Смешно, но это была та самая девушка, которую я увидела в первый же раз, едва открыв дверь кухни. Именно она, громко стуча ножом, резала овощи для салата. Но по всем поварским правилам голова ее была укутана в плотный белый платок. А вот вечером она вышла из кухни и остановилась прямо напротив моего табурета, на котором я сидела, заложив пальцем книжку. Девушка рассеянно улыбнулась и слегка поклонилась мне, потом повернулась ко мне спиной, потянулась. Она была стройная. У нее были узкие плечи и не очень большая, но круглая задница, которая была хорошо видна под тонкой холщовой юбкой. Она была в деревянных туфлях с кожаными перепонками и в шерстяных носках. Она потянулась, стала разматывать платок. Конечно, это была она. Золотые волнистые волосы, заплетенные в толстую, не очень тугую косу. Мне захотелось подойти сзади и примерить волос. Но и мерить ничего не надо было – это было видно и так.
– Здравствуй, – сказала я и встала с табурета. Девушка обернулась. – Меня зовут Адальберта-Станислава. А тебя?
– Я знаю, барышня, – ответила она. – А меня зовут Грета. Здравствуйте. Чем могу служить, барышня?
– Ответом на мой вопрос, – сказала я, подойдя к ней вплотную. – Зачем ты спала на моей кровати?
– В смысле? – Она сделала вид, что не поняла.
Хотя я-то знала, что она все прекрасно поняла.
– В неприличном смысле, – объяснила я. – Я не допытываюсь, с кем. Ежели ты не замужем, то это дело твоей совести и чести. Ежели замужем, то пускай тебя муж побьет, когда узнает. Или простит: уж не знаю, как у вас заведено. А ежели ты с мужем это делала, то скажи, зачем на моей кровати?
– Я ничего не делала, барышня, – сказала Грета. – Бог с вами, барышня! Я порядочная девушка, да и на барской кровати, фу!
Она краснела все сильнее и сильнее. Я уже точно видела, что это именно она и есть. Своими оправданиями она уже почти что созналась, и ей оставалось вымолвить последнее слово, которое стало бы окончательным признанием ее вины. И она сказала это слово:
– Барышня, а какие у вас доказательства?
– Доказательства? – захохотала я. Как в опере хохочет Мефистофель, когда Фауст пытается ему возразить. – Доказательства? Ха, ха, ха, ха! Вот они!
Я вытащила из-под блузки медальон, отщелкнула крышечку и извлекла наружу свернутую пружину ее золотого волоса.
– А ну-ка, примерь, Грета! – сказала я, растянув его во всю длину.
Грета потянулась было рукой к этому доказательству, но я, вместо того чтобы отпрянуть, шагнула к ней еще ближе. Поэтому отпрянула она – и даже спрятала руки за спину.
– Конечно, – шептала я, – конечно, моя дорогая Грета, ты можешь вырвать у меня из рук этот волос, бросить его на землю, сказать, что он только что у тебя с головы упал, и затереть ногой, каблуком затоптать в песок. Но мы-то с тобой знаем, что доказательство есть. У нас-то с тобой из памяти это доказательство не вырвешь, не бросишь на землю и не разотрешь подметкой. Ты спала в моей постели, и доказательство есть, вот оно, ты его видишь. Вот я бросаю его наземь, – сказала я и разжала пальцы, и длинная волнистая золотая ниточка, мелькнув, упала на землю и затерялась среди камней, которыми был вымощен задний двор. – А мой папа поверит мне, а не тебе, милая Грета. Ты кухарка, а не горничная, и поэтому не сможешь оправдаться тем, что вот, мол, как будто вытирала пыль у меня в комнате и случайно уронила свой прекрасный, длинный, золотой, – я со вкусом произнесла эти слова, – волос. И вот я думаю, – сказала я, – и вот я думаю, – повторила я, – что пора настала задать тебе вопрос: как тебе твоя совесть подсказывает, что я теперь должна сделать? Махнуть рукой, забыть, как будто ничего не было? Чтоб ты и в следующую зиму спала на моей кровати, спала бы в неприличном смысле слова неизвестно с кем? Или все-таки рассказать папе? Уж не знаю, что он решит. Наказать тебя плеткой по заднице он не имеет права – ты же такая же подданная Его Императорского Величества, как и он, как мы все. Но зачем наказывать? Вон дедушка выпорол управляющего еще до Рескрипта о свободе – он имел полное право, – но что хорошего? Что хорошего в порке, я тебя спрашиваю? Ровно ничего!
Я видела, что Грете уже сильно надоели мои рассуждения. Она переминалась с ноги на ногу. Может быть, ее кто-то ждал, может быть, она не верила в серьезность моих намерений. Обычно тот, кто болтает, – ничего не делает.
– Папа просто тебя уволит, – сказала я. – Выгонит со двора. Ты уедешь назад в родную деревню. Хочешь?
Она подняла на меня глаза:
– Барышня, я вам обещаю, что больше такого никогда не повторится. Клянусь вам Богом, клянусь вам Господом нашим и его Пречистой Матерью! Я никогда не войду в вашу комнату. И в другие комнаты тоже.
– Вот и хорошо, – сказала я. – Значит, ты во всем призналась. А то, понимаешь ли, «в каком смысле, где доказательства»? Грешники тоже разные бывают. Одни стоят на своей невиновности: «Не делал я этого, хоть убейте!» – врут Богу и людям, но уж зато крепко врут – с вранья не сдвинешь. А другие – бесстыдные и наглые – стоят на своем грехе. Вот он, мол, я какой – подлец и вор, разбойник и горжусь! Тоже интересно, правда? А есть вроде тебя. – Я встала на цыпочки и неизвестно зачем потрогала ей пальцем кончик носа, уперлась пальцем и поводила курносым Гретиным носом туда-сюда. – Сначала «в каком смысле? Где доказательства?», а потом «простите, Христом Богом умоляю!».
– Барышня, – вдруг совершенно серьезно и совсем другим голосом сказала Грета, – не надо меня выгонять. Я почти что сирота. Одна с больной бабкой. Это мне прокорм и ей тоже. Опять же девушек, которые поварихами в барском доме, в деревне все уважают. Барышня, что я должна сделать, чтобы вы не докладывали вашему папаше?
Ах, конечно же, в первую минуту мне захотелось обнять ее, расцеловать и сказать: «Забудем! Забудем, милая Грета! Я буду хвалить ваши салаты, чтоб папа наградил вас. Я завтра же передам корзиночку сладостей вашей больной бабушке, и вообще я вас люблю». Но я посмотрела на нее и сказала, вернее, повторила ее вопрос:
– Ты спрашиваешь, что ты должна сделать, чтобы я не докладывала папе о твоем возмутительном проступке? Да? Да?! В глаза смотри! Ты это спрашиваешь? Да?!
– Да, – ответила Грета.
– Я подумаю, – сказала я. – Подумаю и тебе скажу. А пока веди себя хорошо.
– Спасибо, барышня.
– Пока не за что, – сказала я. И, указав на табурет, добавила: – Пожалуйста, отнеси на место.
Но вернемся к Энею.
К нашему приезду все приводилось в порядок не только в доме, но и вокруг. К концу марта в наших краях уже начинала пробиваться трава и чуть-чуть зеленели деревья, поэтому садовники и сторожа собирали с земли упавшие за зиму ветки, сгребали остатки осенней листвы, подсыпали дорожки новым гравием, который возили из карьера в восьми верстах, подштукатуривали ворота, чистили решетку, а самое главное, снимали деревянные футляры и соломенные жгуты с прекрасных мраморных Энея и Дидоны.
Поэтому, когда мы въезжали в ворота, возвращаясь из Штефанбурга домой, Дидона и Эней встречали нас своими взглядами. Храбрым, устремленным вдаль, в будущее взглядом – Эней, жалобным взглядом брошенной женщины – Дидона.
Но я прекрасно помню дедушкин рассказ.
Дедушка говорил, что папе тогда было годика два или три и он ничего не помнит. А дедушка тогда был еще молод, бодр, силен и зол – и это последнее обстоятельство имеет немалое значение.
Однажды они возвращались из Штефанбурга (кажется, тогда они снимали там другую квартиру на зиму; даже не квартиру, а целый дом, но это сейчас неважно) – возвращались они из Штефанбурга, и, повернув на прямую аллею, ведущую к воротам, вдруг все хором ахнули: и дедушка, и бабушка (о которой я, впрочем, почти ничего не знала, кроме таких вот словечек «бабушка ахнула», «бабушка согласилась», «бабушке понравилось») и совсем маленький еще папа. Ахнул также кучер и, наверное, все, кто ехал сзади: кучера грузовых карет и слуги.
На правом столбе-постаменте стояла Дидона, а левый был пуст. Энея не было!
Они подъехали.
Дедушка распорядился начать разгрузку, вроде бы не подавая виду, что произошло нечто серьезное. Отвел бабушку в будуар, приказал принести ей легкую закуску (сам дедушка ел очень мало и обычно на ночь, а тогда был день. Дедушка рассказывал, времени было примерно час пополудни), сделал еще кое-какие распоряжения и наконец вызвал дворецкого и велел ему (тогда еще не было имперского рескрипта и крепостным слугам можно было приказывать) – и приказал ему сию же минуту позвать управляющего. Дворецкий сообщил, что это никак невозможно, ибо управляющего в настоящий момент хоронят.
– Вот прямо сейчас? – Дедушка помотал головой.
– Прямо сию минуту идет панихида, – сказал дворецкий.
– Ты хотел сказать «служат панихиду», – поправил его дедушка, любивший во всем точность.
– Никак нет, – сказал дворецкий. – Именно что идет, а не служат, ибо церковь запрещает отпевать самоубийц.
– За мной, – сказал дедушка.
Они с дворецким вышли на заднее крыльцо.
Дедушка велел подать ему лошадь. Через четверть часа они были в деревне, где гроб с телом управляющего, стоявший на козлах перед входом в его дом, уже совсем было собирались закрыть, чтобы везти на кладбище.
Дедушка подал знак отставить крышку в сторону, подошел к гробу и, заглянув в лицо усопшему, спросил:
– Николай, в чем дело? Что ты с собой натворил?
– Повесился, – ответил брат покойного, который стоял у маленькой группки людей слева от гроба, а дедушка подошел справа.
– Когда? – спросил дедушка.
– Третьего дня.
– Отчего же? – спросил дедушка, обращаясь к покойнику.
– Кувзары, – сказал брат покойного.