– Хочешь ее телефон? – Лиза написала на обрывке газеты номер и сунула Андрею в карман пиджака. Андрей вдруг притих, и разговор за столом с этой минуты уже не клеился.
Прощаясь, Лиза крепко стиснула ему руку:
– Ты теперь будешь часто заходить к нам, да?
Уже на лестнице, вспоминая ее голос, вспыхивающие глаза, он понял, что это была не обычная вежливость, а настоятельная и почему-то тревожная просьба.
Укладываясь спать, Виктор сказал Лизе:
– Жалко мне его. Потерял столько лет, а пришел к тому, с чего я начинал. И даже рассказать о себе толком не может. Засушила его учеба.
Ему хотелось, чтобы Лиза почувствовала, поняла, какую он взваливает на себя обузу с этой опекой над Андреем, и тогда он сказал бы ей о законах дружбы, о том, что он все-таки любит Андрея… Но Лиза ничего не ответила. Она лежала к Виктору спиной, и по ее дыханию нельзя было понять, спит она или нет.
Глава третья
Аспирантура убедила Андрея, что дело не в том, защитит ли он диссертацию, а в том, удастся ли ему стать ученым. Он учился последовательности, терпению; учился любить неблагодарную черную работу; учился выкарабкиваться из самых глубин отчаяния, когда, казалось, все рухнуло и нельзя продолжать и не с чего начинать. Иной раз результаты всех трудов вдруг повисали на волоске, и Андрей до боли в голове ощущал свое бессилие найти выход, и тогда перед ним возникал пугающий вопрос: а нужно ли кому-нибудь то, что ты делаешь?
Он искал утешения у Одинцова. Безжалостно, с этаким наивным видом тот предлагал:
– Повторите-ка этот опыт еще разик.
И там, где можно было найти путь легче, указывал самый тяжелый.
– Стеклодуву поручить? Стеклодув – он сумеет, а вот вы сами попробуйте. У вас должна быть не только голова, но и руки ученого.
И Андрей повторял опыт еще и еще «разик», выдувал стеклянные баллоны для своих ламп, тянул тончайшую кварцевую нить, слесарил, клеил.
– Очень часто требуется больше остроумия для того, чтобы справиться с каким-нибудь куском латуни, чем составить весь план исследования, – говорил Одинцов, шевеля своими узловатыми ревматическими пальцами.
Требовательность старика не знала границ. Стоило Андрею одолеть какой-нибудь расчет, как Одинцов ставил перед ним новую задачу.
– Расчет как расчет, ничего особенного, – равнодушно говорил он, – а вы обоснуйте-ка его теоретически.
Две недели Андрей разрабатывал теорию расчета. Получилась пухлая тетрадь в сорок страниц. Одинцов проверил, даже похвалил. Похвала Одинцова выражалась в следующих словах:
– Ну-с вот, теперь для вас вроде все прояснилось. Это главное. Только для вашей темы ничего этого не нужно.
– Как не нужно? – испугался Андрей.
– Напишите в примечании: вывод дает такую-то величину, – бесстрастно посоветовал Одинцов, и от всей тетради в диссертацию попало примечание в три строчки.
Грубоватая резкость уживалась в натуре Одинцова с привычкой к проповедям, как сам он, посмеиваясь, называл свои беседы. В таких случаях он начинал говорить несколько старомодным, витиеватым, но удивительно обаятельным для молодежи языком:
– Известно, что великие ученые достигали знаменательных результатов не только потому, что верно мыслили, но и потому, что много мыслили и многое из передуманного уничтожали без следа. Какими бы надеждами вы ни воспламенялись, остерегайтесь хитрить со своей совестью. В науке, кроме созидания, важно уметь разрушать.
Трещали сроки, а Одинцов от своей программы не отступал ни на шаг. Порою Андрею казалось, что старик придирается к нему. В конце концов, дело шло о защите кандидатской, а не докторской диссертации.
– Мне из вас не кандидата надо сделать, – упрямо отвечал Одинцов, – а паче – ученого.
Тяжелая это была школа. Андрей метался среди противоречивых теорий. Любая книга оказывалась западней, в которую он летел сломя голову. Потом он запутывался в экспериментальных данных. Не раз Андрей порывался бросить аспирантуру, уйти на производство. Товарищи по кафедре только посмеивались над его угрозами.
По ходу работы потребовалось провести серию сложных и дорогостоящих опытов. Лаборатория учебного института не имела для этого ни оборудования, ни средств. Тогда Одинцов решился на нелегкий для себя шаг: он поехал к главному инженеру Энергосистемы и предложил заключить договор на усовершенствование прибора по определению повреждений в линиях. Эта работа как раз была связана с темой диссертации Лобанова.
Надо было знать отношения Одинцова с руководством системы, чтобы оценить его поступок.
Когда-то он пытался внедрять автоматику на станциях. Человек «неполитичный» и резкий, столкнувшись с недоверием к своим предложениям, он скоро перессорился с администрацией Энергосистемы, поехал в министерство, протолкался в приемных около двух недель, написал семь писем и заявлений и убедился: чтобы разрешить вопрос, надо год-полтора целиком посвятить себя этому занятию.
– За это время я лучше разработаю еще один прибор, – говорил он. – Ну, допустим, у меня есть и терпение, и хватка (Одинцов считал себя хитрым и тонким политиком), но ведь нельзя же требовать от каждого ученого, чтобы он с таким трудом добивался внедрения своих разработок.
Он стал избегать общения с производственниками и особенно с администрацией Энергосистемы. Консультировать – пожалуйста, внедрять – увольте. И вот впервые это правило было нарушено ради Лобанова. О своем визите к главному инженеру Энергосистемы Одинцов рассказывал морщась:
– Битый час убеждал их: прежде чем усовершенствовать, надо общие принципы разработать, – как по-вашему? Они свое: принцип нам ни к чему, нам бы приборчик. Я спрашиваю: «Что ж, по-вашему, приборчик появится на голом месте, в пустыне мрачной и сухой возьмет и вырастет?» – «Так-то оно так, – ответствуют, – но на орошение нам денег не дают». Ну, в общем, вымозолил, – устало заключил он.
Чтобы выполнить договор, требовалось много времени, зато отвлеченные рассуждения в диссертации Лобанова должны были обрести несокрушимый костяк опытных данных.
Кафедра готовилась к весенней сессии, студенты до позднего вечера сдавали зачеты – словом, не было ни минуты свободной, и все же ассистентка Зоя Крючкова и лаборанты умудрялись помогать Андрею собирать установку.
Поставив несколько опытов, Андрей вдруг прекратил работу. Три дня он вообще не показывался в институте. На четвертый пришел к вечеру и попросил парторга кафедры Фалеева собрать партгруппу.
– Имейте в виду, у меня билеты взяты в кино, – сказала Зоя. – Какой вопрос?
– О воспитании чувств, – невесело улыбнулся Фалеев. – Устраивает?
Он уже знал суть дела. Андрей после первых опытов пришел к выводу, что и прибор, и метод, которые кафедра взялась по договору усовершенствовать, устарели. Последние достижения радиолокации позволяли создать принципиально новый способ определения мест повреждения в линиях. Идея эта принадлежала не ему, ее высказывал ряд московских ученых, он лишь убедился в ее справедливости, проверяя старый метод. Разумеется, сейчас ему нельзя было и думать браться за разработку нового способа. Но тогда спрашивается, имел ли он право возиться со старым, негодным, по его мнению, прибором только ради того, чтобы использовать установку и деньги для своей диссертации?
– Одной рукой накладывать румяна на эту рухлядь, а другой писать в диссертации, что ее пора выбросить на свалку? Так, что ли? – Голос Андрея звучал слишком громко, как будто он хотел перекричать кого-то. – Надо сказать энергетикам: совершенствовать ваш метод мы не будем. Он никуда не годится в сравнении с локационным.
Слушая Андрея, Фалеев почему-то думал о себе. Завтра ему исполняется сорок лет. Пятнадцать лет он преподает в институте. Доцент. Член Клуба ученых. Жизнь его текла размеренно и спокойно. Внимательно следил за литературой по своей специальности, ежегодно обновлял лекции, студенты любили его за ясный и точный язык, за умение красиво демонстрировать опыты. В свободное время занимался теорией регулирования, напечатал несколько статей по этому вопросу. Он получал удовлетворение, когда ему удавалось изящно решить какое-нибудь запутанное уравнение. Но в последнее время его начинало тяготить это тихое и однообразное течение жизни.
И вот сейчас, слушая Андрея, он вдруг жадно позавидовал его горю, именно горю. Ему захотелось тоже мучиться, искать, терзаться до бессонницы, упершись лбом в какой-то нужный и трудный вопрос, и чтобы кругом все волновались и спрашивали: «Ну как, Фалеев, скоро ли?»
Темнело. Свет не зажигали. За окном в парке уныло накрапывал дождь. Фалеев спросил, какие будут предложения.
– Кафедра должна отказаться от договорной работы, – сказал Андрей.
В сумерках трудно было разглядеть его лицо, но голос звучал спокойно.
– А как же твоя диссертация?
– Вы эгоисты, – с сердцем сказала Зоя Крючкова. – Никто не думает об Одинцове. Он старался, хлопотал. Отблагодарили, нечего сказать.
– Зоя! – возмутился аспирант Дима Малютин.
– Ну что – «Зоя!»? Элементарной чуткости у вас нет.
Поглаживая лысину, Фалеев, по своей лекторской привычке, мерно ходил вдоль стола. Неправда, все они с самого начала думали об Одинцове, и ни к чему Крючковой горячиться. Учтите, Одинцову интересы науки дороже всего. Из самого запутанного дела легче всего выбраться дорогой правды. Лобанов поступил честно… («Об этом никто не спорит, – вставила Зоя. – Но такой честностью можно убить старика!») Пострадает диссертация Лобанова, будут неприятности у Одинцова, неудобно получится перед энергетиками, и так далее. («А другого-то выхода нет?!» – сказал Дима Малютин.) То-то и оно, что нет. В науке легкий путь не бывает правильным путем, рано или поздно он мстит человеку…
Фалеев остановился, заметив, что говорит о себе.