– В двухслойных? – удивился Данил. – Серьезные ребята… Гонишь, наверное…
– Да не вру я! Торгаши в часть и не заезжают никогда, вон напротив ворот табором встают.
А вот это и впрямь была правда. Торговцы никогда не заезжали внутрь части. Опасались, понятное дело. Вставали на пятачке перед воротами, ставили машины в круг и торговали под защитой пулеметов. Так что здесь караульщик точно не соврал. Да и остальные сведения проверить не сложно. Легкий непринужденный шантажик – и готово…
Данил слез с пацана, уселся около дверного проема, уперся спиной в бортик.
– Все, подъем. Только руки на виду держи, а то я нервный по утрам.
Горе-охранник тоже встал, отполз в противоположный угол вышки, забился, поджав под себя ноги. Опять захлюпал – похоже, отходняк попер от пережитого стресса.
– Да ладно хлюпать-то, – Данил сунул нож в ножны, снял винтовку.
Пацан испуганно съежился, упулился на «винторез»… Ага, узнал… Раньше-то винтовка за спиной висела, видно ее не было, а в этой лохматой хламиде да в противогазе под капюшоном, разве человека разглядишь? «Винторез» – он приметный, Данил один только в округе с таким ходит, у которого на прикладе упор под щеку наставлен, да магазин на десять патронов. Прапор и Герман, у которых тоже имелись такие же машинки, предпочитали двадцатипатронные магазины от «ВАЛа»[30 - АС «ВАЛ» – бесшумный автомат, разработанный в климовском ЦНИИточмаш конструкторами П. Сердюковым и В. Красниковым во второй половине 1980-х годов вместе с бесшумной снайперской винтовкой ВСС и состоящий на вооружении подразделений специального назначения России.].
– Дядь Добрыня, ты, что ли? – в голосе парнишки слышалось робкое облегчение. Молодой, не понимает еще, что это еще хуже, когда соседу-то слил…
– Я, я. Да не ссы, сказал, не нужен ты мне.
– Да я чё… Я ничё… А ты… Да ты бы… – слова, похоже, закончились. – Да я ж не знал, что эт ты, думал, кто со стороны!
– С какой стороны-то?
– Да мало ли… А ты – вот так… – в голосе послышалась обида. – Больно, блин! Ты бы у Прапора спросил, разве б он не сказал?
Данил хмыкнул, поглядел на часы. Пора закругляться… Посмотрел на пацана так, что тот даже сквозь стекла противогазные смысл взгляда уловил. Проникся…
– Понимал бы чего, сопля… Короче, так. Если ты соврал чего или недосказал – твои об этом разговоре узнают, понял? И Прапор – первым. Че тогда будет тебе, понимаешь?
Парень сглотнул – шантажик удался. Буркнул угрюмо:
– Понимаю…
«Да, дружок, теперь все. Теперь обратного пути нет – или отвечай перед своими, раз накосорезил, или молчи в тряпку и дальше налево сливай. Отвечать – это надо смелость большую иметь, а смелость-то мы пока в себе и не воспитали, раздолбаи мы пока. Так что, понял уже сам, не дурак, что вся жизнь твоя дальнейшая от тебя теперь не зависит. Ничего, наука будет. Дал разок слабину – и всю жизнь на крючке сиди, крысятничай. Мне-то твоя жизнь без надобности, а если другой кто зацепит – не слезешь…»
– Вот-вот. Так что если еще что есть сказать – милости просим.
Пацан молчал, сопел только.
– Ну, как знаешь. Лады, пойду я, пожалуй, пять доходит. А ты полежи, поспи. Ты ж у нас спать любишь… – Данил придвинулся к нему поближе, вешая «винторез» на грудь.
Знакомый, не знакомый – а меры принять надо. А то вот так уходить будешь, а у него героизм проснется. Саданет из пулемета – и клей ласты. Что жил – все зря…
Пацан слишком поздно понял, к чему это было сказано, про сон. Попытался загородиться – да куда там. Кулак сталкера жестко врезался в скулу, голова незадачливого охранника мотнулась назад, и он, обмякнув, сполз на пол. Данил выглянул из-за бортиков, огляделся. Тишина. Солнце уже поднялось над горизонтом, без минуты пять, Сашка вот-вот сигналку подорвет. Не упустить бы момент.
Сталкер перевалил через перильца, сполз, повис на руках, упираясь ногами в распорку между бревнами-основаниями. Только приготовился ждать – БА-БАХ! – со стороны заправки рвануло. Грохот, вспышка, дым – главный взрывник Убежища свою погонялку всегда оправдывал. Данил разжал руки, слегка толкаясь от распорки, сгруппировался в полете и мягко приземлился на землю. Ноги спружинили, перекат, нырок за ближайшую оградку. Затаился, осматриваясь, – тишина. Караульщики на вышках тоже наверняка затихарились, нарушителей в районе заправки высматривают. Ну и ладно, мешать не будем, уйдем тихо, по-английски, – Данил крутнулся на пузе и пополз через заросли кустарника прочь.
Глава 4
Детские годы чудесные
И настали для деда Михи дни, полные забот. На старости лет завести ребенка – тяжело… Хотя, собственно говоря, почему же на старости? Сорок семь лет – еще далеко не старик, а так… молодой дедушка. Он и не сомневался, что сможет из ребятенка настоящего мужика вырастить. Сила в руках есть, и до маразма еще далеко – а больше ничего и не нужно.
Соседи, понятное дело, не оставили. До людей к тому времени уже дошло, что сообща выживать получается успешней, чем поодиночке. Женщины наведывались, помогали. Нянчили, кормили, пеленали, задницу подтирали. Особенно матушка Галина, отца Кирилла жена, зачастила. Своего-то у них тогда еще не было, Санька только спустя два года родился, а детей она любила до беспамятства. Вот и помогала, как могла. Ну и, понятное дело, кому же и крестной становиться, как не ей? Так, в три месяца, у Даньки и появилась хоть и не родная – но все же мама.
Впервые то, что радиация все-таки затронула организм внука, дед Миха понял, когда Даньке исполнился год. Уже, казалось бы, – достаточно большой ребенок для того, чтобы лысенькая головенка покрылась пусть даже редкими волосиками, однако – нет. Кожа оставалась девственно чиста, ее покрывал лишь легкий белый пушок, и в душу деда Михи постепенно начал закрадываться страх. Ночами он – не то чтобы атеист, но почти не верящий в Бога – молился. Пусть – лысый. Разве это так страшно? Вовсе нет – больше на расческах, на стрижках сэкономит, да и голова всегда будет в чистоте.
А ну как дальше пойдет? Вдруг со временем обнаружится, что у ребенка слабоумие? Или рак? Порок сердца, почечная недостаточность – да мало ли чего?! Однако Данька рос, а дальше лысой головы дело не шло. И дед постепенно начал успокаиваться…
Бутузик рос непоседой. В четыре месяца первый зуб, в год самостоятельно пошел, в полтора осознанно заговорил – в своем развитии он постоянно опережал сверстников. Дед порой и уследить не успевал. Отвлечется, бывало, на пару минут, перестанет глазом косить, глядишь – внучек за дверь – и чешет по коридору! Ноги не слушаются, заплетаются, пыхтит, падает… но встает – и дальше чесать. Правда, если вдруг пол в лоб ударяет – тогда, конечно, в рев. Принесет его дед Миха обратно. Только сопли вытрет, успокоит – а бутуз опять уже куда-то навострился, так на дверь глазенками и стреляет. Словом, если забыть о недавнем горе, в быту и семейной жизни все постепенно налаживалось.
Больше всего Данька любил вечера. Попозже, как до двух лет подрос, стал дед Миха работе больше времени уделять, на маму Галю внука оставлял – у нее к тому времени уже свой появился, от общественных работ освободили. Вот и сидела с обоими. То одного понянчит, покормит, то второму сопли вытрет, колготки поправит (да, тогда еще у Даньки были колготки, это потом уже, когда все колготочное хозяйство пришло в негодность, даже двухлетних пацанят в перешитые из военной формы пятнистые штанишки и курточки начали одевать). Тяжеловато, да куда ж деваться? Весь день Данька с крестной, а как вечер – так деда ждет.
Дед приходил поздно, в районе девяти. Время было тревожное, мутное – рыли штрек до нефтебазы, народ нервничал, боялся, что раньше, чем докопаются, закончится топливо, а вместе с ним – и воздух, поэтому все мужское население было занято на этих работах. Нужно было тянуть свет, да не времянку, а нормальное постоянное освещение. Вот дед Миха этим и занимался. Он приходил – и матушка Галина усаживала всех за стол. И его, и Даньку, и отца Кирилла. Ставила железные миски с дымящейся кашей, а сама садилась поодаль, кормить пищащего крошечного Саньку. Дед Миха с отцом Кириллом ели, неспешно беседуя о том о сем, то и дело вытирая бороды, а Данька слушал. И то, что он вот так запросто, за одним столом сидит со взрослым и уже одним своим молчаливым присутствием участвует в серьезном, солидном разговоре, наполняло пацаненка чувством собственного достоинства. Потом Данька получал от матушки Галины небольшой, литра на два, бидончик и бежал в насосный отсек к огромному титану, за кипятком – после ужина всегда долго, обстоятельно, часов до одиннадцати, пили чай из железных кружек. Прихлебывая, причмокивая, издавая все положенные в этом случае звуки. Иногда с сахаром, иногда с конфетами. Зависело от того, что выдавали утром на продскладе. С сахаром Данька чаевничать не очень любил, другое дело – с конфетой! «Мишка на севере» или, еще лучше, – «Птичье молоко». Сначала он осторожно обкусывал с конфеты шоколад, мгновенно тающий в горячем от кипятка рту, а потом, под конец стакана, зажмурившись, съедал белое или желтое желе.
После ужина, ставшего уже традицией, дед Миха забирал внука и, попрощавшись и обязательно пожелав доброй ночи, шел в свой отсек. Благо, не далеко было, на одном уровне жили. Дома он брал внука и заваливался на кровать. И начиналась вторая часть культурной вечерней программы – дед рассказывал обязательную сказку. Он их много знал – про Змея Горыныча, про Кощея, про Щуку… а когда заканчивались – либо заново начинал, либо свои выдумывал. Иногда – правда, довольно редко – рассказывал какую-нибудь поучительную историю из жизни. Конечно, старался подбирать историю со смыслом, понятным малолетке, но всегда – и в конце сказок, и в конце жизненных историй – следовала «мораль». Мораль, обычно, была простой: «добро побеждает зло», «не плюй в колодец – пригодится воды напиться», «живи и жить давай другим», «если есть возможность сделать добро – сделай». Иногда дед озвучивал ее сам, но чаще – требовал от внука, приучая его думать и доискиваться правды самостоятельно.
Наверное, именно в такие тихие, спокойные, уютные вечера Данька начинал сознательно ценить то, что его окружало. Маленький, тесноватый отсек с низким потолком, откидными полками, бетоном стен, окрашенным блеклой синей краской, металлическим рубчатым полом и толстой стальной дверью со штурвалом – таким был его родной дом. Дородная, красивая женщина с певучим голосом и добрыми глазами – это крестная. Высокий жилистый мужчина в черной рясе, с бородой, лежащей на груди, и строгим взглядом – отец Кирилл. Сверток, иногда орущий взахлеб, иногда причмокивающий и гукающий, – Санька. Крепкий, коренастый, с бородой, в которой уже начали пробиваться седые волоски, в тяжелых ботинках, армейской кепке и поблекшем от многочисленных стирок пятнистом комке – дед. И плотненький, лысенький, щекастенький, частенько насупленный пацаненок – сам Данька. Ценил – и боялся. Уже тогда он начинал понимать, как хрупок окружающий его мир и как легко его разрушить. Боялся, как, наверное, боится каждый ребенок.
Страхи были глупыми, детскими, но они были, и самый большой – страх смерти. Он, потерявший в несознательном возрасте отца и мать, боялся потерять теперь и остальных, всех тех, кто был ему так дорог. То деда электричеством убивает, то взрывается титан, когда матушка Галина набирает из него воды, то маленький Санька, захлебнувшийся смесью из бутылочки, – эти и подобные им сцены постоянно мелькали в его детском умишке. Но больше всего он боялся – боялся и ненавидел лютой ненавистью – изгнанного Паука.
Историю эту – как и то, почему у него нет отца и матери, – дед рассказал Даньке в пять лет. В тот вечер обычного ужина почему-то не получилось, да и дед с работы пришел пораньше – и Данька вцепился в него, как клещ. Дед Миха, понимавший, что рано или поздно такой вопрос задает любой ребенок, растущий без родителей, решил, что лучше рассказать сразу, не темнить и не обманывать. Пусть лучше парень узнает от него, чем от кого-то другого. К тому же, детская психика гораздо пластичней взрослой, и дед Миха, рассказывая, надеялся, что Данька, как бы серьезно он ни переживал, восстановится. Он и восстановился, но восстановление это заняло долгих десять лет. А пока – он боялся. Паук не раз приходил к нему во сне и, поглумившись, поиздевавшись над жителями Убежища, снова и снова затыкал воздуховоды вентиляционных шахт. Снова и снова Данька, всегда остававшийся единственным выжившим, бродил по сумрачным коридорам, переходам и залам жилища – а вокруг в самых разнообразных позах лежали тела… Дед, мама Галя, Санька, отец Кирилл – все, кто был ему так дорог, застыли вокруг без движения с синюшными от удушья лицами. А Паук, выныривающий временами из окружающей тьмы, безмолвно проплывал мимо него, мерзостно ухмыляясь и сжимая в руках человеческую ногу со следами зубов на ней.
Взрослея, Данил сумел постепенно избавиться от дикого страха. Вместе с ним ушли и кошмары. Но ненависть – ненависть осталась… Как-то, в более старшем возрасте, он слышал от деда, что месть – это блюдо, которое пробуют холодным, и, признаться, не понимал его. Его ненависть не могла остыть. Она лежала где-то на самом дне его души, подернутая серым пеплом, – и тлела. Казалось бы – глупо испытывать это чувство к погибшему еще до его рождения человеку, пусть даже он и был полным отморозком и сволочью. Его уже нет, отец уже отомщен, но Данилу этого было мало. Он хотел свершить правосудие сам.
* * *
Данька рано обрел самостоятельность. Ходить в детсад, которым после смерти Светы руководила Наталья Валентиновна, первая жена Родионыча, он категорически отказался – не хочу и все тут, – и дед, души не чаявший в единственном внуке, настаивать не стал. Он уже не боялся оставлять пацаненка одного – шестой год человеку. Вполне самостоятельный, разумный мужичок, хоть и шкодник. Даже матушка Галина, с недавнего времени начавшая выходить на работу, стала оставлять своего трехлетку на Даньку – Санька, следуя примеру старшего товарища, тоже начинал закатывать скандалы, едва слышал слово «садик».
В такие дни друзья – если их не привлекали на какие-то посильные детям общественные работы – просыпались вместе, в одной кровати. Валялись долго, до обеда. Болтали, играли, дрались тощими ватными подушками. Потом, быстро проглотив довольно скудный завтрак, отправлялись гулять.
Гуляли в зависимости от настроения. Если настроение было энергичным – шли к полковнику, к Робинзону, в аккумуляторную к деду, либо просто бродили по Убежищу, заглядывая во все его уголки и мешая суетливо бегающим по коридорам взрослым. Если же оно было задумчивым – бывало и такое, – то друзья отправлялись к Пиву.
Пиво держал «Тавэрну».
«Тавэрна» располагалась на третьем уровне, недалеко от Зала Совета. Почему хозяин назвал этот хоть и немаленький, но грязноватый и полутемный отсек именно так – никто не знал. Этому месту больше подошло бы название «Шарашка» или «Забегаловка». «Закусочная» на худой конец – хотя закусывать там было особо и нечем. Тем не менее, какая ни есть, а «Тавэрна» служила местом ежевечерних сборов мужского населения Убежища – за жизнь поговорить, плазму посмотреть, пропустить рюмашку-другую разбавленного…
Выдавать спирт распорядился полковник лично. Норма была – пятьдесят граммов в неделю на одного взрослого человека. Не больно-то напьешься. Однако, неизвестно, как так получилось, – сам Пиво говорил, что протащил, – но он оказался в убежище с двумя пятидесятилитровыми канистрами того же медицинского спирта. Глядя на этого здоровенного красномордого пузана, и впрямь поверишь в то, что он способен был именно что «протащить» эти канистры через толчею и свалку Того дня. Эти-то канистры и составили основы его нынешнего благосостояния. Решив, что дело это выгодное, Пиво, оглядевшись немного, открыл свою забегаловку. Выпросил у полковника отсек, доказав при этом каким-то образом, что дело он задумал нужное и общественно полезное, натащил туда стульев со всего бомбоубежища, сколотил столики… Припер бочки и сделал стойку бармена… А в задней комнате соорудил самогонный аппарат собственной конструкции, дававший после перегона продукцию неплохой очистки и высокого градуса. Практически спирт. И теперь Пиво – барыга! – приторговывал ко всеобщему удовольствию этим спиртяшком, разбавленным один к четырем, либо один к двум. Дороговато, конечно… Одну пятидесятиграммовую рюмашку он – в зависимости от градуса – сначала отдавал за одну банку тушенки, а впоследствии за несколько патронов «пятеры» или «семеры». И охотники находились.
Пиво привлекал пацанов своей задумчивостью и философским отношением к жизни. Как утверждал он сам – он был фаталист. Данька сначала путал с «филателистом» – значение этого слова как-то объяснил ему дед – и все искал, но не находил, где же Пиво прячет коробки с марками…
Фаталист Пиво любил потолковать о жизни. По утрам, когда клиентов в «Тавэрне» почти не было и, как он выражался, «бизнес простаивал», Пиво сидел за барной стойкой, сооруженной из больших железных бочек, и рассуждал.
– Вот ты сам подумай, – почему-то в единственном числе обращался он к сидящим напротив друзьям. – Ну как человек может быть творцом собственной судьбы, если от его копошений вообще ничего не зависит? От него не зависит ни то, что произойдет через месяц, ни то, что случится завтра, или даже то, что может произойти в следующий конкретный момент. В лучшем случае, человек может размышлять об этих вещах, радоваться им или огорчаться, раскаиваться, либо делать выводы из тех событий, что уже произошли. То, что реально произошло, человек должен просто принимать, как данное. Тут и за примером ходить недалеко, мне достаточно Тот день вспомнить. Я ж тогда к брательнику в деревню ехал – спиртяшки накануне надыбал малость, отметить захотелось. Отлил немного – и рванул. А в результате здесь оказался. И вот скажи ты мне – ну кто это за меня решил, кто так определил, что брательник мой наверху навсегда остался, а я вот тута с тобой сижу и разговариваю?..
Пацаны молчали, хлопая глазенками. Впрочем, отвечать и не требовалось – Пиво, похоже, вел извечный разговор с самим собой.
– Вот стою я тут, клиента жду. Так ведь от меня-то не зависит: придет клиент, не придет клиент… Опять же, энто кем-то предопределено, когда вот в энту дверь первый человек войдет и стопарь закажет. А кем предопределено? Кто он – Бог, дьявол или другой какой дух? Он – действительно всезнающий и всемогущий, и потому, вероятно, он уже устроил, что все произойдет именно так, как всё произойдет, и тебе или мне, или еще кому-то, не остается ничего, что можно было бы с этим поделать…