– Читайте, – Ветровский протянул сыну бумагу. Владимир и Пелагея склонились над ней.
– И вы прочтите, Евдокия Николаевна, – предложил Владимир. Та покачала головою.
– Это распоряжение императора. Там есть и о вашем отце, – произнесла Пелагея.
Ее слова убедили Евдокию присоединиться к чтению.
– Поздравляю вас, папенька! С новым назначением, – обняла отца Пельажи.
– Вы теперь будете первым в министерстве, а мой отец… – начала Евдокия.
–…Будет моей правой рукой, – произнес Ветровский, меньше всего сейчас думавший о службе.
Остаток ужина так и прошел в обсуждении нового императорского указа. Вскоре Евдокия заторопилась домой.
– Непременно приезжайте завтра отобедать с нами. Отметим и ваше повышение, и назначение отца, – прощалась княгиня с хозяином дома. Ветровский с усилием отпустил ее руку, прильнув к ней долгим поцелуем.
– Конечно же, я приеду,– произнес он вслух. «Только затем, чтобы вновь видеть вас», – последовала мысль, и Ветровский проводил Евдокию, с тяжелым сердцем отойдя от двери, которая закрылась за нею. А она, радостная и беспечная, ехала домой, даже не догадываясь, причиною скольких сердечный волнений является. Она, молодая княгиня, но еще ребенок душою, в этом огромном незнакомом городе.
* * *
Павел, новопроизведенный чиновник для особых поручений, недавно вернувшийся из министерства, куда так же был прислан пресловутый императорский указ, ждал жену в гостиной первого этажа. Уже стемнело, и князь начинал волноваться. Услышав звук подъезжающей кареты, он устремился к двери.
– Додо, я давно жду тебя, – с легким упреком произнес Павел.
– Прости, я задержалась у Ветровских – ты, наверное, сам знаешь, почему… Папенька – вице-директор департамента! – глядя на мужа сияющими от радости глазами, воскликнула Евдокия. – А ты – мой чиновник для особых поручений!
Павел рассмеялся и обнял жену. Он уже не сердился ее позднему приезду.
А над ними, облокотившись на перила лестницы и глядя вниз, стоял Рунский, глубоко о чем-то задумавшийся.
«…У меня не было родных братьев и сестер. В Александре Бестужеве нашел я брата, в Евдокии – сестру. До недавнего времени я не мыслил счастия для себя, и существование мое составляли три самых близких мне человека: отец, но его уже нет, Александр – я даже не знаю, что с ним теперь, и Евдокия, счастие которой было бы и моим счастием.
Павел мне показался слишком простым…и не вполне достойным ее. Но, видя, как искренне она привязалась к нему, я промолчал об этом, не сказал ей не слова. Я всерьез сомневался, что он сможет сделать ее счастливой, но не посмел омрачить безоблачной мечты этого великодушного ребенка.
Теперь я гляжу на них, и кажется: оба они счастливы. Но какое-то смутное предчувствие не дает мне покою – я будто знаю наперед…Что-то непременно произойдет – такая натура, как она, не сможет долго быть счастливой с таким человеком, как Павел. В нем слишком много поверхностного, показного. Уверен, он еще проявит себя, только, боюсь, будет уже поздно. Я сторонюсь этой мысли, но она не отступает – Евдокия не будет счастлива. Полно, о чем я, сделался знатоком человеческого счастья – пытался одернуть себя Рунский, но мысли эти не давали ему покою. – Случается и так, что те, кто назначены друг другу судьбою, живут и не догадываются один о другом. Но, возможно, они и встретятся, только слишком поздно, когда цепи, наложенные судьбою, уже не позволят им быть вместе – такой участи боюсь я для Евдокии…
Но ведь должны быть и исключения! Неужели никогда не случится так, что два человека с душою найдут себя один в другом? Если такое возможно, то, мне кажется, чтобы понять это, им будет достаточно одного взгляда, одного слова…»
Рунский, в точности описывая историю своей встречи с Софьей, даже не замечал этого – настолько слаба в нем еще была вера в собственное счастье.
VI
В высоком дортуаре Смольного монастыря, на жесткой институтской кровати, сидели две девушки. От промозглого мартовского холода едва спасало тонкое шерстяное одеяльце, наброшенное на их плечи. Одна из смолянок была Софья Муранова, другая – лучшая подруга княжны, Надежда Ветровская.
Надина, как звали ее институтки, была очаровательное семнадцатилетнее создание. Она унаследовала в равной степени черты обоих родителей и отличалась редкой, правильной красотою. Наденька была первою ученицей, гордостью института. Императрица Александра Федоровна прочила ее во фрейлины, и девушка, не лишенная честолюбия, уже видела у себя на груди осыпанный бриллиантами шифр.
Ее подруга Софи также училась весьма успешно и могла надеяться на звание фрейлины: она занимала по успеваемости третье место, после Нади и Натали Вельской, обедневшей дворянки, упорно стремившейся попасть в штат императрицы – другой возможности увидеть большой свет у нее быть не могло.
Учились девушки прекрасно, но жилось им не так уж и легко. Как ни странно, но в самом привилегированном из институтов благородных девиц, Смольном, условия жизни были далеко не лучшими. Плохо оттапливаемые дортуары, вмещавшие ряд из девяти железных кроватей и туалетных столиков между ними, напоминали скорее казармы, чем жилища юных девушек. Строгость распорядка дня, суровость классных дам и редкие свидания с родными, трудности в учении и волнения сердца – все это сближало юных существ между собою и порождало культ институтской дружбы.
Такая искренняя привязанность, длившаяся с самого первого года обучения и зародившаяся еще у восьмилетних детей, продолжалась и по сей день между двумя молодыми девушками – Софьей Мурановой и Надеждой Ветровской. Обе они были отданы в институт, в общем-то, по одной причине. Тетушка Сони, Вера Федоровна Загряжская, на руках которой княжна осталась после смерти родителей, не имела опыта в воспитании детей и решила отдать племянницу в одно из самых лучших учебных заведений Петербурга – Смольный монастырь, как он раньше назывался. Егор Ильич Ветровский, отец Наденьки, овдовел, когда ей было восемь лет. Он также был обеспокоен тем, что не сможет в одиночестве дать дочери должного воспитания, и маленькая Надя была отдана в институт. Девочки и сошлись, найдя много общего в судьбах друг друга.
Софья принадлежала не только к знатному, как и все смолянки, но и очень богатому род, что делало ее предметом особого отношения начальства и, следовательно, некоторой неприязни институток. Когда девушку отпустили на целую неделю домой, что вообще противоречило уставу, зависть сверстниц еще более усилилась. Одна только Наденька не изменила своего отношения к княжне.
Уже несколько дней Софью тревожила одна мысль: рассказать или не рассказать? Надя давно заметила: что-то произошло с подругой – она стала задумчивой, порой рассеянной. Но девушка и не догадывалась, какой переворот произошел в душе Софьи всего за неделю отсутствия.
Да, чувство к Рунскому в эти несколько дней разлуки все росло и теперь, казалось, наполнило все существо Софьи. Так, что девушке непременно нужно было с кем-то поделиться своею радостью и, одновременно, печалью. Хотя сейчас счастие ее было полным – совсем недавно осознав, что любит, и еще не начав скучать в разлуке, Софья уже имела ценнейшее, что может быть в ее случае – письмо любимого.
«Все же я не буду ничего скрывать от Nadine и расскажу ей о нем. Она же не утаила от меня, что любит Петра Александровича…только я назову его Гориным – это же не будет обманом», – решала Соня.
Да, Наденька тоже была влюблена, причем в институтского профессора российской словесности, Петра Александровича Плетнева. Это было не то традиционное «обожание», распространенное среди институток, каждая из которых выбирала себе «предмет» – сначала из числа старших воспитанниц, а затем из учителей, но первое настоящее чувство, скрываемое Наденькою ото всех, кроме ее наперсницы Сони. Профессор Плетнев вел российскую словесность не только в Смольном, но и двух других институтах благородных девиц – Екатерининском и Патриотическом, так что вне занятий Наде редко приходилось видеть его, что очень печалило девушку. Но от доверительного разговора в тиши дортуара становилось не так тоскливо, тем более, что Соня всегда готова была выслушать подругу, сколько бы она не говорила об обожаемом Плетневе.
Княжна было собралась с духом, чтобы открыться Надине, как в дортуар влетела Анечка Тольская, маленькая пухловатая блондинка в смешных белокурых кудряшках, несмотря на свои восемнадцать, глядевшаяся абсолютным ребенком.
– Mesdam’очки, сейчас дадут звонок на прием, что же вы сидите здесь? Муранова, Ветровская – вы же дежурные! – воскликнула девушка и также торопливо, как и вбежала, выпорхнула из дортуара и понеслась по коридору к лестнице.
Софья и Надя, совсем позабывшие о времени, поспешили спуститься вниз, оправляя на ходу белые «воскресные» передники. На середине класса, в котором множество институток ожидали прихода родных, уже стояла шеренга девушек: Натали Вельская, Оленька Зорич и другие «парфетки», то есть лучшие по поведению и учению смолянки. Раздался звонок, с которым Софья и Надя вбежали в класс и, встретив несколько неодобрительных взглядов, заняли свои места. Сразу же вереница парфеток двинулась ко входу в приемную залу. Девушки, которые должны были вызывать из класса ту или иную счастливицу, чьи родители появятся – это считалось очень почетной обязанностью – сели на скамейку у дверей.
Залу уже наполняла пестрая толпа взрослых – часть того, большого, мира, выхода в который с таким нетерпением ждали юные затворницы. Софья, узнав мать Зои Ренской, поспешила в класс вызвать девушку. А Надя, увидев подходивших к ней отца и сестру, вскочила со скамейки и быстрыми шагами поспешила к ним навстречу. Софья же снова присела, вглядываясь в толпу и ища глазами брата и невестку. Павел недавно писал сестре о том, что в ближайшее воскресенье он навестит ее вместе с Евдокией. Вот Александрина Мильская, увидев отца и брата-гимназиста, оставила скамейку дежурных. Вскоре встретила мать и Вера Соловьева. Софья, в числе немногих парфеток, дожидалась своих родных.
«Братец!» – глаза княжны, наконец, нашли того, кого давно искали. Но они увидели и того, о встрече с которым здесь и сейчас девушка не могла и помыслить. Рядом с Павлом, державшим об руку жену, к Софье приближался он, Рунский – тот, кто занимал все ее мысли со дня их первой встречи. На мгновение девушку охватило какое-то безудержное восторженное чувство, и, повинуясь ему, не видя вокруг ни белых платьев подруг, ни пестрой толпы их родных, ни брата и его жены, ей захотелось бежать, чтобы рассказать, как она любит его. Но княжна, воспитанница Смольного института, выступила вперед, оставив где-то далеко-далеко в глубине сердца просто Соню Муранову, и девушка, встав со скамейки, твердым, как ей казалось, шагом, направилась к Павлу, Евдокии и Рунскому, чтобы, как подобает, поприветствовать их. Однако сдержанность мгновенно сменила искренняя радость, отразившаяся в глазах Софьи, когда она встретила откровенно восторженный взгляд Рунского.
– Мы привезли вам кое-каких лакомств, – поприветствовав девушку, произнесла Евдокия и протянула ей внушительных размеров сверток.
– Благодарю вас, – говорила, принимая, Соня, глаза которой невольно были устремлены на Рунского.
Павел, заметив это, едва удержался от улыбки и проговорив: «Не будем мешать вашему разговору», отошел вместе с женою на несколько шагов от Рунского и Софьи – так, чтобы окружающим не было заметно их tet-a-tet.
– Зачем вы здесь? В столице вы подвергаетесь такой опасности, – вполголоса начала Софья, но Рунский остановил ее.
– Никакая опасность, слышите! – никакая, не сможет устрашить меня, если я буду иметь надежду на счастие видеть вас. Я ставил документы на имя Горина в имении генерала.
Софья, не сдержавшись, ахнула.
– Вы сознательно идете на гибель? – совсем тихо спросила она, глядя в лицо Рунского расширенными от ужаса глазами.
– Нет-нет, напротив, – поспешил успокоить ее Евгений,– моя жизнь с недавнего времени возымела смысл, я вовсе не ищу смерти или неволи.
Софья догадалась, в чем состоит этот открывшийся смысл по красноречивому взгляду Рунского.
– Как же вы будете жить здесь, в Петербурге, без документов?
– Если случится, что меня арестуют…
– Нет, я прошу вас, не говорите так, – взмолилась Софья.
– Нельзя исключать этого. Без документов я рискую только собой, своею свободой. Но жандармы прекрасно знают, как я выгляжу, им известна моя настоящая фамилия. Будь у меня документы на имя Горина, Ивана Ивановича постигло бы наказание. Он столько для меня сделал, а я, мало того, что сбежал от него, еще стал бы подвергать его опасности?