Дни, когда все было…
Дарья Всеволодовна Симонова
Женские истории (ООО Центрполиграф)
С юности Анна мечтала попасть в столицы: именно в Питере или Москве в атмосфере художественной свободы она намеревалась развить творческие способности и найти свое место в литературе… Спустя несколько лет Анна освоилась в писательской среде обеих столиц, стала публиковаться, отстаивая право на собственное художественное видение, не пытаясь завоевать расположение тех, кто полагает себя вершителями современного литературного процесса. Одновременно ей приходится решать и личную, чисто женскую проблему выбора между двумя непохожими, но одинаково не подходящими ей мужчинами. С одной стороны – буйный алкоголик, поддерживающий ее авторство, с другой – респектабельный мужчина, ни в грош не ставящий ее творчество…
Дарья Всеволодовна Симонова
Дни, когда все было…
© Симонова Д.В., 2020
© «Центрполиграф», 2020
© Художественное оформление серии, «Центрполиграф», 2020
Часть первая
Пинг-понг жив
Памяти С.К., друга, негодяя и волшебника
1. …Совсем другой судьбы
Мы его слушались, хоть он и улыбался предательски, и не появлялся, когда его ждали, и обманывал до обидного легко, а если гостил, то выворачивал дом наизнанку и ломал любимую дедушкину трубку, единственную память… Не любил фетиши, плевать хотел на них, обсмеивал и сам после себя почти ничего не оставил, разве что шарфик полосатый, поеденный молью. Но это из того, что осталось мне, – а я, может, чего не знаю, не факт, что кому-то он и миллионы не припас в тайничке за домом, почему нет, с Марсика все станется. У него имя уменьшительное получалось кошачьим, потому что мама назвала его невообразимо – Марс. Она сочла, что раз у ее знакомой модистки дочка Венера, то какие тогда возражения. Марс – бог войны, ему приносят жертвы, чтобы победить? Тогда имя в руку.
Венера, кстати, здравствует по сей день, но кто бы мог предположить, что она – ружье, стреляющее в последнем акте. Не ружье, конечно, а дамский короткоствольный пистолетик, забыла, как называется, не забыла – никогда не знала, не люблю оружие.
Марсик любил гнездиться в центре города, среди архитектурных излишеств, где куда ни плюнь – попадешь в гида с японцами или в маршала на «Чайке», если лет сорок назад.
…Больше всех машин на свете я люблю нашу «Чайку». «Феррари» против «Чайки» – купчишка в фальшивой бирюзе. Марсик, впрочем, не чересчур играл в сноба и не гнушался выбираться к друзьям на выселки. Но уж на праздники пропадал в лучших домах, никому из нас неведомых, но милых. Мама родная, как я ему завидовала! Особенно на Новый год. Все вранье? Нет, во мне дело, я смакую блестящую брехню про посольских отпрысков, лобстере в аквариуме и крошечной морской живности, запечатанной в перстень. Красиво и жестоко – маленький осьминожек замурован на ПМЖ в безделушке. Марсик утверждал, что владелица медленно сходит с ума от жалости, ей подарил эту похабень один грек. Онассис, наверное… Надо ли писать Онассиса с двумя «с»? По-моему, это излишество.
В империи были две-три стоящие вещи. «Чайка» определенно в их числе. Стоило ли ради них столько людей загубить… Перебились бы без сливочных шоколадок. Только не надо про Микеланджело, заколовшего безымянного служку ради достоверности шедевра! Я исповедую мещанский гуманизм, я за теплую пестроту impression, за то, чтобы все были живы и никаких злодеяний, в том числе в пылу творения. Ко всем лешим катитесь, красоты диктатуры на крови и обагренная живопись туда же. И если Буонаротти бесчинствовал в Сикстинской капелле, то вот вам истоки католической манеры каллиграфично выписать Христовы раны на своих статуйках, все эти струйки и кровавые слезки, вылупившиеся у восковой Марии в заштатном испанском городке, и прочие мурашки для туристов. Отказать!
Я ни разу не была у Марсика на дне рождения, он его справлял последнее время с вычурной простотой – по свидетельству очевидцев. Три баллона пива, таранька от двоюродных родственников, ранние сумерки, цитаты из Лао-цзы и иже с ним, потом все ложатся на пол и смотрят телевизор, фильмы категории «В», то есть не номинированные на «Оскар» ни с какого боку. Вот это восточное в нас – мы тяготеем к церемониям, даже когда презираем их. Вручение голого лысого блестящего андроида с мечом и все сопутствующее…
но это еще ладно – вручение категорически не про нашу честь, значит, двойной тотем, церемония любви к церемонии, метацеремония, и куда бы делась эзотерическая харизма, если б ее можно было «потрогать». Нам бы еще погулять на церемонии лишения «Оскара», если таковую изобретут, позубоскалить… Хотя будем великодушны к одаряемым голливудским неврастеникам в швейцарских часах, не станем отбирать у детей игрушки. Мы даже отчасти с ними знакомы, то есть между нами не больше шести рукопожатий, как обнадеживает статистика, но жизни грешной дай бог на одно хватит в том направлении.
Родню с таранькой я видела однажды – чудные хлебосольные люди, трогательные, как зимние воробушки. У меня тоже есть такая: летом они наезжали к бабушке и наполняли дом свежайшими развлечениями типа походов на пруд, ловли раков и размещения вяленых рыбных гирлянд на чердаке… Лучистое теплое семейство, мама и дети кудрявые, папа лысоватый, компанейский – даже в экстерьере гармония! По незрелости я не раз хотела к ним дезертировать, когда у ближних завязывались неурядицы. Нам-то с братаном недосуг было добраться до мирных летних радостей, мы были так заняты вредительством: натягивали нитки через переулок, спускали кошек под гору в закрытой таратайке, мастерили могильные холмики из несчастных алкашей, рухнувших в тополиную тень… Сходство воспоминаний сближает несказанно, хотя отнюдь не свидетельствует о родственности вспоминаемого: богач и бедняк, толстый и тонкий, негр и чукча могут на удивление созвучно ностальгировать, суть не в континентах, кастах, сословиях, расах и даже не в половом признаке – у нас у всех абсолютно одинаковый орган радости внутри. Это мне сказал Марсик, когда мы познакомились. Он уже тогда начал свой поиск закономерностей, читая Лао-цзы и даже Дарвина.
Ни один из моих друзей ни до, ни после не читал Дарвина. Думаю, в честь Марсика, то есть в честь памяти о нем, завидя читающего Дарвина, я теперь пойду за ним на край света, – и пусть тогда будет лето, не слишком жарко, но солнечно и одиноко, воскресные дымящиеся улицы, пустые, напряженные городские мышцы, все в саду, и должно произойти то, что никогда не происходит, и несолоно хлебавши возвращаешься домой без приключения, зажигаешь свет, и хмель еще не вышел, и так все никчемно, ты как перст, а все твои в саду… Вот чтобы миновала сия чаша, пусть встретится мне читающий Дарвина в фиолетовых очках, рыжей рубашке в мелкую черную полоску, с ключами на цепочке, который открывает лучшие таинства мира, у которого, как у Марсика, между иронией и издевкой пролегает уютный язык полуслов-полужестов, которым он изъясняется с нами. То есть Марсик – с нами, а тот, кто встретится, – с тайно любимыми.
Марсик нас обязательно любил, мы – первые сливки, снятые им с шестнадцатилетия, до нас у него только дворовые компании и связь с маминой подругой. Да мало ли что было еще, но тому верить не стоит, то – бижутерия и алмазная пыль, которая требуется начитанным отравителям. Подумать только, какое дорогое и вычурное злодеяние – подсыпать драгоценную россыпь в чай, и жертва три дня в летальных муках! Не скажу, что мне не важно, что с Марсиком было когда-то, я теперь каждую крупиночку о нем собираю и кладу в несессер, который украла у ушлой квартирной хозяйки, купившей его в Таиланде и собиравшейся сбагрить одной гимназистке на бедность, но я сочла себя априори беднее той гимназистки. Ведь у богатых кто друзья и дети друзей? Тоже богатые, конечно, а если есть бедные, то им дарят совсем другие вещи, например, модные крышки для унитаза, или сам унитаз, или биотуалет, на худой конец, – одним словом, сугубо функциональное, симпатичный бисерный несессерчик, конечно, так никогда никому и подарен не был бы, если б не моя инициатива! И вот я, предварительно набрав кислорода в рот, просвистела «да» на вопрос, нравится ли мне эта безвкусица. Она говорит: забирай. А потом: подожди, мол, еще спрошу кое у кого. И зажучила. А потом однажды вздыхает якобы в неловкости вся: съехать, мол, тебе придется от меня. А ведь обещала, что я буду жить у нее долго и счастливо! И я так обиделась, и были ноябрьские дожди, мое шмотье в мокрых картоночках из-под бананов…
В общем, я впала в малодушие, ничтожество, меркантильную ревность и вещицу хапнула. Теперь храню в ней самое дорогое: бабушкин крестик, адрес одного таксиста в Нью-Йорке – потому что мне лень переписывать в записную книжку эту несусветную «черную мессу», где дом наперед улицы, и я не умею каллиграфично вывести рогатку Y, – несколько незначительных бумажных писем от значительных людей, шарик тигрового глаза и схему, которую давным-давно рисовал Марсик, чтобы я не заплуталась в столице и нашла его первую резиденцию. Ну, это было, скажу я вам! Марсик всегда с нежностью отзывался о тех изумрудных стенах в Микки-Маусах, низеньких тумбах, которые обзывались «стульчаками» и «стольчаками», статуэтке явно на тему Самсона, раздирающего пасть то ли свинье, то ли бульдожке (эта часть композиции скульптору удалась с чрезмерным гротеском), с темно-красными следами, между прочим, не исключено, что крови! Но подозрения-то бутафорские, для воспитания детективных чувств, и жить бы тут да жить, хозяева еще в доисторические времена имперской дружбы с угнетенными уехали в Алжир, потом пошло-поехало до Швейцарии. Надо заметить, что альпийский локоток от африканского севера близехонько, а ты попробуй укуси!
Шустрые благодетели… но и они не без изъяна, пришлось Марсику со всей оравой нахлебников и кредиторов освобождать ширпотребную эклектику, когда путешественники надумали от него избавиться. А что, если останься все как было, Марсик до сих пор жил бы. Дома и судьбы проходят сквозь нас бок о бок, и неизвестно, что первичнее. Сдающие нам счастливые апартаменты – не они ли ангелы по совместительству, счастливое время – не есть ли счастливое место прежде всего, которое до нас уже «нагрели» светлой полосой иные обитатели.
…Но возвращаясь все же к нежаркому дню: увижу похожего на Марсика – и, конечно, не пойду за ним, просто буду смотреть долго-долго, пока он по самые пятки не нырнет в свет уличный с эскалатора, и желать ему всяческих благ и судьбы не дай бог такой, как у Марсика, совсем другой судьбы.
А в окрестностях двадцатилетия мы валяли дурака и не сомневались в будущем. Отчасти. Я все-таки беспокоилась, что не вынесу никого из огня, не приму в парке стремительные роды у прогуливающейся беженки из стран третьего мира, не выхвачу чужого ребенка из-под колес и не закрою собой от пули… хотя последнее, пожалуй, чересчур, но подвиг мною тщательно планировался. Если не он – тошно и серо придется на земле моей бренной сущности. Да окажись я самой Склодовской вкупе с Кюри, каких высот интеллекта ни достигни, все равно жизнь человеку спасти значительнее, в едином моменте, что поперек горла главному и неколебимому инстинкту любой живности, – величие и бесконечность. Канонические мечты труса! Спасители взаправдашние едва ли мечтают о героической оказии, просто в нужный момент они сработали молодцом, и в какой пропорции и откуда взялись для того тренинг, допинг, кураж – неизвестно. Случиться молодцом – дорогого стоит! Подозревая, что у меня кишка тонка, я навострилась на менее накладные благодеяния, но даже немощные и близорукие, бредущие прямиком сквозь скоростное шоссе, попадались мне крайне редко, и тогда я набрасывалась с заботой на загрустивших, вполне себе о двух невредимых руках и ногах и мало-мальски здравой голове. Мыла посуду, бегала за портвейном, гладила по голове… Но, бог мой, великого так и не совершила! Потом запихивала мечту свою, как бабулька – очки, через секунду не помня куда, и вдруг вспоминала, теряясь от бессмысленности своей, когда рядом страдают – где-нибудь за гнилым деревянным перекрытием в пьяной драке гибнут лучшие. Лучшие – они всегда так. Шлиман, откопавший Трою, умер в клошарной ночлежке, – чтобы не приводить прочие хрестоматийные случаи. А то люблю помусолить желтые журналы про неурядицы идолов, больших и малых, жажду увидеть приписку «По понятным причинам фамилии героев изменены».
Но Марсик меня однажды спросил:
– А что делать будешь, когда победишь?
До сих пор ошеломлена. И вот бы знать! Он смотрит на меня и улыбается с завистью: «У тебя зрачки как „двушки“. Даже будто пожелтели». И что, думаю, хорошего?.. Теперь нет двушек. Музыка, запахи и деньги – вот устойчивые символы, оживляющие прошлое. Взять «Коней привередливых» и «Скалолазку», запах шашлыков из соседнего ресторана «Малахит» и мороженое за восемнадцать копеек – и можно по-прустовски воспроизвести детство. Что касаемо двушек, то в двенадцать лет я впервые попала в столицы – и вот тебе: на будках написано вместо «телефон» – «таксофон». Такса… не будь собаки, получилось бы приятное женское имя.
Так вот, Марсик вечно завидовал моим зрачкам и вообще тому, что меня прет бесплатно, безо всяких снадобий. И я ему возражаю сразу, дескать, зачем заранее делить шкуру, тем более удачу сглазить – плевое дело. А он говорит: «Неправда. Нужна стратегия. Удача приходит туда, где сервируют стол лишним прибором». Мне понравилось, как он сказал. Но как ответить, что я буду делать, когда спасу какого-нибудь рядового Райана? Да ничего! Жить дальше и покрываться изнутри известковым налетом тщеславия. Внешне я так особо чваниться не буду, но про себя оторвусь.
– Вот именно, – замаячил перстом в небе Марсик. – Замаячит совершенное безделье, жизнь завершит петлю… Благодари свою вершину за то, что дает тебе отсрочку.
Я только потом поняла, про что это он, хотя и так все как божий день. Продолжала творить благоглупости. Человека полюбила. Даже зуб пришлось вырывать, – прямой связи нет, впрочем… Пошла к хирургам. А народу в поликлинике – тьма, содом и гоморра. И вот крадется дама с мальчиком лет десяти. Почему-то ко мне. Объясняет, что у ребенка беда и как бы с ним в этой очереди не стоять. А меня пронзает: так это Его жена! И сын у Него того же возраста, и мальчик дамочкин очень на Него похож, и дамочка сама вполне была бы достойна, симпатичная такая, по глазам видно – не паскуда, добрая женщина. Излишне живописать, с каким воодушевлением я пропустила их вперед. Нас возвышающий самообман! Я все думала, посмешить ли того гаврика про встречу мою якобы с его семейством, но так и не стала. Он не впечатлительный.
Марсик его знал. Он меня с ним и познакомил, отнюдь не предполагая, без всякой задней мысли. Когда узнал, что из того вышло, был сумрачно удивлен. Сказал, что я не там ищу, и вообще скис по-отечески и одновременно презрительно, а потом напился и говорит:
– Я думал, у тебя глупость космическая, как у юродивых, а ты, оказывается, обыкновенная дура.
Я ужас до чего обиделась, все смириться не могла, что так меня высоко ценил Марсик, а я и не знала, – и вот по неведению все величие свое и сплющила. Но, с другой стороны, неужто жизнь личную псу под хвост спускать, дабы строго соблюсти юродивость! И потом я не думаю, что она мне так уж пригодилась бы. Сам-то Марсище себе выбирал девушек без перегибов.
Наверное, все началось с них. Интересно, кто сильнее верит в жизнь вечную – мужчина или женщина? На грани двадцатилетия Марсик объявил мне, что жизнь одна, и дело одно, и женщина одна, и она должна родить ему детей – таков закон единственный, и, мол, если я хочу возразить, тогда пусть приведу варианты. Без вариантов!
…Мне вдруг пришло в голову: хороший псевдоним – Гомо Сапиенс. Для противной блогерши. Противной, но умной. Марсик как раз с такими заводил «варианты».
2. Кодекс Харона
Вообще это был грустный разговор. На крыше. Мы должны были поделить небо или оставить его единым. Под нежным дождем, в четыре, в пять утра, на доме, где с такого-то по такой-то обреталась детская писательница сказок о кучерявых террористах Ульяновых. А пусть бы и Антонио Гауди, что, несомненно, дало бы дому сто пудов вперед, но не склалось у гения, у него и так жизнь буграми, куда б его еще к нам занесло, каталонцы не любят перемен… Я думала, что та шумная незнакомая шобла вернется быстро, но они, наверное, купили и пили втихаря на улице, или заплутали, или зашли к кому. Марсика это, на удивление, не обидело. Когда привыкнешь, и впрямь не обижает. Он титанически выдыхал дым вверх, словно от него зависело, сколько ажурных облачков проплывет сегодня над городом. У него в запасе был очень приятный напиток промежуточной крепости. Очень приятный, но мало. И я сердилась немного на улизнувших за алкоголем, а тут еще Марс завел о единобрачии, или однолюбстве, и наливал по наперстку, себе побольше. Ну и шут бы с ним, только такой вкуснотой можно было и погуще донышко мазать. И, помилуйте, к чему утыкаться в непреложные законы? Что же это за жизнь с одной любовью! Мне было не по себе это слушать, особенно от Марсика, который обычно сам блестит и переливается от излишеств, а в середине лета решил побаловаться аскезой и выводит философские паузы.
Я ему ответила, мол, не берусь тебе ни перечить, ни поддакивать, но, во-первых, это у тебя новая любовь, что ли, случилась? Он не ответил. А во-вторых, я, например, про себя определенно знаю, что у меня не случится старческих прогулок в парке рука об руку до гробовой доски, что перед лицом вечности я не буду, теребя флердоранж, бормотать про горе и радость, «пока смерть не разлучит нас», и что никакой моей половинки в природе не существует, а только четвертые, пятые, шестые и т. д. доли, все из которых я хочу отведать, потому что на то я и не Изольда, и не Сольвейг, чтобы и рыбку съесть, и не подавиться… может, поедем продолжать?
Хотя продолжать нечего, нет ни хмеля, ни дня, ни ночи, неразмеченное время… едем из оцепенения?! Ну, хотя бы дойдем пешком до аттракционов как раз к открытию, рожи покорчим в зеркальной комнате, уснем на чертовом колесе и, вздрогнув, не упадем… а то грустно с тобой здесь, намекаю я Марсику. Всего-всего должно быть побольше, а не по одному, много-много шкур на себя примерить, притереться к ним и выскользнуть, и дальше, – я и лошадь, я и бык, и Ло, и Гумберт-Гумберт, и просто Гумберт, на худой конец. Да не ты ли меня тому учил, зануда! Марс в позе химеры думал свою думу дальше, решив доконать меня ею окончательно. Но сна, как на грех, ни в одном глазу, хотелось движения, что нам, в конце концов, с утра к станку, что ли?! Нам никогда никуда с утра! Похоже, потому Марсик и затосковал на той крыше в незадавшуюся тихую ночь. У него свербило иногда: хотелось, чтобы хоть и не солдат, а спишь – служба идет, и в списки занесен, чтоб при втором потопе тебя не забыли погрузить в электроковчег. Одним словом, Марс мечтал быть сказочным клерком в золотых часах, которому не на работу – видимо, потому, что волшебником работает, не отходя от кровати. Острая Марсова прихоть обычно начиналась после недельной пирушки, длилась час или от силы сутки и, возможно, сопровождалась утопической пасторалью о единственной на все времена подруге жизни – однако пасторалью молчаливой. Но теперь Марсик проповедовал вслух, с неспешностью индейца, который за вечерней трубкой обдумывает пытку для свежепойманных бледнолицых.
А погода устроилась целительная, как апельсин с похмелья. Помню, что колокола начали звонить рано. Удивительно: стоит случиться судьбоносному моменту, так после узнаю, что тот день пришелся на христианский праздник. Я, кстати, к вере с большим почтением, когда мимо церкви иду, обязательно побирушек порадую и странников в лохмотьях – мне их особенно в жару жалко: сидят у ограды в тряпье душном, преют, о прохладительном и речи нет. Что за жизнь!
А у Марсика тогда любовь не появилась, а заканчивалась. И какая любовь – все прежняя мамина подруга! Приехала к нему на поезде, привезла гостинцев от родни, осталась на пару дней. Она и раньше так делала, и тогда Марсик предоставлял своим пассиям внеочередной отпуск, иногда даже оплачиваемый, и все это он делал, если верить его клятвам на байбле, ворованной из отеля фиолетововолосым европейским приятелем, чтобы разобраться в покое со старой кралей. То есть якобы ни-ни, не подумайте чего кровосмесительного, он, даже разговаривая с ней при свидетелях, садился нарочито поодаль и называл ее с фамильярным почитанием по имени-отчеству. Звали ее Эля. Она казалась женщиной ровной – до третьей рюмки, потом резко переходила в цыганское веселье, потом столь же внезапно замирала, и ее обнаруживали уже мертвецки спящей. У нее были тонкие короткие волосы, но когда она красила глаза, то получалась Одри Хепберн, как если бы та заслуженно трудилась на камвольном комбинате, много пила и вообще если б она поистерлась. Но, согласитесь, породу-то не пропьешь!
Эля рано стала бабушкой. Все, больше ничего про нее не знаю, но ясно одно: у нее сто лет не было мужчины, и, как честный человек, Марсик в общем-то был ей обязан, и его такие обязательства даже забавляли. В общем, грех он большой сделал, слишком много с ней смеялся, а это уже был не ее коленкор, она, конечно, пьянствовала с нами, вжавшись «под камелек», но наутро ей нужна была достойная старость в виде запеченной свиной ноги и разучивания азбуки с внуками. Но те ее даже не видели никогда, они родились уже в Америке, и бабуля нежилась в дилемме ехать или остаться. Может, Марсик врал, но она звала его с собой. Якобы. Вот был бы цирк: бабка с молодым проходимцем в нагрузку! Вероятность номер два: а что, если бы он поехал, так, может, все бы и обошлось?! Но, разумеется, эмиграция – лучшее яблоко раздора. Марсик на коне: его зовут с собой, но он не в силах оставить родину, – где еще найти предлог для расставания достойнее?! Подруга привязывается сильнее: за океаном ей явно не маячат бодрые друзья с огоньком – как здесь, как мы! Марсику там вообще ничего не маячит, дочь Эли вышла замуж лет в семнадцать за техасского животновода. На каком перекрестке его склеила?! Хотя она с младых ногтей танцевала в мюзик-холле… Эля оглянуться не успела, как стала заочной грейт мазер. Но тут еще одна тонкость: дочь лет пять ей не звонила. Одним словом, чем дотошнее углубляешься в чужие подробности, тем ближе конец света, что, впрочем, не опасная иллюзия. И Марсик вместо великого плача по любимой старушке устраивает ей великий аттракцион, чтобы она запомнила его на всю Америку, ведь ей теперь до конца дней своих с внуками вошкаться, надо же развлечься напоследок!
Надменная и простодушная одновременно, она, если приезжала, только и ворчала, дескать, вот выпить, да еще напиток хороший, вкусный, веселый – милое дело, а вот наркотики – не по-нашему, не по-русски. Даже марихуана не идет нам, нужно нутро иное иметь, нам алкоголь больше по профилю, не говоря уже, что наркота – дрянь редкостная и жизнь коту под хвост из-за нее. Марс ее подначивал, дескать, тебе-то, старая, можно, ты бы не подсела, зато краски новые увидела бы! Эля работала бутафором в театре, энтузиастка этого дела была, все кукол на досуге разрисовывала… И Элю однажды тоска очередная забрала, она давай к Марсу в «командировку» и «гостинцев передать», а зазнобыш ее тут и подогрел. Он сказал: только я понимаю, что тебе надо, без меня ты такого не найдешь, такого самого оно «смешать, но не взбалтывать»! «Без меня не найдешь… только я… только тебе…» Не надо забывать – барышне пятый десяток, она восприимчива к нежному подходу до судорог миокарда, она поверила. Марсик ее угостил, после чего Эля не попала в Америку, не увидала внуков, не простила свою блудную кровиночку. Эля умерла. Приступ.
Потом я не видела Марсика два года. Никто его не видел. Говорят, на похороны приехала Элина дочка красоты неописуемой и завела с Марсом шашни. Это все, что мне известно из недостоверных источников… Грех первый. Мне всегда хотелось порасспросить об этом, но сведения витали противоречивые, а ведь я не исповедник, чтобы Марсик мне сам все начистоту. Я его только спросила, где Элю похоронили, он ответил, что не здесь, больше ничего. Марсик взялся чаще ездить на родину, стал как будто серьезнее и злее, в гости не звал, то есть приглашал заходить как-нибудь, а это, кто ж не знает, равносильно «пошел вон». Без Эли мир нахохлился, волшебная избушка на курьих ножках встала к нам еще не задом, но уже вполоборота. Без Марсика мне непривычно, он нужен был хотя бы для опровержения. Ход событий веками укладывается в одно и то же русло под названием «тезис – антитезис – синтез», его еще никто не отменял. Согласно чему вначале Марсик научил меня пить, курить и, простите, все остальное, потом, как порядочная девушка, я должна была ему заехать в рожу, воспротивившись его картине мира, а в зрелости самое то подружиться на равных, как двум престарелым куртизанкам, наставив ретуширующих «цветуечков» на свои и чужие слабости. Не случись с Элей несчастья, мы благополучно бы позубоскалили в стадии антитезиса и взгромоздились бы со временем на третью ступеньку, но теперь никак.
А Марсик предпочел предложить мне готовую версию: «Ты точишь на меня зуб, мол, я убийца, не думаю, что этим ты отличаешься от прочих». Я выудила у него еле слышную, как шумы в сердце, вопросительную интонацию, и мне полегчало, потому что о «прочих» – это была уязвленная клевета. Его никто не перестал любить, просто притушили гимны, затихли, поставили гриф временного отсутствия и ожидания, когда пройдет срок давности. Не двадцать пять лет, конечно, мы в десятки раз легковеснее закона. Это я продержалась два года, и то потому, что сочла неприличным скорбеть меньше: Эля в один из нежданных карнавалов одарила меня початыми духами в коробочке «с чужого плеча». На ней лаконично зиял харизматический лейбл, но Эля меня утешила, развенчав мнимый авторитет: «Все „Шанели“ пахнут немолодой потной женщиной…» А те, что были внутри, неродные – они пахли учительницей французского. Молодой и, несомненно, не потной. Она добрая память и вифлеемская звездочка среди провинциального фарисейства. Может, только казалось, что случай подбросил мне кусочек моего горбатого счастливого малолетства, может, все дело в одном всего лишь заковыристом парфюмерном ингредиенте вроде иланг-иланг, что язык и склонять не рискнет. Так или иначе, Эля угадала, а это дорогого стоит.
И много вод c тех пор утекло и натекло под крыши и в подпол, двери наши теперь набухли и открываются с усилием и стоном, наши руки пахнут не ладаном, а утекшей водой, прилипшими к ладошке мокрыми In God we trust… Элины духи закончились, я искала их всюду – никто никогда не видел и не знал таких, они существовали в трансцендентально единственном экземпляре. До свидания, Эля.
Но, когда мы сидели на крыше, она была еще жива, Марс просто ее обидел. Я думала – ерунда какая, чужие примирения всегда кажутся неизбежными, а вот свои – отнюдь. Я так и вовсе падка на соседский каравай: зайду к кому на вечерок и жуть до чего хочу остаться. Насовсем. Потом в метро несу глаза свои осторожно, чтобы слезы не расплескать, а дорога дли-и-инная, муторная вечно, город – мутант кунсткамерный с башкой, словно нарост на планете. Мне кажется, Москва шарообразна тоже, и, если глянуть из космоса, заметишь на месте ее круглую бородавку. И едешь, едешь, а хочется повернуться вспять, и вынырнуть из-под земли в точке входа, и бежать, задыхаясь, обратно по снегам восемь троллейбусных остановок, вернуться – и чтоб тебе обрадовались снова, и сказали, ну об чем спич, живи у нас всегда, мы тебе устроим кроватку в кладовке и к делу приспособим, и тут же мы с радости шампанское выпили бы и музыку бы завели счастливую, скажем, Глорию Гейнор, песню про то, что я, мол, выживу везде, в смысле не я, а она. Я-то не знаю, выживу ли я везде, но песню люблю, и весь народ ее любил, и в восьмидесятом, когда Олимпиада была, бодрую Глорию-негритянку в ослепительных песцах по телику в «Утренней почте» крутили, и это был для нас всех первый видеоклип. А мы и не знали… Вот она, мечта моя тогдашняя.
Эля сказала однажды, что это у меня ненасыщенный семейный инстинкт, и после того, как дети родятся, должно пройти. Не факт! Я думаю, это совсем другой инстинкт, хороводно-племенной, не путать со стадным. Сесть у огня, преломить хлеба с мамонтиной ногой и прочий провиант, все пустить по кругу, затянуть песню, закурить трубку, замутить легенду вроде той, что про короля Артура и про рыцарей, попрошу заметить, Круглого стола. А чем мы хуже Артура – нам тоже каждому подавай рыцарей, апостолов, учеников, учителей, предшественников, последователей и стол, бог с ним, можно и квадратный, но сядем-то вокруг – и понеслась! Кстати, Марсик утверждал, что психоанализ, как наполеоновская армия, изможденный, покинет в конце концов эти края, израненный еще одним инстинктом – национальным. Мы, дескать, боимся потерять на кушетке душу, из которой, как из сельди, вынут хребет до единой косточки и располосуют на одинаковые дольки, и потому ни один из нас не скажет честно, сколько раз в неделю он имеет коитус, потому что это таинство и подлежит умолчанию. Тогда-то я и узнала задним числом, что такое «коитус» и что «кушетка» – медицинский термин.