– Наезжал твой Василь Василич, наезжал, – примирительно гудел Телюга. – А што толку!
Поднялись разом многие голоса:
– Углежоги с-под Коломны вси, как ентая зараза пала, разбежали по лесам!
– С черной-то и не туды ищо побежишь!
– То-то, што не туды!
– Може, Алексий-от Петрович какой порядок наведет, пристрожит малость!
– Вона, рожа-то, гля-ко, расплылась! Коломенски дак только ево и ждут, Хвоста-то! Свой боярин для их! Свой? То-то! Вот тута и думай сам!
– Про Василь Протасьича и слова нет! – вновь поднял голос старый мастер. – Знаем! Сам мертвяков по улицам собирал, чего ж больши! А Василь Василич не таков! Вишь, с зятем Лопасню сдали Олегу! Да и Алексей-от Петрович будет повозрастнее!
– Мне што! – вздыхал Телюга, выведя Никиту на волю. – Мне Вельяминовы свои, а только – как мир! Вишь, взострились и слушать не хотят ничего!
Выбравшись вон из литейного двора, Никита долго кашлял. С радостным удивлением глядя на белый снег, вдыхая вкусный весенний воздух, не мог отдышаться. Как они тут живут? Принюхались, видно! Хотя так-то подумать, а какая вонь у кожемяков вечно стоит, и ничего, живут люди!
Но речи мастеров совсем доконали Никиту. «Ведает ли Василь Василич, сколь дело его пошатнуло на Москве?» – уже с сомнением думал он, в один день попадая в третье место, где хотели Алексея Хвоста заместо Вельяминовых… Тут и в затылке почешешь непутем!
Пока Василий Васильевич Вельяминов вел долгие переговоры с Рязанью, добиваясь выдачи тестя, Хвост развил бешеную деятельность на Москве. Стращая и уговаривая, объезжал бояр, выступал перед купцами и ремесленниками, орал, бил себя в грудь, называя Вельяминовых предателями. Сданная Олегу Лопасня явилась для него постоянною неразменной гривной: сколь не плати, все остается у тебя в калите! Задерживались обозы, страдал торг, роптали, не получая руги, княжеские мастера, в постоянных сшибках хвостовских с вельяминовскими уже не раз доходило до оружия. Алексей Петрович почти не спал, ел на ходу, поднял на ноги всю свою челядь. Дружинники его скакали с наказами боярина из города в город. Грамоты – поносные, на Вельяминовых – одна за другою уходили в Орду. Тут у Хвоста была надея прочная: княжич Иван всегда сникал перед напором своего боярина и соглашался на все. Не будь покойного князя Семена, Алексей Петрович давно бы взобрался на вожделенное первое место в думе великокняжеской. А ныне почуял боярин – подошло! Сейчас – или уже никогда! Себя загонял, сына загонял, загонял ключников, послужильцев, холопов; льстил, лгал, призывал, уговаривал… Никогда, ни до, ни после, не являл Алексей Петрович такого сверхчеловеческого натиска. (И… кабы весь тот напор на дело пустить! Но был боярин Алексей Хвост из тех, кому власть надобна ради власти самой, ради животного ощущения владычества над чужою волей и плотью, а потому, добившись власти, «опочил от дел», зацарствовал, обманувши всех, кто ожидал от Хвоста разумного управления делами, что и погубило его впоследствии.)
На Москве затеивались уличные драки; по волости вновь явились татьба и разбой, и никто не унимал, не казнил и не вешал татей, как было заведено Калитою и Симеоном Гордым. Скорее от гибельного неустройства, а совсем не потому, что очень уж дорог был Алексей Петрович люду московскому, тихие горожане стали склонять на его сторону: пущай уж станет тысяцким, лишь бы унял колготу и водрузил мир на Москве!
Бояре собирались келейно, судили-рядили, но досудиться ни до чего не могли. Все трое Бяконтовых – Матвей, Константин и Александр – стояли на том, чтобы непременно ждать старшего брата Феофана из Орды, а главное, владыки Алексия, а без него ничего не решать и не вершить. В одно с ними были и Мишиничи, искони державшие руку Вельяминовых. Но поскольку, опять же, глава рода, Семен Михалыч, уплыл с Алексием в Царьград, без него ни Иван Мороз с Василием Тушей (дети Семена), ни брат его Елизар с сынами не решались что-либо предпринимать. Александру Прокшиничу был также не люб Алексей Хвост, но и он один, без Дмитрия Зерна, который вместе с Феофаном сидел сейчас в Орде, не решался выступить противу притязаний властного боярина. Ну а Андрей Кобыла, не одобрявший никогда всяческой колготы на Москве и единственно могший удержать Хвоста по праву старейшинства и власти, лежал ныне при смерти и уже ничего не мог ни поворотить, ни содеять.
Алексей Петрович меж тем поднял на ноги всех бояр Ивана Иваныча (из удельных им выпадала судьба стать великокняжескими!), перетянул на свою сторону Акинфичей, а за ними – тех бояр старомосковских родов, которые были когда-то потеснены наезжими сподвижниками князя Данилы: Редегиных, Афинеевых, Василья Окатьича с Миной; даже и Дмитрий Василич, от которого многое и многое зависело на Москве, из соперничества с Вельяминовыми принял сторону Хвоста.
Еще и на том сыграл Хвост – и умно сыграл! – что Мария, вдова Семенова, радеет о тверских князьях, детях Александра: брата Михаила принимала о Рождестве, радеет Всеволоду, а значит, поддерживает и ворога Алексиева Романа (тверского ставленника на митрополичий престол), поди, скоро учнет московское серебро передавать ему! А защищая Всеволода, разрушает давний союз Москвы с кашинским князем Василием. Меж тем у нее в руках главные города княжества, и поддерживают ее не кто иные, как Вельяминовы, опять же сдавшие Лопасню князю Олегу!
Праздниками Алексей Петрович сам явился в терем великокняжеский требовать от Марии отречения от завещания недавно опочившего князя.
Вошел большой, широкий, в бархате веницейском, с золотою цепью на плечах. Вошел и потребовал, не садясь, отказа Марии от владельческого права на Можайск и Коломну.
Мужская прислуга у Марии в тот день была в разгоне. Готовились к весенней страде: посольские, ключники, дружина были разосланы по селам. Мария выслушала Хвоста. Очи великой княгини омрачнели, сошлись брови. И это он, он! Был сватом! И уговаривал ее на сей брак, на это княжение! А Иван Иваныч еще в Орде, еще неясно, станет ли великим князем… А ее уже унижают как тверянку и дочь погубленного ими всеми в Орде, всеми ими, московитами, Александра, героя, великомученика! Вся княжеская гордость всколыхнулась в ней. Но некому было приказать выкинуть боярина вон из терема – не сенным же боярышням повелеть такое! Тем паче и Хвост был не один, а в сопровождении оружной челяди и ражих молодцов-послужильцев… И почему, почему Господь не оставил ей детей?! Почему ей, родившей стольких сыновей, не суждено ни одного из них зрети живым?! Почему и она не взята ко Господу вместе с чадами и любимым супругом?!
После, много после ухода Хвоста подумала она, что ее владельческие права на главные города княжества, оставленные ей Симеоном в тщетной надежде на посмертное хотя бы рождение наследника, и в самом деле ей не нужны, отяготительны и возбуждают, верно, негодование не одного Хвоста, но и всего московского боярства, что лепше ей отказаться от власти той и самой подарить просимое Ивану Иванычу… Но и опять – Ивану, а не Хвосту! Не пред наглою спесью этого вечного ворога мужнего склонить ей гордость свою! Здесь, в этом тереме (который, уже поняла в сей миг, надобно отдать Ивану Иванычу и Шуре Вельяминовой сразу и безо спора, а самой переехать куда-нито, хотя в тот двор, что за Протасьевым, и отдать еще до возвращения Ивана, поговорив с Шурой с глазу на глаз), здесь, в этом тереме, у этого ложа, в этих стенах, видевших князя своего, гордого и властного с ними со всеми… О небо! Она задыхалась от горя, гнева, обиды и возмущения. Горячечно глядя в наглые глаза, в это раскормленное сытое лицо, прошептала, потом выкрикнула:
– Вон! Пока жива… – И что-то кричала, уже непонятное ей самой. – Вон! Вон! Вон!
Сбежались мамки, сенные бабы, захлопотали. У нее плыло в глазах, она топала ногой, кричала в голос. Посунулся престарелый Олсуфий, где-то по лестницам уже бежали ратные…
Хвост, усмехнув презрительно, поворотил и вышел из покоя. Его молодцы – еще видела, прежде чем пасть на постелю и глухо зарыдать, – оглянули покой, выходя, словно примеривали, что здесь в случае можно похватать да посовать за пазухи…
– Грабежчики! Тати! Маменька милая, зачем, для чего ты меня сюда отдавала!..
Василь Васильич услыхал о событии от глядельщиков. Никита с молодцами подомчал ко княжеским теремам, когда хвостовские уже отъезжали. Нападать на оборуженную дружину во главе с самим Алексей Петровичем не стали. Вышел бы прямой бой с неясным исходом для Вельяминовых.
Вдовствующая великая княгиня встретила вельяминовского старшого в гостевой палате, едва оправившаяся от приступа. У нее дрожали губы. Не враз поняла, видно, что говорит посол. Уразумев, что Василь Василич тотчас будет, а у крыльца стоит стража, покивала головой. Знаком приказала – сенная боярышня на блюде подала Никите чару белого меду. Никита выпил, обтер усы, поклонил княгине, опустив правую руку почти до полу. Вглядясь в него, Мария вдруг усмехнулась печально:
– Не ты ли ездил… гонцом тогда?
Никита не вдруг (сколько годов минуло!), но понял, о чем речь, поклонил вдругорядь:
– Я, госпожа!
– Помороженный был весь… – задумчиво вымолвила Мария. И стояла перед ним невысокая огрузневшая женщина во вдовьем темном наряде, с раздавшимся вширь лицом, в неярком повойнике, строгая, а в глазах, в прыгающих губах, в отчаянной мольбе взора было такое юное, девичье, прежнее и безнадежное теперь, как не вернуться бывает в минувшие прежние годы, что Никита, душа которого и сама-то была вся изобнажена и изъязвлена во все эти долгие месяцы горя и любви, понял ее, почуял с нею и за нее, хоть и ничего не сказал, вздохнул ли только. Но она и сама постигла ответное участие ратника, вымолвила тихонько:
– Спасибо!
И – что сделать, содеять? Остановилась на уставном, привычном. Сама налила новую чару, поднесла гостю-спасителю и легонько коснулась губами к склоненному челу Никиты. В этот-то миг стал для Никиты боярин Хвост личным ворогом, коего надобно было передолить и даже вовсе уничтожить, совсем.
– Мы сторожу разоставим… Днем и ночью… Не сходя… – не своим каким-то, чужим, сдавленным голосом вымолвил он, отступая. Слышно было, как по лестнице шел Василь Василич, и Никите следовало уже, и тотчас, оставить покой.
Не ведал он, о чем толковала княгиня с Василь Василичем, но ратных с того часа от княжеского крыльца больше не убирали, а во втором дворе Симеоновом начали расчищать место и возить лес на новый терем.
Ни Никита, ни вдовствующая княгиня не ведали про тяжкую ссору, произошедшую меж Вельяминовыми накануне этого дня.
На келейном семейном совете Федор Воронец требовал от старшего брата Василь Василича отступить от княгини Марии и спасать судьбу рода и дело Москвы независимо от нее, потому что грамота, посланная Марией Василию Кашинскому, уже стала известна на Москве и смутила многих.
– Ну и серебро станет давать братьям! А там и ратных пошлет на помочь! И своими руками возродим Тверь! Неча было тогда ни Юрию воевать с има, ни Ивану Данилычу, ни князю Семену… Сидели бы в своей мурье да тараканов кормили! – кричал Федор, а Василь Василич только пыхтел, темнея ликом и не ведая, что сказать. Тимофей, тот кидался на Федора, кричал о чести, о совести, о том, что предательством они опоганят себя и детей на все грядущие годы. И Юрий Грунка, самый младший, был душою с Тимофеем. Но им обоим перевалило лишь за двадцать лет, а Федор с Василием каждый были почти вдвое старше и оба – великокняжескими боярами. Так что голоса молодых Вельяминовых мало что значили пока и все зависело от решения Василь Василича… И как знать! Не явись Хвост столь нагло в терем Марии, как бы еще и поворотило дело-то! Сторожу от княжого терема убрал Василь Василич недаром. Сам знал – как и все прочие бояре московские, знал, – что городами княжескими Марии, бездетной вдове, да при ином живом князе, невместно владеть, но сожидал Ивана из Орды, сожидал пристойного, постепенного, необидного ни для кого решения, сожидал, дабы Мария сама предложила воротить те города Ивану… А тут Хвост, оскорбивший дозела память покойного Семена, оскорбивший и его, Вельяминова. И – в память эту, за-ради чести своей, не похотел боярин измены вдове Семеновой и, упершись упрямо, едва не потерял все на свете: и власть, и волости, и честь боярскую, и мало не саму жизнь.
Ибо когда идет волна, когда толпа стронулась и потекла неостановимо, то хоть ты и прав тысячекратно, хоть нет, а или присоединяйся, или выжидай, коли мочно, событий, или иди на смерть, на гибель, на попрание, ибо растопчут, сомнут и разве потом, много после, поймут, что был ты один героем, а все они – стадом, помчавшим испуганно или взъяренно совсем не в ту сторону. Ежели поймут. Ежели запомнят твой одинокий подвиг. И ежели ты прав, а не ошибаешься в свой черед! А был ли прав Василий Васильевич Вельяминов, упрямо защищавший владельческое право своей госпожи? Трудно это решить и о сю пору! Не ведаем точно, как и что створилось тогда на Москве, не ведаем, кто и о чем мыслил в московских спорах. Ведаем только, что надобна была стране, земле, языку русскому единая сильная власть и стараниями всех бояр московских, а больше всего владыки Алексия, осталась она за Москвой. И то, что города у Марии были отобраны (или возвращены ею добровольно), известно стало теперь только по завещанию Ивана Ивановича, где они исчислены уже среди его княжеских владений. А о том, что спас впоследствии Вельяминова никому не ведомый ратник Никита, Мишуков сын, не уведал и вовсе никто.
Было то время предвестия ранней весны, когда еще морозы вовсю, но серо-сиреневый зимний полог стаял, стек с небес, и отверзлась взору высокая нежная голубизна, от которой и тени враз засинели на снегу, далеким-далеко раздвинулся окоем, а солнце, еще не жаркое, еще не отошедшее от зимних стуж, уже греет в затишках руки, разбрасывая свою золотую сквозистую парчовую кисею по сугробам и купам дерев, и воздух, чуть-чуть дрожащий, хрустальный, упоительно свеж, и даже в ледяном ветре последних вьюг, от которого разом немеют щеки, незримо сквозит сладкая горечь готовых распуститься ветвей.
Потрепанный в дальних дорогах кожаный, низкосидящий возок на дубовых полозьях, обитый по углам узорчатым серебром, со слюдяными оконцами в ладонь, с малою, только пролезть, дверцею, на которой еле виден написанный красным московский ездец на белом коне (будущий Георгий), ныряет и уваливает с угора на угор, уносимый шестеркою запряженных попарно, гусем, приземистых широкогрудых неутомимых татарских коней. Возница, щурясь от сверкания снегов, лихо кричит, раскручивая в воздухе над конскими спинами длинный ременный, хитрого плетения кнут:
– Ии-эх! Родимыи-и-и!
Кони встряхивают гривами, рассыпая соловьиную трель серебряных бубенцов, рвутся в яростном ветре, сильно и часто работая ногами, так что не различить мелькания кованых копыт. Скачет, по-татарски пригибаясь в седлах, дружина впереди и сзади княжеского возка. Фыркают кони, летит облаками мелкое крошево снега из-под копыт, весеннего тяжелого ледяного снега, что радугою брызг покрыл шапки, вотолы, опашни и ферязи конных детей боярских, кметей и челяди нового великого князя владимирского.
Вот вылетает из-за угора второй возок, за ним – третий, четвертый, а дальше – сани, груженые розвальни, купеческие высокие возы, но даже там, в хвосте растянувшегося на три версты обоза, возничие, истомившиеся в Орде до беды, изо всех сил полосуют кнутами конские спины, торопят: скорей, скорей! Домой, на родину, в Русь!
Кони дружинников идут наметом. Впереди, уже недалече, княжеский город, Владимир.
Когда кожаный возок ныряет и возносится ввысь, Иван Иваныч с боязливым восхищением ухватывается за твердые ремни, которыми привязаны ларцы, укладки, кошели и торбы с казной, платьем и грамотами, глазасто и жадно глядит по сторонам сквозь желтые слюдяные створы, ухватывая разом и солнце, и морозный дух весенних снегов, сочащийся внутрь возка, и пронзительный птичий грай, и опасливо-радостно взглядывает на строгий лик Феофана, что замер, словно бы и не он поминутно взлетает ввысь, теряя вес тела, словно бы и не его мотает на пестрых ордынских подушках княжеского возка. Холопы уселись на самое дно. Толмач по-татарски согнул ноги кренделем, что-то лопочет по-своему, лукаво взглядывая на князя. А Иван радует совсем по-детски. Все так хорошо! И весна, и снег, и кони, и дорога, и счастливое завершение ордынской истомы, и вот он уже (скоро!) великий князь, и все свары и ссоры покончены, и заждавшаяся Шура скоро примет его в свои объятия, и ему станет хорошо-хорошо, и можно будет все забыть, кроме нее, да своего терема, да детей… Бояре толкуют, что теперь ему надобно перебраться в Семеновы хоромы, а так не хочется! Андрей бы… Нет брата Андрея… Василь Протасьич… И старого тысяцкого нет! Ему на миг становится нехорошо, но он отбрасывает от себя, отодвигает все тяжелое, скучное, унылое, и вновь взглядывает в закаменевший лик Феофана, и вновь недоумевает: почему же они, Феофан с Дмитрием Зерном, больше, чем он сам, добивавшиеся великого княжения, теперь столь строги и неприветны? Все ведь так славно окончено! Он не выдерживает, зарозовев разгарчивым девичьим ликом, прошает Феофана, почто тот таково суров. И старик, из почтения к князю улыбнувшись беглою нерадошною улыбкою, отвечает:
– Неладно, батюшка, на Москве у нас! К дому ближе, дак и забота, тово, поболе долит…
Иван вспоминает потерянную Лопасню, споры Хвоста с Вельяминовыми, о коих ему уже не пораз доносили в Орде, и, похотев придать себе твердости и величия, хмурит брови. Но не получается! Трудные мысли никак не идут в голову, рот сам растягивается до ушей. Да и коли свершилось ко благу в Орде, неуж дома-то станет хуже? В родном терему и стены помога! И потом: все были такие добрые! И суздальский князь после ханского решения прислал к нему тысяцкого, поздравил с великим столом. Только новогородцы не смирились… Ну да его бояре что-нибудь да надумают! И скорее бы воротил из Царьграда Алексий! Последняя мысль набежала, как легкое облачко. На миг расхотелось улыбаться. Приедет Алексий! Должон приехать! И все будет в поряде! И вновь молодой московский князь тает в солнечной детской улыбке… Красивый и совсем-совсем беззащитный мальчик-муж, коего свои бояре везут сейчас во Владимир сажать на престол великого князя владимирского вослед отцу и брату, двум могучим покойникам, создававшим и почти создавшим наконец трудное величие Москвы, доставшееся теперь нежданно-негаданно в его полудетские руки.
Кони идут скачью, и уже близят, уже почти слышны радостные, серебряным звоном славящие княжеский поезд владимирские колокола.
Мчат кони, взмывает и опадает, кренясь на поворотах, возок, радостен князь, радуют близкому завершению пути холопы и челядь, радует возница, щелкая в воздухе долгим бичом, и только один Феофан, закаменевши ликом, перебирает сейчас в уме тревожные вести из Москвы, где восстала промежду бояр почти что взаимная рать, прикидывая (и уже сомневаясь в том): сумеет ли Иван Иваныч без владыки Алексия сдержать сии гибельные которы, грозящие на ниче обратить сокровище власти, добытое совокупными трудами всей московской земли? Добыли! Добились! Вручили! А кому? Эх, княже Симеоне, рано ты опочил, осиротил землю свою!
А кругом сияют, лучась, голубые снега, и пахнет близкой весною холодный мартовский ветер!