Впрочем, даже если Розмари и знает об особенностях сына, то не обращает на них внимания в надежде, что все изменится к лучшему. Что сын придет в себя. Возможно, у него такой период и он просто шутит, восстает против нормального мира, как некоторые вступают в лейбористскую партию или слушают ритм-н-блюз. Тетя Розмари точно не станет вытаскивать на всеобщее обозрение нечто грязное и неприличное вроде сексуальной ориентации и секса.
Обессиленно опустившись на диван, я приступаю к розовому джину. Мне нечего терять, кроме собственной трезвости, а ее значение сильно преувеличено. В бокале оказывается довольно крепкий джин безо всяких добавок, и я невольно морщусь. Однако, когда льдинки тают, он приятно обжигает горло. Я пью, и фламинго внимательно смотрит на меня огромным глазом.
Оглядевшись, Майкл усаживается в мамино кресло. В то самое, на подлокотнике которого выстроились, будто готовые выполнить приказ солдаты, пульты управления телевизором и еще неизвестно чем. В этом кресле мама в последние годы проводила все время, из него, тяжело опираясь на сиделку, перебиралась по вечерам в спальню всего в нескольких шагах от гостиной. Двоюродный братец нажимает на кнопку и вытягивает на поднявшуюся подставку ноги в разных носках.
– «Жители Ист-Энда» начались? – лукаво хихикая, спрашивает он.
– Майкл, какой ты бесчувственный! Я только что похоронила мать. И не готова смеяться.
– Разве? А мне кажется, вполне готова, – тоном умудренного жизнью старца отвечает он, указывая своим фламинго на моего и поднимая бокал. – Мне кажется, ты распрощалась с матерью давным-давно. Ты знала, что в последние годы ее и живой-то назвать было нельзя. Равно как и знала, что она такая же, как многие женщины, которые влачат существование, даже если не могут свалить свой образ жизни на инсульты и инфаркты. Жаль, что тетя Рут ушла в лучший мир, но еще печальнее будет знать, что ты так и не вернулась к нормальной жизни.
Я отказываюсь выслушивать придирки от мужчины, который размахивает у меня перед носом соломинкой с фламинго, однако вынуждена признать, что есть в его небрежных словах о матери и обо мне зерно мудрости.
Как ни неприятно признавать, но в чем-то Майкл прав. И возможно, что тоже очень неприятно, эта его правота меня и пугает. Заставляет признать, что я стою на распутье и очень сомневаюсь, что дьявола когда-нибудь заинтересует моя душа. Я для него слишком скучная. Сделав разумный, на мой взгляд, выбор, я одним глотком допиваю джин.
– Надо вынести отсюда кое-какой хлам, – говорю я, оглядывая осколки чужой жизни, уродливые керамические фигурки, медицинские приборы, которые уже никому не помогут, хоть и призваны были заботиться о здоровье.
– Вот это правильно! – с энтузиазмом восклицает Майкл, выпрямляясь в кресле. – Давай напьемся и вынесем бабулю из этого дома без остатка. Знаю, она не была бабушкой, но дом кажется пристанищем настоящей бабули!
У меня перехватывает дыхание. На лбу пульсирует жилка, в груди что-то трепещет. Давно со мной такого не бывало: не накатывали некогда привычные ощущения, похожие на старых друзей, которых вовсе не хочется видеть. Предвестники непреодолимого страха, панической атаки, когда горло сводит и в изголодавшиеся легкие не удается протолкнуть ни глотка воздуха.
Мама была бабушкой, на самом деле была, но совсем недолго. Недостаточно долго. Майкл не понимает, что он на самом деле сказал, о чем случайно напомнил. Конечно, ему известно, что меня в семье считали паршивой овцой, еще когда он пешком под стол ходил, но свидетелем моим безумствам он быть не мог из-за разницы в возрасте. А сейчас он слишком молод, чтобы понять, как горе неотступно преследует человека, будто воришка, пытающийся разглядеть через плечо код, который ты вводишь в банкомате, и отключить тебя, врезав тяжеленной дубиной по голове.
Майкл не понимает. И я искренне надеюсь, что еще не скоро поймет.
Вскочив с мягкого кресла, он объявляет:
– Схожу за новой порцией джина. И захвачу побольше мешков для мусора.
Я с улыбкой киваю, глядя ему вслед, и чувствую, как подергивается правый глаз. Медленно вдыхаю через нос и выдыхаю через рот. Повторяю упражнения, которым меня научили давным-давно в здании с бледно-зелеными стенами, тревожными кнопками на дверях и лившейся из акустических колонок нежной музыкой, как в бесконечном фильме ужасов.
Там жили сломленные люди. Усевшись в кружок на пластиковые стулья, они делились страхами с человеком, который много лет изучал боль, но так и не смог ее понять. Родители отвезли меня туда, когда реальный мир попросту исчез, когда меня затянуло в неизвестность, будто слабого жеребенка в зыбучие пески. Никто из нас ни разу не упоминал об этом месте, память о нем стерли, негласно условившись не возвращаться ни словом, ни мыслью к прошлому. И я добровольно последовала их примеру.
До сих пор не знаю, зачем мы притворялись, будто ничего особенного не случилось. Будто я никогда там не бывала. Можно подумать, мои «проблемы с нервами» – коллективная галлюцинация и следовало спрятать их за слоями полуправды и отговорок. Возможно, так родители пытались меня защитить. Возможно, не хотели разрушать ощущение правильной, размеренной жизни. Мамы с папой больше нет. И я никогда не узнаю ответ. Даже если бы они все еще были со мной, задать им вопрос и получить ответ было не так-то просто. Такое любопытство они восприняли бы в штыки.
Когда Майкл возвращается, я сижу, прижав руку к груди, пытаясь унять рвущегося из клетки зверя.
– Ты как? В сознании? – спрашивает он, склонив голову набок. В руках у него два бокала с джином, а под мышкой зажат рулон черных мусорных мешков.
– Все отлично, – вставая, непринужденно лгу я. Беру бокал и выпиваю так быстро, что глаза Майкла заметно округляются. – С чего начнем?
– С посещения группы анонимных алкоголиков, если ты собираешься продолжать в том же духе, – отвечает он.
– Не собираюсь, – убеждаю его я. – Принято в медицинских целях. Мне нелегко. Со мной нелегко. И с мамой всегда было трудно. Хочешь идти – иди, я справлюсь.
Сказано слишком резко, и я понимаю, что поступаю несправедливо. Майкл ничего плохого не сделал, всего лишь оказался рядом, когда нервы у меня натянуты, как струны, готовые оборваться и вибрирующие в поисках камертона.
Он пристально смотрит на меня, скорее всего заметив и подергивающийся глаз, и побледневшие щеки, и до боли сжатые кулаки. Быть может, раздумывает, не привезти ли еще выпивки.
– И не надейся, дорогая кузина, – протягивая мне черный мешок, улыбается Майкл. – Я здесь с тайными намерениями. Хочу получше рассмотреть скелеты в шкафах, поискать преступные тайны… Ну, знаешь, перебрать коллекцию фаллоимитаторов твоей мамочки и примерить блондинистые парики твоего папочки, пройтись по игровой комнате на чердаке, как в «Пятидесяти оттенках серого»…
Он нарочно пытается меня смутить и ошарашить. Мой милый Майкл не знает, как поступить, а потому идет напролом, когда чувствует себя неуверенно. Знает, что я не обижусь и не отвечу, со мной можно сквернословить и дуться сколько душе угодно.
С родителями ему приходится старательно изображать послушного идеального сына, который изучает юриспруденцию и готовится вступить в жизнь с полного одобрения мамы и папы. А вдали от них скрытые до поры до времени мятежные порывы вырываются буйными вихрями, захватывая оказавшихся рядом, швыряя во все стороны камни грубости и цинизма. Я улыбаюсь, давая понять, что все понимаю, все в порядке.
– Латексные маски и блестящие кисточки для сосков я уже выкинула, – сообщаю я, стискивая в кулаке мешок для мусора, едва не протыкая тонкий пластик ногтями. – На чердаке ты в лучшем случае обнаружишь фотографии твоей покорной слуги обнаженной. Был мне тогда год, не больше.
Майкл взмахивает рулоном мешков, будто дирижер палочкой, и объявляет:
– На чердак, мальчики и девочки!
Глава 3
На чердак ведет лестница – узкая, крутая, на каждой ступеньке сложены книги и стопки накрахмаленных простыней, которые ни разу за последние десять лет не касались постелей. Едва хватает места, чтобы поставить ногу, и на каждом шагу кажется, будто вот-вот полетишь вниз, кувырком по ступенькам.
Наверное, давным-давно на чердаке была гостевая спальня или даже, когда дом строили, здесь хотели поселить няню или горничную.
Для меня, однако, чердак оставался таинственным, но совершенно неинтересным местом, куда мама относила все ненужное. Сюда, в безопасный угол, отправлялся в забвение постыдный хлам, который никто не увидит. Я забиралась под крышу всего несколько раз, но эти вылазки показались такими скучными, что эта комната потеряла для меня всякую привлекательность и загадочность.
Это был мамин мир, и она его грозно оберегала. Отцу, бухгалтеру-налоговику в одной давно разорившейся компании, которая производила рыболовные снасти, позволялось хранить на чердаке только старые документы – а в них даже любопытный ребенок не найдет ничего таинственного и заманчивого. Мама редко не соглашалась с папой, однако на все его попытки захватить ее личную империю под крышей отвечала безмолвным, но непререкаемым отказом.
По большей части она использовала это дополнительное пространство для швейных и рукодельных принадлежностей в те дни, когда у нее хватало сил и желания заниматься творчеством. До инсультов. Она взбиралась сюда, прижимая к груди рулоны тканей, а позади по ступенькам волочились развернувшиеся полосы материи.
Сегодня я впервые за долгие годы отважилась подняться по этим ступенькам. Раньше не было необходимости – дом и так достаточно велик, к чему мне еще одна комната, в которой будет так же одиноко, как везде.
Майкл идет за мной следом, мы оба ступаем осторожно, оба молчим, цепляясь за деревянные перила и пытаясь не сбить со ступенек аккуратно сложенные стопками вещи.
– Почему у меня такое ощущение, как будто мы делаем что-то очень и очень предосудительное? – шепчет он. – И почему я говорю шепотом?
– Не знаю, – шепчу я в ответ, едва не наступив на пачку журналов «Дома и сады», которым уже лет двадцать. – Но у меня такое же ощущение!
– Жутковато, правда? – говорит он, останавливаясь за моей спиной на последних ступеньках так близко, что я слышу его дыхание. – Можно подумать, здесь витает дух мисс Хэвишем[1 - Мисс Хэвишем – персонаж романа Ч. Диккенса «Большие надежды».]. Или нам предстоит найти иссохший труп Хуана, красавца-садовника из Гватемалы, который исчез летом семьдесят девятого года…
Взявшись за ручку двери, я медлю и оглядываюсь на Майкла.
– Ну что? – возмущенно шипит он.
– А то – Майкл, ты зря тратишь время на законы. Бросай все и становись писателем.
– Есть такая мысль, – отвечает он, – приберегаю на потом. Вот поработаю годик юристом и стану новым Джоном Гришэмом, только гомосексуальным, а на обложке каждой книги буду писать «бывший юрист», чтобы читатели воспринимали меня серьезно… Неважно, я об этом редко говорю, да и хватит обо мне. Может, наконец откроешь эту дверь? Я люблю тебя нежно и преданно, Джесс, но предпочитаю не оказываться лицом так близко к твоей заднице.
Рассмеявшись, открываю дверь. На чердаке темно, и хоть я никогда не признаюсь, мне тоже немного не по себе, да и, правду сказать, я слегка опьянела.
Пошарив рядом с дверным косяком, я дергаю за шнур, и комнату заливает тусклый свет единственной голой лампочки, которая болтается под крышей.
Взбираюсь на последнюю ступеньку и вхожу в самую высокую часть чердака, где можно стоять почти выпрямившись, не боясь удариться головой о деревянные балки. То есть мне-то места достаточно, а вот Майкл вымахал выше шести футов и теперь, сгорбившись, осторожно шаркает по полу. Он с детства был высоким, подростком всегда немного сутулился, и сейчас его поза кажется очень знакомой.
Воздух здесь затхлый. Все покрыто пылью и затянуто рваными сетями паутины. Со всех поверхностей, которых мы касаемся, слетают серые комочки и поднимаются в воздух в мертвенном свете одинокой лампочки.