Но кое-какому переезду огорчиться пришлось. Когда мне было тринадцать, родители купили квартиру в центре города – и мы все в нее перебрались. Все, кроме бабушки – она уже не требовала ружья, но мысли о том, чтобы покинуть дом, по-прежнему не допускала. Ее можно понять – здесь она родилась; между человеком и домом, в котором этот человек живет столько лет, тоже существует, вероятно, какая-то особая связь.
Острее всего изменения переживал, по-видимому, я. Мы регулярно приезжали, и стол в столовой продолжал ломиться, и даже мама вдруг снова полюбила пианино, играть на котором зареклась много лет назад – но какие-то нити внутри меня стали обрываться, иву теперь грабили без моего участия, и однажды я осознал, что не переживаю по этому поводу. Круговорот огней и музыки стал удаляться, хотя гостей меньше не становилось, и гости теперь кочевали от дома к квартире и обратно, – но я уже не чувствовал себя вовлеченным во всеобщее веселье. Наверное, все это совпало с тем временем, когда я переходил рубеж между детством и… что там следует за детством?
Мой брат, к слову, вообще не помнит тех лет, что он провел в бабушкином доме – он был совсем мал, и для него сознательная мальчишеская жизнь началась уже на новом месте, в гулком дворе четырехэтажного дома с прямоугольной баскетбольной площадкой в центре.
Апельсин сперва переехал вместе с нами – но затосковал и стал чахнуть на глазах. Листья поникли, некоторые съежились – хотя и света, и воды, и свежего воздуха хватало с избытком.
Вспоминаю про чай – он совсем остыл. Возвращаюсь к столу, сажусь, в два глотка осушаю кружку. Радио почему-то молчит, и холодильник замер – зато музыка за стеной разошлась не на шутку; в квартирах такие фокусы не приветствуются. Сухо и, кажется, строго щелкают часы, гудит равномерно газовый котел. Я смотрю на оранжевые в свете лампы листья, выглядывающие из коридора.
Разумеется, тому, что апельсин чуть не зачах в новой квартире – его таскали из одной комнаты в другую, пока не решили перевезти обратно – наверняка можно подобрать рациональное ботаническое объяснение, но мне хочется думать, что дерево – а это уже было настоящее дерево – именно затосковало. По дому, по бабушке.
Его привезли и поставили в коридоре – на том самом месте, на котором он стоит сейчас. В зале и в столовой стало прохладнее. Приземистую толстоногую табуретку смастерил на уроке труда брат. Сейчас он учится на втором курсе университета, и если он перестанет бриться, на его щеках заколосятся бакенбарды почище пушкинских.
С началом лета апельсин, сменивший уже седьмой или восьмой горшок из-за стремительного роста, выносят во двор. Час или полтора – пока для нас с братом есть хозяйственные поручения особой важности – дерево стоит между грядок, и может показаться, что оно растет прямо из земли. Мы поливаем клумбы, лазаем на крышу, спускаемся в холодный тесный погреб, пьем чай в кухне, прилежно слушаем бабушкины наставления или просто сидим на лавочке возле сарая, щурясь от солнца – а апельсин тянет во все стороны свои изумрудные ветви и впитывает в себя лето, тепло, птичий щебет, голубое небо, шелест листвы. Я чувствую, как он оживает, как бежит под корой терпкий прозрачный сок. Брат поливает его из шланга, прижимает к струе большой палец, и сквозь веер капель плывет нам навстречу радуга – и ее тоже впитывает апельсин. Все радуется лету – даже сутулая яблоня одобрительно качает склоненными ветвями, кивает по-старушечьи, а в ее зелени щебечут, снуют птицы.
Однажды на апельсин приземлилась, мельтеша крыльями, трясогузка – прошлась туда-сюда с важным видом и упорхнула.
Потом мы затаскиваем дерево в теплицу – вглубь помидорных джунглей Тепличные условия более всего похожи на среду, в которой положено пребывать апельсину. Осенью, когда ветер носит над дворами красные кленовые листья, а в воздухе мерцают загадочно паутинки, мы возвращаем апельсин в дом, в коридор, к окну, ставим на толстоногую табуретку, укрепленную для надежности железными скобами.
И апельсин остается в доме – теперь он слушает, как скрипит под бабушкиными шагами пол, как бормочет на холодильнике радио, как басит лучшими тенорами – отсюда слышно только лучших из лучших – телеканал «Культура». За окном сперва льют дожди, им на смену приходит первый, сухой, снежок, быстро отступает – и опять дожди, дожди. Ветер свистит все надрывнее, все капризнее отмахивается от него яблоня – и, наконец, после долгого гнетущего безвременья приходит зима, застилает все белыми перинами. Как странно, наверное, апельсину наблюдать зиму вблизи!
Каждый, кто входит в дом, видит в глубине коридора могучие ветви – и если видит впервые, неизменно удивляется. Оставляет ботинки у двери – вокруг них на полу образуется лужица – и идет здороваться, гладит листву, качает головой – то ли восхищается, то ли сочувствует теплолюбивому гостю, запертому в русской зиме.
Приходят к бабушке подружки – маленькие, сухонькие – и апельсин подолгу слушает, как воркуют они на кухне – хвалят пироги, обсуждают новый состав симфонического оркестра, вспоминают далекие времена, посмеиваются. Долго прощаются, долго стоят на пороге, поправляют шапки, платки, ругают синоптиков. Наконец, бабушка закрывает дверь, идет по коридору. У зеркала она останавливается и поправляет выбившуюся прядь. Проходя мимо апельсина, неизменно задевает плечом широкий лист, – не из неловкости, а как-то привычно, как будто так и надо, как будто это тоже – часть общения. Потом долго звенит посуда, шипит в раковине вода, радио тихо поет, бабушка ему подпевает. Потом она гасит свет и уходит в комнату – радио никогда не выключается, ему вторят, игнорируя время и пространство, лучшие тенора. Ближе к полуночи «Культура» отправляется на боковую, дом погружается в сон. Апельсин неподвижно стоит у окна, озаряемый лунным светом – свет отражается от сугробов, от налипших на яблоню комьев снега, и за окном совсем светло. По стенам коридора плывет черная витиеватая тень, обрамленная серебряным сиянием – ветви, листья, иголки шипов. Кажется, что это узор, что он нарисован – и останется, даже когда взойдет солнце и по коридору поплывут розовые и лиловые волны света.
Меня начинает клонить в сон. Воет ветер. Краем глаза вижу, как бушует за окном метель. Кухня качается, точно я на корабле. Мысли принимают причудливые формы, плывут через кухню караваном, поднимают в воздух облака золотого песка. Яркие пятна листьев переплетаются и сливаются.
Что, если растения способны видеть сны? Что, если моему апельсину снится… Откуда к нам везут апельсины? Что, если ему снятся раскаленные пески, черные жерла колодцев, журчание драгоценных источников? Всхрапывание верблюдов, крики погонщиков – на языке, которого он никогда не слышал? Горизонт, дрожащий в знойной дымке, грохот редких дождей, пышные разноцветные сады? Я думаю об этом, и мне уже кажется, что я сам стою по щиколотку в песке – и вместо рук у меня ветви, и ветер гладит широкую изумрудную листву, покрывающую их. Мне кажется, что я накрепко привязан к самому сердцу земли тонкими белыми нитями, что небо надо мной похоже теперь на водную гладь – и по нему пробегают прохладные волны. Кажется, что птицы садятся мне на плечи и щебечут что-то, щекочут шею крыльями, а откуда-то издалека льется, переливается женский голос, тянется песня.
Я и впрямь слышу песню – но почти сразу понимаю, что это запело после недолгого перерыва радио на холодильнике. Я выныриваю из объятий сна, вздрагиваю и едва не сталкиваю на пол пустую чашку, которую все это время придерживал рукой.
За тридевять земель скрипит пол. Я слышу, как открывается дверь, в коридоре показывается бабушка. Лицо у нее строгое, она спрашивает, почему я ее не разбудил. Я говорю, что сам задремал. Строгость исчезает с лица, ее сменяет улыбка. Бабушка идет к плите, проверяет, есть ли в чайнике вода.
Я встаю, потягиваюсь – давно пора ехать.
– И даже не поел?
Я вру, что не голоден, целую ее в макушку, ставлю кружку в раковину и иду в коридор – к вешалке.
Апельсин стоит неподвижно – и нельзя понять, провожает ли он меня в молчаливой торжественности или задумчиво смотрит на метель, в которой растворились и сарай, и яблоня, и двор, и крыши с черенками труб – только зернистая белая пелена приникает с той стороны к стеклу.
– Застегивайся лучше, – командует бабушка у порога. – У вас как, не холодно?
– У нас – это у нас или у нас?
Я ведь уже год как переехал – сразу после свадьбы. Мы теперь живем в однушке на другом краю города, у самой реки. Сейчас река похожа на широкую белую дорогу, по ней ходят, как деловые, рыбаки, раскладывают свои табуреточки.
– У вас, – поясняет бабушка с улыбкой.
Я улыбаюсь в ответ.
Как только я открываю дверь, в коридор влетает горсть звонкой белой крупы.
– Все, – суечусь я, поправляя шапку, – не держи открытой.
Выпрыгиваю на крыльцо, захлопываю дверь. Слышу, как щелкают замки. Один, второй.
Метет немыслимо – но от этого почему-то весело, хочется так и стоять, в самом центре метели, задыхаться, жмуриться. На гараже лежит слой снега толщиной чуть ли не в сам гараж, черный силуэт клена проглядывает сквозь пелену и кажется то ли великаном, то ли сторожевой башней. На той стороне улицы едва угадываются покатые плечи ивы.
Я спускаюсь с крыльца, нарочно сую ногу в сугроб, сходя с расчищенной тропинки – утром отец приедет и будет расчищать заново – смеюсь, задираю голову и вижу высоко в небе, за белой кутерьмой, сияющий диск луны.
Волны или дым, или сон
Когда-то давно, в детстве, я услышал эту мелодию – услышал походя, краем, что называется, уха.
Мелодия заблудилась во мне.
Мы шли через парк – с родителями. Отец что-то рассказывал, мать смеялась. Направо одна за другой уплывали лавочки – ни одной свободной. Не помню, искали ли мы места, чтобы присесть, или просто гуляли – если уж на то пошло, то отец вот всегда предпочитал ходьбу стоянию на месте – не говорю уже о сидении.
Слева парк расступался, впуская в себя ровный круг сквера, а на том его конце, прямо напротив нас, вырастала несуразная, асимметричная сцена. На ней восседали люди с инструментами – целый оркестр – перед ними на асфальте стояли ряды стульев. Почти все пустовали, но это ничего.
Оркестр играл для меня.
Левой рукой я сжимал отцовскую ладонь, а в правой покоился стеклянный шарик – мое сокровище. Шарик был большой, темно-зеленый с переливами, и в глубине его как будто застыли волны или дым или сон – и в самом центре покоились два сверкающих пузырька. В одном месте шарик был потертый, в другом серел небольшой скол, но если закрыть на это глаза, то лучше шарика я в жизни не видел.
Я нашел его. Точнее не нашел, а – обнаружил. А еще точнее – откопал, когда меняли забор и из земли вытаскивали поочередно толстые металлические трубы, служившие забору опорой. Их вытаскивали, чтобы переварить или что-то в этом роде – и только потом вернуть на место – потому что новый забор должен был быть не деревянным, а железным, и его уже следовало бы звать не забором, по старинке, а, например, оградой. После каждой трубы в земле оставалась настоящая дыра, в которую можно было засунуть руку чуть ли не по плечо. Это было идеальным тайником – если, конечно, вы были согласны спрятать что-то навсегда. Ну, или, во всяком случае, надолго – кто знает, когда эти трубы выкопают вновь?
Мне казалась очень привлекательной идея спрятать что-то надолго – да хоть бы и навсегда; я перерыл все свои игрушки, долго рассматривал каждую – и в итоге остановил свой выбор на крохотном жучке, сплетенном из бисера, – которого, я, к слову, тоже нашел – в детском саду, в пустом шкафчике. На шкафчике красовался тигренок, у тигренка был содран хвост, а жучок был оранжевым и очень ловко сделанным. Видно было, что его сплел очень способный человек, а раз вы умеете плести таких изящных жучков, думаю, вы не расстроитесь, потеряв кого-то из них – или не потеряв, а забыв в старом шкафчике с тигренком, который вам больше не нужен, так как вы выросли и больше не ходите в детский сад. Я так думаю.
В общем, я расцеловал жучка, положил его в коробок из-под спичек и торжественно понес прятать в одну из дырок. Трубы должны были вернуть в самом скором времени.
Без забора палисадник выглядел каким-то растерянным, а тут еще эти дырки. Я прошел мимо первой, второй, третьей – и остановился у четвертой. Раньше в этом месте к забору – и трубе – вплотную прижимался куст сирени. Теперь, когда ни забора, ни трубы на месте не было, куст почти завалился, точно был пьян – знаете, когда вы не совсем трезвы и опираетесь на плечо друга, и вдруг друга из-под вашей руки кто-то выдергивает – и вы почти падаете. Вот и куст как-то накренился и будто шатался. Помню, что сирень тогда как раз цвела, и я постановил себе на обратном пути нарвать цветов в кухню – в кухне всегда должны стоять цветы, хотя бы летом, на крайний случай – но, конечно же, забыл про это, потому что нашел шарик.
А нашел – обнаружил – я его очень просто. Я подлез под накренившийся куст, уселся прямо на землю и, закатав рукав, запустил руку в дырку. Рука ушла, как я уже говорил, почти по самое плечо. Сперва я просто положил коробок на самое дно, но потом достал и решил еще немного прокопать вниз – чтобы труба ненароком не раздавила запрятанное. Я вынул коробок, положил его на траву, снова запустил руку в дырку и принялся скрести пальцами. Вот тогда я и нащупал вдруг что-то твердое. Сперва я здорово испугался и даже отдернул руку – мне показалось, что в попытке спрятать маленького искусственного жука я наткнулся на большого и настоящего, – но потом снова протянул пальцы и попытался на ощупь понять – что там такое? Шарик легко поддался, вынырнул из земли – и спустя мгновение я уже обтирал его о штанину, а спустя еще одно смотрел сквозь него на свет. Благо день был солнечный.
Ко мне подошел Руслан по прозвищу Канарейка, – он постоянно слонялся по улице туда-сюда и за всеми наблюдал, у него отец пил, а мать жила отдельно, у сестры, и «Канарейка», к слову, – это фамилия, а не прозвище, но я об этом узнал только позже, – подошел и спросил, что это такое я нашел. А я сунул шарик в карман и сказал: «Ничего». И спросил, как его кот, – они недавно подобрали кота на улице, – а он ответил, что это оказался не кот, а кошка, и что скоро она окотится, и что он пойдет стоять на рынок – отдавать котят – и позвал меня с собой. Я согласился и сказал, что сейчас мне надо бежать. Вот просто бежать – так я занят сейчас.
И после этих моих слов мы еще с минуту молча смотрели друг на друга – он, видимо, ждал, что я встану и побегу, а я ждал, что первым удалится он – и я смогу-таки спрятать своего жучка. Наконец, Канарейка сунул руки в карманы и молча, не попрощавшись, двинулся прочь. Когда он скрылся за гаражом, я бережно опустил коробок в дырку, соскреб со стенок земли – чтоб прикрыть его – еще раз посмотрел на солнце сквозь шарик и – побежал.
С тех пор шарик стал главным моим, самым ценным, сокровищем – я таскал его с собой всюду, где только можно, катал по парте в школе и подбрасывал, гуляя по улице. Однажды я подбросил его слишком высоко – и только чудом сумел поймать. На какое-то мгновение мне показалось, что он исчез в синеве неба.
В шарике застыли два пузырька – крошечных, серебряно-белых. И я все время размышлял – вот когда они застыли, в тот самый миг, они стремились друг другу навстречу или бежали друг от друга прочь? Один пузырек как будто лежал на волне – или лепестке или сне – а второй висел в пустоте, ничего не касаясь и ни на что не опираясь.
Когда я стал старше – и выяснилось, что я не прочь просиживать вечера за книгой – мне вдруг стало казаться, что шарик – а он сохранился, он теперь лежал в серванте, в одной из вазочек, вместе с бусами, значками и монетами, которыми вазочка была почему-то наполнена до краев, – мне вдруг стало казаться, что шарик похож на душу. Не только на мою душу – но вообще на любую. Когда бабушка заговаривала о душе, я представлял, что внутри меня катается вот такой зеленый шарик с двумя пузырьками. И когда кто-то говорил, что у него душа ушла в пятки, я прямо слышал стук чего-то маленького и круглого у самого пола.
В разное время мне то казалось, что шарик – моя душа, то – что это чья-то чужая душа, которую я почему-то нашел под трубой. Я всматривался в мутное стекло и пытался понять – чья? И мне все время думалось, что это, наверное, очень хороший человек, с красивыми мыслями и чувствами, но, наверное, недостаточно твердый, какой-то весь плавающий, податливый.
Возможно, этот человек не стеснялся, например, заплакать при всех.