозвольте до землянки пойти – прочитать.
– Прочитай здесь. Светло же, – ответил лейтенант.
– Отпусти его, – попросил Папа Шнитов. – Видишь – человек переживает.
В землянке Охрименко долго не решался вскрыть конверт, снова и снова перечитывая надпись на нем. Она была сделана четким угловатым почерком. Сверху стоял номер полевой почты. Под ним написано: «Сержанту Охрименко Ивану Остаповичу». В правом нижнем углу, как и полагается, был указан обратный адрес: «Украинская ССР, Энский лес. Деду Основьяненко». Если бы писавший на конверте и не поставил свою фамилию, Охрименко все равно узнал бы почерк директора совхоза, в котором работал до мобилизации. Сомневаться в подлинности письма было невозможно. На конверте рукой Папы Шнитова было написано: «Через Центральный штаб партизанского движения».
Бывший директор совхоза от имени перечисленных им на первых двух страницах партизан хвалил земляка за то, что он, сражаясь за город Ленина, является лучшим воином в своей роте. Затем следовало главное. Дед Основьяненко сообщал, что жена и двое детей Охрименко живы. Партизаны клятвенно обещали защитить его семью от оккупантов.
Охрименко перечитывал письмо весь день. Командиры не трогали его. Товарищи старались не мешать. Вечером, перед отбоем, откликаясь на чью-то просьбу, он начал читать письмо вслух, но, дойдя до имен своих детей, упал лицом в шапку. Широченные его плечи задергались. Как раз в этот момент в землянку вошел Папа Шнитов. Увидев его, бойцы встали. Кто-то подтолкнул Охрименко. Тот поднялся, обернулся и, не говоря ни слова, кинулся к замполиту. Он обхватил его с такой силой, что Папа Шнитов жалобно застонал.
– Ребра, ребра ломаешь, – с трудом выдавил он, хватая ртом воздух. Но Охрименко не унимался. Он продолжал сжимать Папу Шнитова, повторяя: «Ой, батька Шнитов, батька Шнитов! Щирый ты чоловик. Повернув ты мене до життя цым листом. Кажи, чого бажаеш, все тоби зроблю!»
* * *
Не раз ловил Папа Шнитов долгие, полные тоски взгляды солдат, обращенные в сторону города. Нетрудно было себе представить, сколь желанным было для каждого бойца-ленинградца уволиться домой, хотя бы на несколько часов. Город был совсем рядом. В ясную погоду были хорошо видны дома, трубы заводов, колокольни, шпили соборов. Для каждого ленинградца один из этих куполов был ориентиром. Там, правее или левее Исаакия, или Петропавловки, или Адмиралтейства, южнее или севернее колокольни Владимирского собора, стоит его дом. Там его мать, его жена, его дети. Но нет таких причин, по которым солдат мог бы отпроситься в увольнение, хотя бы на один день. Нет, потому что Ленинград – родной город для многих сотен тысяч бойцов фронта. Если одному надо проститься с семьей, уезжающей в эвакуацию, обнять, может быть, в последний раз жену и детишек, то и тысячам других это необходимо. Если ты не был дома год и даже два, то и тысячи других тоже не были, хотя дом каждого так же близок, как и твой.
Разрешение на командировку или увольнение за пределы части могли оформить только в штабе полка или дивизии. Практически для бойца с передовой, не связанного с поездками в город по роду службы, получить увольнение было невозможно. Папа Шнитов это знал и понимал, но делал все, чтобы помочь своим бойцам хотя бы в особо необходимых случаях попадать домой.
Прежде всего он наладился ходить с просьбами к командиру полка майору Красногорову. В первом случае суровый майор поворчал в свои черные конармейские усы, но разрешение дал. Во втором он было отказал, но Папа Шнитов так упрашивал, так доказывал необходимость увольнения солдата в город, так сгущал краски насчет положения в семье бойца, что командир полка отступил.
– Больше не являться ко мне с такими просьбами! – кричал он на Папу Шнитова, когда тот снова пришел к нему.
– Есть не являться! – отвечал тот. – В последний раз прошу разрешить.
Через некоторое время он опять притопал к насыпи железной дороги, в которой была вырыта землянка командира полка.
– Я же приказал не являться ко мне с такой просьбой! – нахмурил брови Красногоров, выслушав очередное ходатайство.
– А я совсем и не с той просьбой, – невозмутимо улыбаясь, отвечал Папа Шнитов. – О другом бойце речь идет. Честное слово! Тот был ефрейтор, а этот сержант. Того Столбцов фамилия, а этого, наоборот, Ямин… Да и случай особый…
– Сам ты особый случай, Папа Шнитов! – Майор ударил кулаком по столу. – Погоди, я до тебя доберусь!
Гнев командира полка был больше показным, чем всамделишным. Разозлиться на Папу Шнитова всерьез было трудно. Каждый, кого он донимал своими просьбами и ходатайствами, – будь то командир полка, начальник вещевого склада или, наконец, капитан Зуев, с которого Папа Шнитов, что называется, не слеза», – каждый понимал, что хлопочет он не за себя.
У самого Папы Шнитова, как он рассказывал, жила в Ленинграде старенькая, семидесятишестилетняя мать. Пользуясь расположением начальника политотдела полковника Хворостина, Папа Шнитов выхлопотал у него разрешение навещать свою старушку дважды в месяц. Каждый раз он, как было положено, брал с собой в качестве сопровождающего одного из бойцов: два человека в месяц попадали в город таким образом. Сам Папа Шнитов, отправляясь в Ленинград, набирал поручения и посещал две или три солдатские семьи. В каждом доме он оставлял «гостинец» от мужа или сына, к которому обычно добавлял что-то от своего офицерского пайка, подкопленного за полмесяца. Как-то раз ефрейтор Нонин, сопровождавший замполита в город, спросил его на обратном пути, когда же он успевает зайти к своей старушке.
– Секрет политшинели, – ответил Папа Шнитов. – Для истории такие пустяки не существенны, – добавил он после некоторой паузы. Нонин, подумав, с этим согласился.
* * *
К политзанятиям Папа Шнитов готовился тщательно, хотя и своеобразно. Придя на инструктивное совещание в политотдел, он спешил занять место в первом ряду и заблаговременно доставал из толстой полевой сумки, вечно чем-то набитой, большой блокнот и химические карандаши. Он старался как можно подробнее фиксировать то, что говорил лектор. Но из каждой фразы успевал записывать не более двух-трех слов. Первое, последнее и одно или два из середины. Между этими словами он оставлял расстояния, примерно соответствующие длине пропущенного текста. Страницы его блокнота заполнялись одиноко стоящими словами различной химической яркости. Возвратившись к себе в землянку, он садился за расшифровку своей «стенограммы», старясь заполнить пропуски по памяти. В голову, как нарочно, приходили фразы, которые были то длиннее, то короче оставленных интервалов, а то и плохо сочетавшиеся по смыслу с теми словами-«шпонками», на которые их надо было надеть. Возня с таким «кроссвордом» кончалась тем, что Папа Шнитов отталкивал от себя бесполезный блокнот и принимал решение проводить политзанятие, как всегда, «от души».
Убеждения Папы Шнитова сложились в ранней юности, на фронтах гражданской войны. С самого начала он твердо поверил в то, что все хорошее, доброе, гуманное, передовое и правдивое на земле – это и есть коммунизм. А все жестокое, отсталое, темное и лживое – это злобный мир его врагов. Папе Шнитову очень хотелось дожить до полного торжества добра и правды. Для скорого осуществления этой мечты были вроде бы уже готовы все условия: власть находилась в руках рабочих и крестьян… Но темные силы зла – мировой капитал, а теперь и его новые наемники – фашисты – не дают и не дают передышки. Всю жизнь приходится с ними воевать! Этой борьбе Папа Шнитов отдал себя целиком. Как говорили в революционные годы – беззаветно.
Зимой сорок третьего, когда старший лейтенант Шнитов пришел замполитом в роту, на Ленинградский фронт с Большой земли прибывало много узбеков и казахов. Фашисты через радиоустановки на передовой и при помощи листовок старались сеять рознь между советскими бойцами различных национальностей. Успеха эта пропаганда не имела. Но политработники фронта усилили внимание к интернациональному воспитанию бойцов. Поэтому никто не удивился, когда на политзанятиях в роте появился сам начальник политотдела полковник Хворостин.
Занятие проходило в просторной палатке полкового медицинского пункта, свободной от раненых. Вчерашних уже эвакуировали в медсанбат. Новые пока не поступали, – на передовой было сравнительно спокойно. Через слюдяные окошки в палатку проникал бледный свет серого зимнего дня. Бойцы первого взвода сидели в шинелях и в шапках вокруг длинного стола, сколоченного из трех досок, и на табуретках около железной печурки.
Когда полковник – высокий, сухощавый, в белых фетровых бурках и в каракулевой папахе – вошел, все поднялись с мест. Папа Шнитов склонил голову на правое плечо, навстречу поднятой для приветствия руке, и попросил разрешения начать политзанятия. Полковник утвердительно кивнул.
– Разрешаю.
Затем он прошел вперед и сел на табуретку, торопливо освобожденную его давним знакомцем ефрейтором Нониным.
Папа Шнитов был взволнован присутствием своего начальника, тем более что полковник вынул блокнот и приготовился записывать. Прежде чем заговорить, Папа Шнитов несколько раз покашлял в кулак, чтобы оттянуть время.
– Вот что, друзья-товарищи, – начал он. – Хочу я задать вам один вопрос. Для ясности спрошу словами известной песни: «Что мы защищаем, что мы бережем?». Кто ответит?
Солдаты, тоже возбужденные присутствием полковника, отвечали охотно, тем более что ответить можно было безошибочно.
– Родину!
– Землю свою защищаем!
– Свободу!
– Советскую власть!
Полковник Хворостин все эти ответы записал для отчета политотделу армии о посещении им политзанятия в подразделении на передовой.
– Все верно, товарищи, – сказал Папа Шнитов. – Только еще не все вы сказали. Поэтому позвольте дополнить. – При этих словах он откинул крышку лежавшего перед ним блокнота и бросил взгляд на страницу, усеянную чернильными синяками. Папа Шнитов знал, что ничего там не вычитает. Но знал и то, что политзанятия полагается вести по подготовленному материалу. Впрочем, он и сам не сомневался в том, что речь, произнесенная «без бумажки», не вызовет у слушателей должного доверия.