Золотой предзакатный свет расчерчивал комнату пополам и золотыми прямоугольниками падал на картину. Волосы у японки сияли, сияли складки рукавов, тонкие ладони, сложенные на коленях. Лицо у нее было грустное-грустное.
«О чем она грустит?» – думал я.
Я присел на краешек дедовой кровати и стал гадать, о чем же она грустит? Выходило, что она грустит о своем возлюбленном, которому пришлось уехать на войну. В Японии – я читал – войны велись постоянно, провинция воевала с провинцией, клан с кланом.
Может быть, ее возлюбленный – тот самый лучник, которого видел мой брат?
Складывалась целая история.
Японец и японка. Женятся. Играют свадьбу. Но вдруг – война. Она просит его остаться. Но у него – кодекс чести. Он снимает со стены лук, колчан со стрелами. Седлает коня. Она плачет. Он обнимает ее. Он сам вот-вот заплачет, но – кодекс чести. Он запрыгивает на коня, конь летит вихрем. Она долго смотрит вслед, но из-за слез даль плывет, тает. Японский ветер гладит ее волосы, утешая.
История получалась что надо. Я пересел с краешка кровати в центр и прислонился спиной к ковру, закрывающему стену.
Японец воюет. Ночует в поле, на голой земле. Дежурит у костра, пока товарищи спят. Со свистом выпускает стрелу за стрелой. Он уже дважды был ранен – но для него это пустяки. Японка ждет его – печаль не сходит с ее лица, вечерами она выходит из дому и сидит, сложив ладони на коленях. Она смотрит вдаль и ждет – не покажется ли на горизонте всадник.
Над серебряными горами плывут облака, в низинах стелется голубой туман. Вишня роняет белые лепестки, ветер подхватывает их и несет к дому японки. Но до цветов ли ей сейчас? Из-за гор показывается луна – бледная, тревожная, и японке чудится, что луна, только луна, может сейчас ее понять.
Меня разбудил дед.
– Вставай, малый, – кряхтел он, сжимая мое плечо. – Разоспались мы с тобой.
В комнате было совсем темно, голубело сумерками окно, в дверном проеме спотыкался свет из столовой.
Я заканючил, пополз в угол, поджимая ноги к животу – не хотел вставать.
Дед возмутился, но потом махнул рукой, накинул на меня плед и уковылял.
С того дня брат стал частенько бывать у Ша Ди – всей ватагой у него рассиживались. А меня не брали.
Да я и не порывался – вскроется, что я зачем-то врал гостеприимной японской бабуле; а то вдруг окажется, что она видела, как я по их палисаднику лазал.
Поэтому я только приставал к брату с расспросами – что да как?
Брат у меня – человек сложный. Сегодня добряк, рот не закрывается, завтра – сидит букой, и слова из него не вытянешь. Но он видел, что я ему завидую – и поэтому, чаще всего, был рад похвастаться.
– Бабуля у него, – говорил он, – во! Чисто японское гостеприимство.
Он тоже загорелся Японией, все руки исписал иероглифами из моей энциклопедии – вкривь и вкось – разучивал боевые стойки и даже отрыл где-то загадочную книгу, на обложке которой было написано:
«Хагакурэ».
Это было что-то вроде того самого кодекса, из-за которого мой лучник не мог остаться с возлюбленной.
Книга была старая, потрепанная, кое-какие листы были выдраны с корнем. Брат сунул мне ее и сказал:
– Сегодня можешь читать. Завтра – возвращаю.
Дело было вечером. Сам он ее уже проштудировал – оказалось, он взял ее неделю назад.
Я обиделся на него, но от чтения не отказался. Убежал в кухню, устроился за столом.
Книга оказалась такая жуткая, что у меня волосы на голове шевелились. Я никогда еще не встречал в тексте столько насилия. Японские мужчины только и делали, что рубили друг другу головы.
На кухню зашел отец.
– Ты чего тут сидишь?
– Читаю.
– Что читаешь?
Он взял книгу, пробежался глазами по одной странице, по другой – и посмотрел на меня.
– Ты где это взял?
Кодекс чести не позволял выдавать брата, но другого выхода у меня не было.
Брату влетело, и он с великим трудом выклянчил у отца «Хагакурэ» – с тем, чтобы тут же, в ночь, унести книгу хозяину.
Вернувшись, он сказал мне:
– В самураи тебе путь заказан.
Он ничего не смыслил в самурайских делах, но мне стало обидно. Я ушел в комнату деда – тот уже спал, под одеялом, лицом к стене, – устроился в кресле и долго смотрел на грустную японку, по волосам которой плыли серебряные блики.
Но, кажется, брат понимал, что ничего другого я отцу сказать не мог, и уже наутро мы общались как ни в чем не бывало, а к вечеру, после очередного визита к японцам, он подошел ко мне и вынул из кармана сухой белый шарик.
– Держи, – сказал он.
Я посмотрел с опаской.
– Что это?
– Держи, балда! Национальное японское блюдо! Я со стола немного утащил – для тебя.
Он взял мою ладонь и положил в нее шарик. Я наклонился и понюхал – пахло странно.
– Что это такое? – переспросил я.
– Говорю же тебе!
Я покатал шарик в ладони.
– И как это есть?
– Как хочешь!
Я вспомнил, что японцы едят исключительно палочками.