Напомню, я стал обычным мальчишкой, а мальчишки очень любят хорошенько посмеяться.
А спустя еще какое-то время я обнаружил на месте растаявшей тайны новую, осязаемую, доселе незамеченную. Она мерцала и переливалась в лучах осеннего солнца. Тайна заключалась в том, что брат почему-то так долго скрывал от меня суть «ужасного поступка» и даже оберегал от нее, поддерживая во мне веру во все эти японские штуки.
Я не спрашивал его о причинах такого поведения. Я все понял. Как только я взял в руки эту – настоящую – тайну, как только прокатил ее по ладони, я понял.
Я понял, что он всего-навсего не хотел меня разочаровывать. Вот так. Так просто и так сложно.
В одной из книг о японских стихах было сказано: «так просто и так сложно»; мне понравилась эта формула, и я ее запомнил.
Как хорошо иметь брата!
Апельсин
Окно бабушкиной кухни выходит во двор. Сарай, теплица, грядки, старая сутулая яблоня – всё укрыто толстым слоем мерцающего снега. Всё погружено в густую тишину. Всё спит. Редкие звезды рассыпаны по черному небу.
В кухне тепло, мягко светит настольная лампа – свет не добирается до углов, и они теряются в полумраке. На холодильнике бормочет радио, сам холодильник то и дело принимается гудеть и вздыхать.
Над чашкой качаются лепестки пара.
Из-за стены доносится приглушенная музыка – летит издалека, трется, меняет очертания. Бабушка смотрела свою «Культуру», задремала, а у меня нет ключей – уйти сам я не могу; но будить ее не хочется – здорово спать под классическую музыку! – и вот я сижу в теплой кухне, обжигаю ладони о чашку и смотрю в окно.
Век бы так сидел.
Радио перестает бормотать и запевает гнусавым голосом – голос сливается с просачивающейся сквозь стену музыкой, и по кухне плывет туман из звуков, обволакивает меня, убаюкивает.
По двору, поджимая к животу лапы, проваливаясь в снег, крадется соседский кот. Добирается до теплицы, исчезает за ней.
За теплицей – яблоня, за яблоней – забор, за забором – уходящие вдаль сугробы крыш. Кое-где торчат черенки труб, из них вырастают сизые столбы дыма.
Я вижу свое отражение, вижу, как блестят глаза, как блестит на безымянном пальце кольцо. Какие у меня длинные, худые пальцы. Вижу зыбкое отражение кухни – предметы дрожат, растворяются, шкаф растерял все стенки, кроме одной, от холодильника осталась лишь дверца, сверкает кружок часов, он висит не на стене – стены нет – а на широкой яблоневой кроне, вместо отсутствующей луны.
Отворачиваюсь от окна, выглядываю в коридор. Показалось. Лампа бросает в коридор бледный тлеющий прямоугольник света, выхватывает полукруг столешницы, сервант, крючки вешалок. Яркими пятнами висят в воздухе широкие овальные листья, на них свет ложится с готовностью – останавливается, застывает.
Это апельсин.
Я оставляю чашку на столе и выхожу в коридор – моя тень вытягивается, ныряет за порог, раскалывает надвое тлеющий прямоугольник.
Апельсин стоит на толстоногой табуретке, у окна, в огромном горшке. Поднять горшок можно только вдвоем. Апельсин тянется к окну, упирается макушкой в потолок, ветви его покрыты сухой морщинистой корой, но по мере удаления от ствола они истончаются и нежнеют. Листья – широкие, плотные, налитые соком.
Это окно также смотрит во двор – и странно видеть на белом фоне раскидистый силуэт апельсинового дерева. От окна на листья, на кору падает прозрачной пленкой серебряный отсвет. На листьях – ни пылинки, я точно знаю, что бабушка раз в неделю протирает их влажной тряпочкой. Вот и тряпочка – на подоконнике.
Осторожно – точно боюсь разбудить – касаюсь тех листьев, на которых покоится свет лампы. Сухие и теплые. Апельсин пьет очень много воды, но все время кажется, что ему ее не хватает.
Радио перестает петь и снова бормочет, «Культуры» отсюда почти совсем не слышно. Зато с улицы летит собачий лай – в частном секторе собаки частенько устраивают ночные «переклички»: лают по очереди из-за заборов, для порядка.
Существует все же какая-то глубинная связь между человеком и деревом, которое он посадил – я не могу сказать, в чем она выражается, но ощущаю ее всякий раз, когда касаюсь этих листьев.
В детстве я все ждал, что однажды между ними запылает оранжевая кожура. Это было бы, конечно, совсем чудом – но и в самом наличии апельсинового дерева, в том, как оно появилось, я всегда видел нечто чудесное.
Крошечный зеленый росток показался из земли под широким крылом молочая – в первом горшке, если считать от стены, из тех, что стояли тогда на подоконнике в столовой. Окно столовой выходит на улицу, и малыш рос, глядя на теснящуюся в палисаднике сирень, рыжую коробку гаража и возвышающийся над гаражом клен.
Первой, конечно, росток заметила бабушка – листочки апельсина очень скоро приобретают характерную форму.
Открыли энциклопедию и ахнули:
– Апельсин!
И я вспомнил, что именно в этот горшок я ткнул апельсиновую косточку, которую поленился выкидывать. Я очень живо это вспомнил – быть может, тогда впервые сверкнула таинственная связь человека и дерева – и помню по сей день: мне семь лет, я сижу на диване, в уголке, у самого окна, на экране телевизора сверкает, переливается, звенит что-то новогоднее – звучат песни, музыка, там пьют шампанское и смеются. Рядом с телевизором горит огнями елка – живая – и по столовой плывет вязкий запах хвои. Вся семья – вокруг праздничного стола. Мама чистит апельсин, с глухим треском отрывая от него толстую кожуру, протягивает мне несколько холодных долек. В нос бьет душистый аромат, я чавкаю – так вкуснее. Нащупываю косточку, ловлю ее большим и указательным пальцами, но меньше всего я сейчас хочу вставать и куда-то идти – даже два шага, отделяющие диван от стола, кажутся пропастью. Я протягиваю руку к окну, за штору – стекло дышит холодом – нащупываю цветочный горшок и одним движением погружаю влажную косточку в землю.
Воспоминание обрывается.
Я был чрезвычайно горд – шутка ли! Ходил, надувшись, подмигивал росточку и даже несколько раз поливал его под присмотром бабушки.
Думаю, если бы апельсин умел оценивать окружающую обстановку, он обязательно отметил бы атмосферу веселья и гостеприимства, царившую в нашем доме. Не проходило и двух недель, чтобы к нам не заявлялись гости – бесчисленные дядюшки, тетушки, братья и сестры, кумушки и кумовья. Стол неизменно накрывали в столовой – и музыка, разговоры, а то и песни не смолкали до поздней ночи.
А спустя полтора года родился мой младший брат, и к общей гамме звуков прибавился тонкий детский плач, в положенное время сменившийся агуканьем, балаканьем и прочими премилыми нотами. Гости стали приходить еще чаще – и приводить с собой маленьких детей – дом превратился в шумную музыкальную шкатулку, и я просто не могу вспоминать свое детство без улыбки – все праздники слились в непрекращающийся круговорот огней и музыки.
За окном начинается снегопад. Крупные, грузные хлопья медленно тянутся сверху вниз – так медленно, словно их спускают на ниточках. По забору, спихивая лапой налипший снег, семенит соседский кот – неймется ему, нет бы дома сидеть.
Очень скоро апельсин пересадили в отдельный горшок – и на месте молочая я бы загрустил. Апельсин рос красивый, тоненький, нежно-нежно-зеленый, листочки у него просвечивали на солнце, и можно было разглядеть каждую жилку. Ни о какой коре еще и речи не шло – страшно было докоснуться: вдруг поранишь?
Я мог забраться на гараж, с него – на клен, зарыться в самую гущу пятипалых кленовых звезд, выглянуть и увидеть в окне стройное деревце. Я говорю «мог», потому что не помню наверняка, высматривал ли я с улицы – тем паче, с клена – свой апельсин, но мне хочется думать, что хотя бы раз но высматривал.
Когда ствол апельсина уже был покрыт светлой и тонкой, как ее звала бабушка, «корицей», брат – к тому времени знавший наизусть несколько стихотворений Агнии Барто – зачем-то вздумал карабкаться на подоконник, неловко повернулся – и апельсин полетел на пол вместе с горшком. Горшок раскололся, одна веточка сломалась.
Брат испугался, заплакал, я разозлился на него и побежал за бабушкой. Когда она пришла, брат так и сидел на подоконнике – ревел.
– Ничего, – сказала она. – Все равно пересаживать пора, смотрите, какие корни.
За то время, что апельсин жил в собственном горшке, его корни удивительно разрослись – тугой клубок белых нитей поджал под себя почти всю землю, и поэтому на пол ее просыпалось совсем чуть-чуть
Брат перестал реветь и только шмыгал носом, поглядывая то на меня, то на бабушку – апельсин его в то время почти совсем не интересовал: цветок и цветок. Бабушка погрозила мне пальцем и велела собирать черепки. Брат сполз с подоконника – помогать.
Много лет спустя, когда бабушка уже жила одна – и по счастливой случайности именно в тот вечер гостила у нас – в дом забрался вор. Забрался через это самое окно, опрокинул горшок с бегонией. Апельсин уже ни на одном подоконнике уместиться бы не мог, но при виде жалкой смятой бегонии, мне сразу вспомнился тот случай, с братом. Вор вытряс из комода ящики, выгреб на пол содержимое книжного шкафа – тайник что ли искал? – и ушел дворами, захватив с собой две шкатулки с украшениями, основная ценность которых заключалась в воспоминаниях. На полу кухни лежал разбитым экраном вниз телевизор – злоумышленник в последний момент понял, что с телевизором под мышкой через заборы не попрыгаешь.
Бабушка потрясала кулачками и храбрилась, но видно было, что она напугана – как пугается, казалось бы, понапрасну, человек, за спиной которого промчался с ревом автомобиль. Вора искала вся улица, от крыльца к крыльцу ходил участковый. Через два дня на каждом окне бабушкиного дома красовалось по решетке – она посокрушалась для виду, но вздохнула с облегчением. Отец убеждал ее какое-то время пожить у нас, но она оставлять дом отказалась, требовала себе охотничье ружье – и еще почти месяц отец ночевал в комнате, которую когда-то занимали мы с братом.
Снег усиливается – и больше не кажется, что каждая снежинка привязана к нитке. Теперь кажется, что снежинки – живые, что они танцуют. Где же луна? Почему не видно луны? Я опираюсь о подоконник, заглядываю, насколько хватает глаз, влево, вправо. Луны нет, в небе ни облачка. На стекле остается мутный кружок – от моего дыхания – я смотрю, как он тает, уменьшается, превращается в точку и исчезает. В призрачном серебряном свете листья выглядят неживыми, холодными, вырезанными из картона.
Радио снова поет – на этот раз веселее, тонким женским голосом. Холодильник невпопад вздыхает, радиаторная решетка устало дребезжит.
После инцидента с братом апельсин пересадили в новый горшок – побольше – и перенесли из столовой в зал, на подоконник у пианино – это место почему-то показалось бабушке более безопасным. Теперь апельсин видел не только сирень, гараж и клен, но и пышную иву, примостившуюся у дома напротив, на той стороне улицы. Под водопадом ивовых ветвей строили шалаши девчонки – они боялись лазать на клен. Мы, мальчишки, совершали на шалаши набеги, разоряли, рушили, а девчонки раз за разом отстраивали их заново – рассаживали по углам кукол, обвязывали ветви потрепанной новогодней мишурой. Когда на иву падали солнечные лучи, она начинала блестеть – сквозь листву.
«Нужно посмотреть, – думаю я, – наверняка что-то сохранилось, блестит по сей день».
Радио звонко поет, и мне хочется шагнуть на кухню, сделать громче, но я не иду.
В зале не накрывали праздничных столов, и там, вероятно, было не так весело, как в столовой, но зал – самая светлая комната в доме, с самыми широкими окнами, в солнечные дни кажется, что ты не в комнате, а на веранде. Поэтому на месте апельсина я бы не особенно огорчился переезду.