– Вот как за всю мою заботу да за труды! Сколь убивалась, пока ростила, ночей не спала, хлеба не доедала! Бросил матерь, и на поди! – причитывала Фрося, сидя в избе у Михалкиных и раскачивалась на лавке. Мать Федора утешала, как могла:
– Мой тоже в Новгороди и глаз не кажет! Любанку свою бросил, уж ждала, убивалась. Походит замуж теперь! – сказывала она, забывая, что сама запрещала когда-то Федору эту женитьбу и ругала «кухмерьскую родню».
Мор гулял по Руси два года. Умирали в избах, умирали в боярских хоромах и княжеских теремах. Умер в Суздале князь Юрий, и на стол сел его брат, Михаил Андреевич; умерла в Ярославле Марина Ольговна, развязав окончательно руки Федору Ростиславичу Чермному, который поторопился прибрать к рукам ее села и склонить под свою руку бояр. И в тот же год скончался от моровой болезни Михаил Ростиславич, освободив смоленский стол для Федора Чермного. И Федор, оставя Ярославль на бояр, кинулся с дружиной к Смоленску. Уже в его голове, воспаленной нежданной удачей, роились планы, как, забрав Ярославль и Смоленск, начать – с татарской помочью – прибирать к рукам прочие города и княжества. Уже он с холодным ожесточением готовился предать, ежели будет нужно, своего союзника Андрея Городецкого – лишь бы урвать кус пожирнее.
Андрей меж тем собирал силы, обкладывая новыми и новыми данями Кострому и Нижний. Раздраженные поборами города глухо волновались. В душном предвестии близких грозовых лет незаметно угасла Александра Брячеславна, великая княгиня, вдова Александра Невского. Вскоре после свадьбы младшего сына она постриглась в Княгинином монастыре и там, поскольку уже все сделала, что могла и умела, как-то сразу слегла. И больше не вставала с одра. Неизвестно, хотела ли она повидать сыновей перед кончиной. Они съехались на тризну матери, едва ли не последний раз встретившись как братья, а не как враги. Озабоченный Дмитрий, оторвавший себя на малое время от строительных, ратных и торговых новгородских дел, который и здесь, у могилы матери, продолжал думать о Копорской крепости; хмурый Андрей, обожженный солнцем степей, с одною мыслью, из-за которой он уже не мог смотреть в глаза старшему брату; веселый Данила, при коем старшие братья только и могли еще как-то общаться между собой… Съехались, отпировали и тут же разлетелись врозь. Один в Новгород – смещать посадника, ссориться с мужами Софийской стороны и строить свою крепость; другой к себе в Москву – строиться и заводить новые села; третий в Кострому – рядиться по настойчивому совету Семена Тонильевича с Федором Ярославским и влезать в ростовские дела.
Что-то страшное, как нутряная болесть, разъедало землю и, подобно зловонным пузырям болотной гнили, отравляло самый воздух страны. Все и вся тянули поврозь, забывая и думать о том, о чем печалились, к чему призывали провидцы и пророки, чаявшие света духовного. И дети становились хуже отцов, и уже некому становилось хранить заветы великой старины.
Глава 42
Неподобное творилось нынче в древнем Ростовском дому. После Бориса Васильковича на стол сел его брат, князь Глеб Белозерский, но Глеба через год самого свалила моровая болезнь. В Ростове началась грызня племянников, детей покойного Бориса Васильковича. Старший из них, Дмитрий Борисович, уже давно прибирал к рукам город и Ростовскую волость. Когда Константин (женившийся-таки на Олимпиаде, дочери Давыда Явидовича) ушел в поход под Дедяков, Дмитрий Борисович воротился из Сарая домой. Поход разделил братьев широкой межой. Дмитрий тогда повез из Сарая умирающего отца домой и остался в Ростове, не изведав ни трудов, ни тягот далекой степной войны. И теперь стало ясно, что распадается Ростовский дом, что с бабкой Марией умерло и с отцом окончилось то старинное, милое, хрупкое, чему трудно было теперь даже дать название. Иные ветра продували насквозь их древний терем. Константин с раздражением представлял, что было бы с изысканным Дмитрием, с его строгим платьем, кровным конем, с его брезгливостью и холодными глазами князя древних кровей в черных песках? Эти кости, и гниющее мясо, и тяжелые степные орлы, и вороны на падали… И режущие лицо ледяные ветра, и ледяной снег, и необозримые массы конницы, движущейся через ветер. Он теперь лучше, пожалуй, начал понимать татар. Но Дмитрий ничего не хотел понимать! Может быть, он, Константин, просто огрубел? Олимпиада иногда морщится от его слов, повадок, привезенных из похода… Но и Дмитрий огрубел, огрубел, никуда не ездивши. У него появились жестокость и упрямство во взгляде, въедливая мелочность в расчете о доходах, селах, вирах, имуществе, которое до сих пор они и не думали делить. Он многого сумел добиться за эту зиму. Его слушались беспрекословно в ростовском терему. И Константин нет-нет да и задумывался, как сложатся отношения у старшего брата с дядей Глебом теперь, после того, как Глеб занял ростовский стол. Но страшнее всего и горше всего становилось от мыслей, что уже не воротится время, когда тоненькая Олимпиада бегала от него в горелки и он хватал ее за плечи… На чем все держалось и можно ли было удержать?! Детский девичий смех, толстые переплеты старинных книг, тонкие старческие невесомые руки бабушки Марии Михайловны, изысканный разговор… И вороны над падалью в дикой степи, и тяжелая пыль над табунами коней и проходящей ратью, и режущий холод степей, и ночевки в снегу, и кибитки в пыли, и пот, и грязь, и конский несмываемый дух, и коршуны кругами в выжженной солнцем дожелта небесной голубизне…
Смерть Глеба разом обнажила скопившееся зло. Дмитрий Борисович, сев на ростовский стол, тут же наложил руку на пригородные села двоюродного брата, «татарчонка», Михаила Глебовича, и «поотнимал их у Михаила со грехом и неправдою». Воротясь весной из нового ордынского похода, Михаил уже не получил ничего из ростовских владений отца и уехал к себе, в Белозерск. Великий князь Дмитрий Александрович был занят в Новгороде и помочь Михаилу не смог.
Но и большее зло сотворилось в Ростовской земле! Епископ Игнатий схоронил князя Глеба в соборе Ростова, но через девять недель изверг тело, распорядившись тайно, ночью, перевезти во Владимир и зарыть в Княгинином монастыре. Известие всколыхнуло всех неслыханной мерзостностью поступка. Мстили живым, мертвых до сих пор не трогал никто.
Передавали о каких-то церковных упущениях, якобы совершенных покойным князем, но, вернее всего, и тут поступлено было по требованию Дмитрия Борисовича, который теперь захотел доказать всему миру то, в чем он когда-то, еще подростком, убеждал Андрея Городецкого: «князь может делать все, что захочет»…
Лето 1280 года было грозовым, ветреным. Бурею рвало и разметывало хоромы, грозные ливни прокатывались над землей. Казалось, природа громами и вихрем тоже предвещает беду. Впрочем, мор утихал, а грозы – толковали старики – к доброму урожаю.
Глава 43
К Дмитрову подъезжали засветло. Федор еще не был здесь со смерти князя Давыда и несколько беспокоился, как их встретят. Он переложил поводья из правой руки в левую и безотчетно ощупал грудь. Кошель с грамотами висел у него на груди под ферязью на прочном кожаном гайтане и был так привычен телу, что порой переставал ощущаться, и тогда рука сама трогала, проверяя, дорогой груз. Четверо ратных трусили вслед за гонцом великого князя владимирского. Грамоты были важные, и Федору придали нынче четырех провожатых вместо двух. Он уже второй год ездил в гонцах, сперва подручным, потом и старшим стали посылать, увидя, что не пьет излиха, а с делом справляется толково и в срок. Федор побывал уже во многих городах, а теперь путь его лежал в Москву, ко князю Даниле. Откуда-то с детских лет подымалось воспоминание о «московском князе» и гасло. Князь есть князь. Примут грамоты, расспросят. Нужно не уронить себя перед думными боярами: честь княжого посла – честь самого великого князя. Нужно передать все приветы и поклоны, не забыть затверженных наизусть, помимо грамоты, дел и речей…
Дорога, виясь, огибала шевелящиеся под ветром, как шубой, одетые лесом холмы. Пашни разбегались все шире, здесь, в изножиях холмов, в затишках, солнце палило не шутя. Мужики пахали, доканчивали. В долгих, чуть не до пят, посконных рубахах, скинув лишние порты. В штанах за лошадью не набегаешь, и то рубаха – выжми. А так и обдувает малость по ногам, и комара еще того нет, не заест. Мельком напомнилось: «Как-то у нас с пашней?» Федор и Грикша оба теперь были и в справе изрядной, и серебро не переводилось, а с пашней – горе одно. Нанять – поди их весной найми, лишние руки! Да и как наймит сделает! Только исковыряет землю. Мать кланялась родне, носила подарки. Дал бы князь землю, что ли! Своих бы хоть две души крестьян, чтоб с хлебом не маяться! Иным дает, у кого и так довольно. Большим боярам вон сотни рук работают! Федор сплюнул, отворотился. Грачи тучами носились над дорогой, смешно переваливаясь, бегали по черным бороздам, следом за пахарями, хлопотливо выбирали червей. Позже, от зерна, этих же грачей гонять – не выгонишь!
Дмитров должен был быть уже скоро. Ночлег всяко будет и при новом князе! Где это бывало, чтобы гонца да плохо приняли! За ночлег, харч, корм лошадям Федор, разумеется, не боялся. В любой деревне все это гонцу дадут безо всякой платы, старосты отводят постой в самых справных домах. Но хотелось доброго отдыха, бани, хотелось привести себя в порядок, чтобы предстать перед московским князем не с пути, в поту и пыли, с этим зудом под рубахою и в волосах. У иных хозяев вшей полным-полно. Как-то мать вела дом – редко и в головах-то искали!
В Дмитрове, однако, приняли – лучше не надо. Может, потому, что и дмитровскому князю были вести из Новгорода. Ратники выпарились, вычесались, переоболоклись во все новое, коням устроили дневку. Отдохнули справно. Отдохнули и кони, сытно отъевшиеся княжеским ячменем, и уже весело бежали по лесистой московской дороге.
Москва показалась ввечеру. Деревянная, пестрая от белотесаных заплат и еще необветренных новых бревен крепость на холме. Над городней проглядывали, тоже светлые, верхи новых хором и маковицы двух церковок. Федор усмехнулся: невелик город у Данилы Лексаныча! И погасил усмешку. Встречу скакали трое верхоконных. С вышки, что ль, увидали? Блюдут! Он еще издали, коснувшись шапки, поздоровался с приближающимся дружинником.
– Отколе?
– Гонец великого князя владимирского! – повелительно прокричал Федор в ответ, выпрямляясь в седле. Дружинники враз заворотили коней и поскакали посторонь, на полкрупа позади Федора, а третий во весь опор помчался вперед, к воротам. И по тому, как старательно они все это проделали, видно было, что великокняжеские гонцы здесь не часты.
В крепости все было деревянным и многое – увидел Федор – недавно возведено. Где светло-серые, чуть обветренные, где бело-розовые на закатном солнце бревна, притухающее, но все еще многолюдство снующих мужиков – все говорило, что московский князь въелся в дело и даром времени не теряет. Мельком разглядел заворачивающую телегу: проблеснувший железный обод нового колеса, крепких, сытых коней (значит, до весны и сена и жита им хватало с избытком!). Еще от ворот узрелись лодьи на реке, и наметанным глазом по едва заметным приметам Федор узнал новгородских вездесущих купцов. Их встретил городовой боярин, отвел на ночлег. После шестидесятиверстной скачки ноги плохо слушались и все качалось. Ели, обжигаясь, жирные горячие щи, черпали кашу, а глаза уже слипались, да и нечего было особо разгуливать. Утром – предупредил уже давешний боярин, которому Федор отдал дорожную грамоту, – ко князю.
Он проснулся ночью сам, словно толкнули. Полежал, встал. Мужики храпели на попонах. Вышел под зеленое предрассветное небо, под холодеющие звезды. Сторож на башне ударил в било. Звук пронесся над притихшей крепостью, отозвался над рекою и, повисев, сник, растворился в тишине. В стороне, у житных амбаров, чуть пошевелились закутанные в долгие тулупы сторожи.
– Эй, ты! – окликнул один. – Не спится? Как там, в Новом Городи?
– Бывал ле? – ответил Федор вопросом на вопрос.
– Бывал! Спроси, где я не бывал! И в Ростове бывал, и на Двину хаживал!
– Хорошо тут?
– А Бога не гневим! Князь добер. Встроглазый. Порядок при ем настал. Тут спервоначалу мечтали: посидит да и улетит. Ан нет, села забрал, которы свои, не поглядел на наших бояр, да и наместника поприжал самого. Суд правит тоже сам. Купцов нонече навалом. Знают, у мыта свое положи – боле не тронут тебя, торгуй, как хошь. Строится, почитай весь Кремник обновил! Монастырь поставил за рекой, архимандрита там посадил, с Переяславля, что ль, созвал…
Ратнику явно хотелось поболтать, да и Федор не останавливал, самому было любопытно. В Ростове да Новгороде мало и вспоминали про Данилу Московского. Он снова оглядывал все более четко вылеплявшиеся на светлеющем небе кучи крыш, ровный обрез городни и как бы висящие над нею дощатые кровли костров, под которыми стояли или похаживали бессонные сторожа. Жаль, ратный не мог вспомнить имени переяславского архимандрита – може, знакомый какой? Впрочем, Грикша скажет! Он ведь сам сюда ездил, возил утварь да книги из Никитского монастыря!
«И чего я дичился так?» – подумал Федор, уже с некоторым раскаянием вспоминая недавние детские годы. Он поймал себя на искушении сказать ратному, что знавал князя Данилу по Переяславлю, но сдержался. Негоже было этим хвастать, тем паче здесь.
Уже совсем осветлело. Вдали, над краем леса, видного немного по-за верхом городни, поднялся столб светлого, не колеблемого ветром огня, постоял, разгораясь все ярче, словно поднятый в небеса светящийся меч, и вот наконец раскаленный золотой краешек светлого утреннего солнца вылез из-за холма. Косые брызги озолотили верха костров и кровли, желтое тепло зажгло рудовые бревна городень, и скоро ослепительные лучи хлынули в глаза так, что оба, и Федор и ратный, зажмурились, и сразу, будто ожидавшие солнца, разноголосо запели петухи. Над Москвою подымался рассвет.
Его проводили в думную палату. Федор ступил через порог, заученным движением, сняв шапку, отвесил поясной поклон и снова надел шапку (в думе княжеской шапок не снимали). Князь сидел на невысоком резном креслице. Федор, остановясь на должном расстоянии, не глядя в глаза, громко передал поклон от великого князя Дмитрия младшему брату Даниле Лексанычу и поклонился снова.
– …Шлет о новгородских делах! – Он протянул свернутую и запечатанную грамоту. Боярин принял грамоту из его рук и передал князю. Федор, как гонец, должен был только передать послание (посол читал бы сейчас грамоту вслух, но для посольского дела посылают уже боярина). Грамоту прочтут без него, хотя Федор знал и сам содержание великокняжеского письма. В Новгороде стало совсем плохо, и Дмитрий Лексаныч посылал к братьям о возможной войне с Новгородом.
Пока принимали и передавали свиток, Федор лучше всмотрелся в князя. Данил Лексаныч возмужал. Бородка сильно изменила его лицо, и Федор подумал вдруг, что и его самого с бородою, пожалуй, князь не узнает. Данил держался как подобало по уставу. Сидел прямо, не шевелясь, соблюдая весь чин. Федор представил, как будет выглядеть московский князь, когда поседеет его светлая борода, пролягут морщины от горбатого носа, прибавится дородства, а светло-красные губы потемнеют и сморщатся. («Да ведь и мне тоже стареть!» Как-то впервые это задело сознание.) Князь тоже пристально вглядывался в Федора и что-то сказал боярину справа от себя, но его самого ни о чем не спросил. «Ну что ж, так и нать!» – подумал Федор, покидая думный покой. На переходе его окликнул давешний городовой боярин, что брал грамоты, и Федор сперва понадеялся, что воротят, но боярин просто хотел от себя расспросить Федора о Новгороде, и ему пришлось участвовать в долгом разговоре с ним и еще двумя боярами, одного из которых, костистого, высокого, с серьезным, большим, словно бы немецким лицом, он где-то, кажется, видел. У орденских немцев, что приезжают в Новгород, бывают такие лица: прямоугольно-большие, с тяжелой челюстью, твердые, словно из одних мускулов и костей, только у тех – жестче. Боярина звали Веньямин, и только уж когда первый боярин назвал его Протасием, Федор вспомнил враз, где он его видел. Ну да, во Владимире, вместе с Данилой!
Посольское дело и беседа с боярами порядком утомили Федора. Отобедав и выяснив, что он боле сегодня не надобен, Федор отпустил ратных и сам, оседлав коня, поехал со двора поглядеть город и посад, которых он еще толком не видал.
В рядах москвичи продавали глиняные свистульки, неровно облитые зеленой поливой, горшки, железный и скобяной товар. Кованое узорочье было только про себя: медные и серебряные кольца на вятичей, бусы. Кое-какой годный товар был лишь у тверских да новгородских купцов. Впрочем, сидел на самом низу, у воды, какой-то не то бухарец, не то персиянец с коврами. «Еще не было летнего привозу», – догадался Федор. Зато снедь была всякая возами: рыбу, соленые грибы, бочки квашеной капусты предлагали нипочем – видно, спешили распродать остаток с зимы. Покупатели тыкали пальцами, ковырялись, пробовали, брали на зуб. Федора, который не слезал с коня и шагом ехал по рядам, то окликали из лавок, льстиво называя боярином, то поругивали: «Ишь, ворона на корове! Чеботы замарать боязно ему!» – пихая кулаком или замахиваясь перед мордой коня.
– Чей будешь-то?
– Переяславськой! – отзывался Федор.
– Боярин ай нет?
– Ратник!
– Каки грамоты привез? – спрашивали, где-то уже вызнав, что незнакомый ратник – гонец. – Не ратиться ли зовут?!
Его оступили. Мужики были востролицые, глазастые. Где и дознались, черти! Федор отшучивался:
– Вам тута надоть маленько поратиться, а то забудете, как и рогатину держат!
– Ничо, наше от нас не уйдет! – возражали мужики.
– Отколь счас-то? Из Нова Города? Велик? Чать, поболе Москвы?
– Да сказать, не соврать, – приодержав коня, серьезно отмолвил Федор, – раз в сто, а то и более!
Мужики присвистнули.
– И терема камянны есь?
– Больше церквы, – отвечал Федор, – и в Детинце и на посаде.
– Що тако Детинец? – не понял кто-то, ему ответили сами:
– Кремник, ну!
– А терема, как у вас, но только выше гораздо, раза в два, а то и в три… – Федор прикинул на глаз. – И в четыре раз выше есть. И улицы мощены, ходят посуху.