– У нас по ящику показывают и не такое. И знаешь, что тебе скажу? Хорошо, что у нас нет телевизора.
В принципе, ящик ящиком. Он для того и создан. Не хочешь видеть очередную намасленную лысину – выключи и иди спать. Или читать книжку. Но когда видишь вот это на каждом углу – поневоле поднимается раздражение.
Ислам собирает его в плевок и отправляет под ноги.
– Неужели вашим людям это нравится? – допытывается Яно.
– Не очень. Да что там. Спроси любого – и каждый тебе ответит, что он уже не помнит большую часть этих морд. А тем, кого помнит, – не верит. Совсем не нравится.
– А почему никто ничего не делает?
– Ты как ребёнок, Ян.
– Могли бы что-то сделать. Если каждый сделает понемножку, может быть, они, – он тыкает в плакаты варежкой, – захотят… подумать?
– Что сделать, например?
Ян делает шаг в сторону, на ходу стягивая варежку. Пальцы скользят по плакату, находят слабину в плохо промазанной клеем бумаге. Она превращается в его руках в комок и летит в ближайшую урну.
– Неплохо, – оценил Ислам.
Улыбка вползает на лицо, полная застенчивости, держится на губах.
– Я правильно сделал?
Он иностранец… нет, не так. Не важно, иностранец он или нет. Просто его мир – это не только родной Таллинн и кое-где этот город, его мир очень далеко отсюда, и одновременно он – везде вокруг. В кусочках, что разбросаны по комнате в общежитии, книжках, дисках с музыкой, в мелодии, что он наигрывает на своём саксофоне. Его мир – это далёкая Мексика, это Индия и Китай. Глубины океана, оркестровая яма и рёв зрителей на концерте «U2». Он нигде, и в то же время ему есть дело до всего.
– Ещё бы, – говорит Ислам. – Ещё бы…
Хасанов тянется к соседнему плакату, глаза чешутся, кажется, на них сейчас смотрит вся улица. Краем глаза видит суету, мельтешение машин, лица людей в перегаре улицы, выражений не видно, и от этого ещё страшнее.
Делает над собой усилие. Оглушительно хохочет и срывает плакат.
– Ты чего? – пугается Яно.
– Ничего, – Хасанов смеётся, бумажка отскакивает от носка его ботинка, спохватывается, поднимает её с земли и швыряет в урну. – Не знаю. Что-то поржать захотелось, знаешь? Давай помогай.
Вместе они очищают стену от рекламы. Остаются следы клея, клочки глянца, но всё нормально. Пусть знают господа депутаты, что их рожи здесь уже побывали – и они здесь не прижились.
Глава 3
С крыши общежития можно перекинуть мостик на крышу, собственно, универа. Первый корпус примыкает углом к общаге, разделяет их каких-то полтора метра пронзительной, отчаянной высоты и два низеньких бортика с одной и другой стороны. Крыша первого корпуса запиралась на замок, и вытаскивание ключа из подсобки было настоящим адом. Как и проникновение в универ после одиннадцати, как раз тогда, когда оно на самом деле необходимо.
Сама университетская крыша не нужна никому, кроме голубей. Длинная, засранная, с хозяйственными будочками и металлическими конструкциями, отчаянно гудящими на ветру (на студенческом сленге это место называлось «коридором, поющим оду любви», или просто «поющим коридором»). На крыше общежития ветер катал банки из-под пива, практически каждое воскресенье на головы прохожих летели бычки. Весной и осенью, пока ещё тепло, сюда выбирались на пикник; вытаскивались наверх коврики из комнат, бетон застилался разноцветными квадратами, будто цыганским одеялом. Открывалось пиво, иногда и чего покрепче.
Но главное её, крыши, предназначение, конечно, не в этом.
В более или менее тёплое время года движуха здесь практически не прекращалась. Только когда ложился снег или в гололедицу по крышам ходили единицы. Самые бесстрашные или те, концентрация спермы в голове которых превышала все допустимые пределы. Их довольно метко называли «полярниками». Укутавшись в полушубки, обвязавшись верёвками и хватаясь руками в горнолыжных варежках за телевизионные антенны, они бесстрашно пробивали в свежей декабрьской перине тропинку к своему сердцу. Лопаты взлетали и падали, снежные комья в падении рассыпались серебристым дождём. Кое-где приходилось ползком на брюхе, снежные пробки в узких местах выбивались головами.
Впоследствии эту тропку подновляли после каждого снегопада. Опасных участков было полно, особенно в начале, где нога то и дело соскальзывала в никуда, а мостик (которым служила старая деревянная дверь, снятая с петель в доисторические времена) опасно елозил между крышами.
– Говоришь, даже зимой ходят?
Паша покровительственно хлопает Хасанова по плечу:
– Ещё как ходят, друг мой!
– И в дождь?
– Сам же побежишь, когда в голову ударит.
– Видимо, в рекламной брошюрке нашей альма-матер замалчивали трупы.
Ислам вытягивает ногу, и «мостик» скрипит под носком ботинка.
– Не хочешь – не лезь, – обижается Паша. – Тебе приспичило, не мне.
Ислам подумывает объяснить другу, но решает в конце концов оставить рот на замке. Пусть думает, что «приспичило».
Сейчас первые майские деньки, и, пройдя «поющий коридор», оказываешься нос к носу с красной облезающей штукатуркой женского общежития, расположенного как раз через университетский корпус от мужского. Крыша здесь почти примыкает к стене, в щель шириной в две ладони забился всякий мусор, газеты, фантики от сникерсов. Упаковки от презервативов и иногда сами презервативы. Планктон растёт год от года, размокает и разбухает ранней весной, превращается в пористую губку. Поднимаешь взгляд – и видишь множество надписей, как баллончиком, так и просто мелом. Довольно откровенные рисунки. Стена страсти, разгул фантазии взбудораженного спиртным и близостью близости организма.
– Здесь я тебя оставлю, – говорит Паша. Подмигивает: – Инструктора ведь не заказывал, а? Удачи.
– Давай, брат.
Ислам глядит на моську Павла, морщится. Каким-то образом тот мог превратить своё смазливое личико во что-то очень похабное, настолько, что даже слюни во рту приобретали мятный привкус. Эта крыша для очень близких свиданий, с последующим переходом в комнату девушки. Что же, пусть считается таковой и дальше.
Осталось совсем немного. Женское общежитие высотой в четыре этажа, кроме того, стоит на пригорке, поэтому по скользкой пожарной лестнице приходится подниматься довольно долго. Руки липнут к сырому металлу, рубашка задирается на ветру, по спине ползут лапки мандража. И вот наконец вожделенная крыша, похожа на бутон розы, под подошвами приятно упружит пол. Антенны раскачиваются на ветру, а кое-где из щелей выглядывает жухлый мох, а ещё – одинокая хилая берёзка. Ствол перекручен, как будто некто большой долго и упорно мял его в руках, мочалил, пытаясь выдернуть с корнем. Год за годом она мужественно переносит зимы, когда снегом заваливает по самые верхушки ветвей. Весной там набухают почки, иногда пять, иногда семь, а в прошлом году был рекорд – десять, и распускаются крошечные изумрудные листочки.
Под этим деревцем и встречает тебя твоя ненаглядная. Сидит в чахлой тени, скрестив ноги, в руках книжка. По жёлтому корешку ползут блики закатного солнца, и ты вчитываешься в буквы: надо же, Фицджеральд.
– Пропускаешь закат, – говорит она.
– Да, прости.
Хасанов отдувается, пытаясь зацепить ртом как можно больше воздуха. Можно было бы что-то сказать, что-нибудь забавное, немного пошловатое по поводу места их встречи – первой встречи наедине, эта шутка уже вертится на языке, но Ислам никак не может облечь её в слова. Она есть, но только как ощущение, ехидный червячок, заставляющий лицо алеть от притока крови.
Она поднимает глаза от книги:
– Ну, что стоишь? Садись. Садись поближе: я не кусаюсь.
Хасанов любил высоких. Первая его девушка, та, за которой он долгое время ходил в одиннадцатом классе, была почти что с него ростом, а взбитые в причёску волосы на выпускном нависали над Исламом, раскачивались, грозя вот-вот похоронить его под душным лавандовым запахом. Катя же маленькая, бойкая, как солнечный блик. Копна непослушных каштановых волос забрана в хвост. Наверное, когда наклоняет голову, кончик его щекочет ей шею… Почему-то Хасанову приятна эта мысль, он жмурится ей, словно котяра, подставляющий под ласку загривок.
Лицо лучистое, с красивым небольшим подбородком, ресницы – что усы у твоей кошки, пышные и густые. И… вот, что его привлекло. Такая же непослушная улыбка, как у него самого, только здесь ещё ямочки на щеках, в которых собираются капельки румянца. Смеётся в кулачок, словно стесняется, этот смех сверкает между пальцев, будто бы там зажат кусочек золота.
Ислам достаёт зеркальце. Солнце раскачивается над горизонтом, готовое вот-вот туда закатиться, подобно большому томату, но света ещё хватает.
Катя улыбается.