Дело принципа
Денис Викторович Драгунский
«Дело принципа» – это и буквально Гаврило Принцип, застреливший эрцгерцога Франца-Фердинанда и его жену Софью, и принцип, исповедуемый главной героиней романа Адальбертой-Станиславой Тальницки унд фон Мерзебург, «злой девочкой» нового времени. Эпоха европейского суицида развернута в пространстве уютных «спаленок» рафинированного цивилизованного мира, под который уже заложена бомба.
Денис Драгунский
Дело принципа
© Д. Драгунский, 2022
© ИД «Городец», 2022
I
На кончик сосульки набежала капля. Набухла, сорвалась и полетела вниз.
Таять начинало в конце февраля.
Я становилась коленками на диван и смотрела в окно.
Окно выходило на улицу Гумбольдта. Напротив и чуть наискосок, правее, ближе к реке, был угловой дом, новомодный и тяжелый, темно-серый, с колоннами в виде плоских печальных женщин. На доме висела бронзовая памятная доска: «На этом месте был старинный постоялый двор, der alte Gasthof, где в 1805–1818 годах останавливался великий ученый и дипломат Вильгельм фон Гумбольдт» – и сверху профиль господина с кудряшками, в овале, оплетенном лавровыми ветвями – тоже бронзовыми, как вы уже поняли. В первом этаже там была кофейня «Трианон».
А прямо напротив нас, окна в окна, была гостиница, которой владела семья Альдемарески. Она так и называлась – «Отель Альдемарески». Очень древняя итальянская фамилия, это папа сказал. Но совсем не знаменитая, объяснил папа. Сошли со сцены еще в пятнадцатом веке.
Фамилия Альдобрандески или тем более Альдобрандини – гораздо лучше. Но где взять такую? Папа сказал: «Вырастешь, поедешь в Италию, выйдешь в тамошний свет, и чем черт не шутит, а?»
Хотя ладно, чего уж теперь.
В конце февраля слоистый жгут слежавшегося снега, который нависал над окном нашей гостиной, вдруг покрывался тончайшей ледяной корочкой. Корочка толстела, пузырилась, прогибалась книзу и превращалась сначала в короткую, а потом в длинную прозрачную сосульку. Короткие полчаса, когда солнце на нее светило, она сверкала, как хрустальная подвеска на люстре.
Я становилась коленками на диван и смотрела на сосульку. Следила за ней.
Дня через три на кончик этой сосульки набегала первая капля.
Это окно – именно вот это окно нашей гостиной, широкое, четырехстворчатое, с полукруглым верхом – было, можно сказать, главным окном всего фасада. Над ним был широкий лепной карниз. Поэтому снег там задерживался, пока не стаивал совсем. На других окнах были крыши домиком, сверху покрытые цинком, и снег оттуда скатывался сам. А тут получался целый маленький сугроб – и как его убрать? Не посылать же дворника в квартиру этажом выше, чтоб он раскрывал окно и, перегнувшись через подоконник – с которого сначала надо было бы снять цветы или статуэтки, – метелкой и лопаткой счищал снег? Это крайне невежливо, обращаться к соседям с такой просьбой. Тем более что наверху жил какой-то важный государственный чиновник, мне папа говорил. Но и вообще немыслимо! Я бы, например, ни за что не пустила соседского слугу, чтоб он из нашего окна чистил снег на своем карнизе.
Карниз украшал пышный рельеф, целая скульптурная группа. Сатир и нимфа, которые сплели руки, то ли отнимая друг у друга виноградную гроздь, то ли, наоборот, угощая. Сатир угощал нимфу и широко улыбался своим некрасивым театральным ртом. Почему театральным? Потому что его лицо было похоже на греческую театральную маску из книги Буркхарта и Телленберга «Античная мифология». А нимфа стыдливо закатывала глаза.
Оба были голые. Но у сатира был большой фиговый лист. А нимфа сверкала выпуклым треугольником лобка. У нее был толстый животик и круглые ляжки, и лобок как-то особенно топырился – наверное, из-за того, что эти фигуры два раза в год белили чем-то густым, замешанным на мелу, наверное. Но старые слои не соскабливали, и от этого нимфа становилась все крутобедрее и грудастее, а сатир – все носатее и мускулистее; а если честно – оба становились все жирнее.
Я брала дедушкин бинокль и выходила на улицу. В бинокль я рассматривала всю эту лепнину. Мне хотелось разглядеть, что там у сатира под фиговым листком. Мне было интересно, как работал скульптор. Сначала вылепил ему пипиську, а потом сверху приделал лист? Или, подлый бездельник, сразу сделал этот разлапистый листок, лишив сатира его мужественности – ибо одной развязной улыбкой нимфу не покоришь.
Сколько мне было лет, когда я первый раз нацелилась биноклем на сатировы скрытые красоты? Десять? Одиннадцать? Двенадцать? Нет, двенадцати еще не было, кажется. Но я была деревенской барышней. Мне были отлично известны все эти вещи, от которых городские барышни краснеют, заикаются, падают в обморок, а иногда их даже вырвать может – честное слово, одну мою здешнюю подружку натурально стошнило, прямо на платье и на ковер, когда я рассказала ей про некоторые жизненные подробности, которые ей непременно предстоят.
Да. Мне было уже одиннадцать лет, была осень, я стояла на тротуаре, разглядывая в бинокль карнизы и колонны нашего дома.
Вдруг кто-то спросил:
– А что это там барышня высматривает?
Я отняла бинокль от глаз и повернулась. Сзади стоял высокий старик в шляпе и тонком темно-сером пальто. Он, наверное, подумал, что я подсматриваю в чужие окна.
– Это наш дом, – сказала я. – Вернее, съемный. Мы снимаем квартиру во втором этаже. Сначала хотели в бельэтаже, но тут бельэтаж низковат, вы же видите. Сами подумайте, какой интерес выглядывать в окно и видеть крыши карет и шляпы кучеров! Так сказал папа, и я с ним полностью согласна. Да, бельэтаж оказался низковат, к сожалению. Но дом хорош. Слава богу, точно такой же апартамент сдавался этажом выше. Вот там мы и живем.
Старик похвалил наш выбор и окольным манером поинтересовался, богат ли мой отец и вообще кто мы такие. То есть сказал, что мы наверняка знатны и богаты, и посмотрел на меня искоса.
– Не особенно, – сказала я. – Мы не герцоги, не графы, не банкиры и не магнаты. Но тем не менее в деньгах не нуждаемся и ни перед кем не шаркаем шляпой по мостовой, фигурально выражаясь. Не торчим ни в чьих передних. Мой папа – землевладелец и дворянин. Дедушка тоже. И так далее. – Я опустила бинокль, он повис на ремешке у меня на шее. – Наш род берет начало… Фу, да какая разница, от кого он берет начало? Мы вообще-то живем в деревне. Двести десять верст к северо-востоку, – и я махнула рукой в сторону, чуть левее. – Меня зовут Адальберта-Станислава Тальницки унд фон Мерзебург. К сожалению, у меня нет с собой визитки.
– Очень приятно! – сказал старик. – А у меня как раз есть визитка…
Он расстегнул пальто и достал бумажник из внутреннего кармана.
– Не трудитесь, – сказала я. – Зачем мне знать ваше имя?
– Но вы же назвали свое, – возразил он.
– Вы все равно его забудете! – засмеялась я.
Старик подмигнул и сказал, что воры часто смотрят в бинокль на окна.
Я даже ногой топнула.
– Мой папа – дворянин и богатый человек, повторяю! Вы решили, что я воровка?
– О, нет! – Старик прижал руку к сердцу. – Ничуть, милая барышня. Миллион извинений!
Но отвязаться от воров с биноклями он не мог.
– Особенно часто это бывает по вечерам, – говорил он. – Воры с биноклями выходят на охоту, когда в домах зажигаются люстры и лампы. Воры высматривают, что висит на стенах. У нас в Штефанбурге, – говорил старик, – очень много богатых домов, но вот что самое интересное! Самое интересное и даже невероятное – что даже в небогатых квартирах, в скромных квартирах совсем обыкновенных, заурядных людей на стенах висят замечательные картины, драгоценные картины…
– Отчего так? – удивилась я.
– Если барышня соблаговолит пойти со мною выпить кофе со сливками и съесть пирожное в ближайшей кофейне – вот она, вот, на углу, видите, кофейня «Трианон», – то я расскажу барышне, откуда у простых обывателей Штефанбурга на стенах вдруг попадаются истинные шедевры великих мастеров прошлого. О, вы еще не знаете, что за город Штефанбург, сколько здесь тайн хоронится в каждом доме… Да и в каждом сердце! Пойдемте, выпьем кофе.
– Ну да! А потом барышню найдут в парке, в сухом пруду, забросанную листвой и ветками, зверски убитую и объеденную бродячими кошками? Да? – закричала я, отступив на два шага и доставая из кармана своего бархатного пальто бронзовый разрезальный нож для книг с перламутровой ручкой и узорами на лезвии (если только можно назвать лезвием эту тупую округлую пластину). – Прочь, престарелый маниак! Или я кликну дворника! Дворника мы привезли с собою, он каминную кочергу завязывает узлом. Игнатий! Игнатий! – но я звала нарочно негромко, и старик это понял.
Он расплылся в льстивой и отчасти сладострастной улыбке:
– О, я вижу настоящую степную помещицу! Настоящую сельскую госпожу! Барышня, не надо ходить со мной в кафе, вы можете постоять здесь, а я велю принести столик прямо сюда. Столик, два стула, два пледа и две жаровни, угодно ли? И, конечно, кофе.
– Угодно, – сказала я. – И пирожное. Эклер с коричневым кремом и клубничным соусом. Кофе без сливок. Некрепкий. Поздний час, господин… Как вас?
– Вы же сами отказались узнать мое имя!
Я пожала плечами. Он рассмеялся и замахал рукой.
Швейцар, стоявший у дверей кофейни «Трианон», заметил его, кивнул, повернулся, отворил дверь и махнул рукой кому-то внутри. Через полминуты на пороге появился официант. Старик что-то показал ему движениями ладоней и пальцев – было похоже на жесты, которыми разговаривают глухонемые.
Еще через полминуты на тротуаре уже стоял маленький круглый столик, два легких стула с подлокотниками – два полукресла, собственно говоря, одно против другого – и две жаровни, тоже одна против другой, так что по обе стороны каждого кресла, получилось, стояли бронзовые треножники с медными тарелками, прикрытыми дырчатыми полушариями, источавшими жар и легчайший дымок яблоневого угля.