Вновь его встретил приготовленный привычный покой. Иное и обветшало за годы отсутствия, иное поправили наспех, он не вникал. Отстранил и ключника с исчислением доходов митрополичьих – потом! Разоблачился. Отослал служку. Лежал, думал. Сон не шел. Мысли были горькими. Игнатия следовало наказать не так, как он хотел сначала, не с глазу на глаз, а соборно – дабы помнилось, дабы вразумить заблудших. Дабы не пропало все то, что с таким трудом насаждалось годы и годы.
Игнатий был призван на другой день. Сперва, однако, митрополит посетил Княгинин монастырь и новую могилу князя Глеба и сам отслужил панихиду по покойному ростовскому князю.
Игнатий полдня томился, ожидая приема, рядом, но не вместе с другими иерархами, паки и паки обеспокоенно вглядываясь в остраненные лица владимирского и сарского епископов. Страшась и тоскуя, он все же предпочел бы, чтобы разговор с митрополитом состоялся наедине. Намеренно или нет, Кирилл додержал ростовского епископа до того часа, когда тот уже совершенно изнемог духом. К тому же он увидел, что прочие епископы садятся в кресла по бокам митрополичьего престола и все принимает явный вид судилища.
Кирилл прочел краткую молитву. Епископы вторили ему. Голос Игнатия дрожал и едва не срывался. Он один оставался стоять перед престолом.
– Поведай, отче, – вопросил наконец митрополит, – почто изверг ты прах князя Глеба из могилы?
Игнатий начал было объяснять, какими грехами покойный Глеб Василькович заслужил толикое, но Кирилл тотчас прервал его:
– Ежели хощеши обличать заблудшего, обличи при жизни! В лицо, не обинуясь, скажи ему небрежения его и грехи! Исправь, и да не погубит души своея! Но исправляй наставлением, советом, а паче – милостью! – Голос Кирилла вдруг сорвался, и он почти выкрикнул с болью и гневом: – Ел и пил его чашу! Кто ты сам, чтобы судить?! Бог простил и взошел на крест за нас, а мы? Что можно сделать злом?!
Он остановился, задышавшись. («Сам я встречал Александра как защитника после расправы с братом! – Это он сказал про себя, одною мыслью: – Мог бы проклясть и подорвать его власть и мир на земле!»)
– Милостью! – продолжал он, передохнув. – Любовь соединяет, только любовь! Что простительно князю, простить ли то служителю Божьему? Если мы, духовная власть, будем карать, то кто будет миловать? И возможно ли измерить меру зла, которое проистечет тогда на земле? Весь смысл учения Христа: возлюби ближнего своего!..
Голос Кирилла возвысился и уже звенел и потрясал, повергая в трепет. И все-таки ни Игнатий, ни епископы не ожидали и вздрогнули разом, когда митрополит, встав, сурово произнес:
– Отлучаю от службы и от сана, аки недостойного благодати Божией!
Игнатий вышел, пошатываясь. Он не понимал еще толком, что произошло. У него отобрали тут же святительский посох, митру, печать и праздничное облачение. Прочие епископы также пребывали в страхе и смущении. Отлучали попов и протопопов, смещали игуменов, но епископа! Да еще ростовского, признанного главу русских епископов, не пораз замещавшего митрополичий стол! Такого, кажется, еще не бывало на Руси…
Его молили отложить наказание, но Кирилл был тверд. Возможно, его еще заставят пересмотреть свое решение. Возможно, он сам сменит гнев на милость… Но потом, позже, не сейчас. Пусть едет к себе, пусть мучается, пусть умоляет князя о заступе, пусть до дна изопьет чашу…
Теперь предстояло другое дело, не менее важное, хоть и касалось мирян и мирских нестроений. Сарский епископ доносил, что князь Андрей уже получил в Орде от Менгу-Тимура ярлык на великое княжение под братом Дмитрием. Ярлык как будто был дан еще не на полное княжение, а на половину, в точности неизвестно. Но во всяком случае, об этом уже прознали в Новгороде, где против Дмитрия подымалась градская смута.
Он послал с благословением приглашение князю Андрею прибыть к нему во Владимир. Он решил, ежели князь откажется, сам ехать к нему в Городец. Князь медлил, наконец прислал с поминками сказать, что будет. Быть может, он издали почувствовал настойчивость зова, быть может, устрашился возможной поездки престарелого митрополита в Городец – поездки, которая могла серьезно уронить Андрея во мнении всей Суздальской Руси.
Глава 46
Князя Андрея одолевали свои заботы. Заботы такие, что – по первому движению души – он хотел было отказаться от зова митрополита, как от пустой докуки. Отречься и забыть. Для Орды, для Менгу-Тимура, для его вельмож, князей, нойонов и темников требовалось серебро. Подарки везли и везли, и Семен просил еще и еще. Приходилось не то что сбавлять, а наоборот, умножать и умножать дани. Купцы роптали, кто и перебегал украдом к тверскому князю. Олфер Жеребец шарил по заволжским лесам, выколачивая дани и меха из лесных жителей. Забирались все далее, возвращались все чаще с уроном в людях. После лесных сшибок и засад по глухим урочищам хоронили своих мертвецов. Ставили большие сосновые кресты. Иван Жеребец нынче был послан в Кострому. На двадцать первом году он уже вполне вымахал в отцову стать, и так же бешено гулял, и так же веселая широкая улыбка у него на лице могла мгновенно сменяться страшным оскалом ярости, когда обнажались крупные зубы и кулаки сжимались, набухая венами. «Те же отцовы, по пуду кулаки!» – говорили, покачивая головами, мужики, когда Иван, размахнув на широкой груди ворот дорогой рубахи и твердо ступая, выходил на пристань улаживать споры у речного мыта, и бывалые купцы, что не робели в схватках с волжскими разбойниками, тут, узя глаза, отступались, развязывали вервие, казали товар, что чаяли провезти украдом, и, крякая густо и недобро, доставали тяжелые кошели. Давыд Явидович тоже сидел на Костроме, улаживал с местными боярами, пересылался с зятем, Константином Ростовским. Семен Тонильевич безвылазно сидел в Орде, лишь наезжая домой время от времени, а прочие костромские бояре во главе с Захарием Зерном жались да выжидали, готовые поддержать князя Андрея, ежели он окажется наверху, и отречься от него, коли оступится. Зато городецкие бояре князя Андрея были чуть не все в разгоне: в Нижнем, где требовалась рука и рука, в посольских делах, в походах.
Кострома с Волгою и Новгородом Великим считалась половиною великого княжения, и Семен доносил из Орды, что ярлык на эту половину Менгу-Тимур дает (готов дать) ему, Андрею. Что за Андрея хлопочет сейчас старшая царица Джиджекхатунь, а ее голос в делах ордынских важнее многих голосов вельмож. У князя Андрея после Семеновых писем теплело на душе. Что бы ни говорили про Семена – для кого он старается? Дочерей давно выдал замуж, сын, первый, погиб, второй, татарский сын, живет в Орде и служит Менгу-Тимуру. У него, у Семена, здесь только он, князь Андрей. Иным было отношение Давыда Явидовича. Тот соблюдал свое: выдать дочь за князя, прикрепиться и укреплять Андрееву власть, как вложенные в лихву гривны. Иным было и отношение Олфера Жеребца. Для Олфера князь был щитом, и сам он был щитом князю, как в драке, к кому прислониться спиной. Он и мироволил Андрею, и ублажал его – все, чтобы быть ближе. У Семена же все было не так. Он не дозволял ни себе, ни Андрею излишней близости. Он – видимым образом – не просил богатства. На предложение перебраться к нему в Городец, получив от Андрея села и земли, ответил вежливым отказом. В думе держался сухо-почтительно, никогда не выставляя себя наперед. Но порою, изредка, оставшись наедине с князем, он или рассказывал нечто, неизвестное прежде Андрею, а то давал прочесть, иное переводил с греческого или латинского, с немногословною страстью подчеркивая важное, и тогда исчезал маленький Городец, сам Владимир становился мал перед блеском палат древних римских кесарей или Царьграда – мировой державы… Византия, мунгальский каган, римские кесари… И по дороге было одно: ярлык на великое княжение. А там – Новгород; а там уже поговаривал Семен про Ногая: разбив его, – ежели он не поладит с Менгу-Тимуром, – можно будет воротить Чернигов, Киев и прочие, северские и волынские города… И Андрей, разгораясь от дальних замыслов своего боярина, слал серебро в Орду; пересылался с новгородской вятшей господой и облагал новыми данями Кострому и Нижний, не свои (пока не свои, еще не свои!), лишь данные ему в кормление города.
Послание митрополита застало его врасплох. Семен был, как на грех, в Орде. Давыд в Костроме. Даже Олфер Жеребец ушел в летний путь, в полюдье. Посоветоваться было не с кем. Митрополит звал настойчиво. Не узнал ли он о ярлыке? Все, что подготавливал так долго и тщательно Семен, уже начиналось. Новгородцы, которым он обещал любые льготы (потом можно и отобрать!), ждали только знака, лишь шевеления. Уже Дмитрий, почуяв недоброе, начинал действовать круто, отталкивая тем от себя посадское население и даже прежних доброжелателей своих. Уже зашевелилась Орда…
Андрей медлил, чаял дождаться Семена, но и медлить было трудно. Митрополит Кирилл был слишком почитаем всеми. Он хоронил отца, он встречал его после разгрома Неврюем покойного дяди Андрея. (Сходство имен тревожно резануло по сердцу. Он постарается отбросить непрошеное сравнение. Я и дядя Андрей! Глупо.) Но тут из Владимира дошли подробные вести об отлучении ростовского епископа Игнатия. О том, какое впечатление это произвело на всех, лучше всего сказали Андрею глаза его духовника, тихого и неслышного отца Онисима, который рассказал об отлучении Игнатия как бы ненароком, исповедуя князя. Андрей засомневался, и вдруг его охватил страх. Митрополит, конечно же, знает о ярлыке! Он поедет сюда, непременно поедет! И тогда? Не проклянет ли он и его, как проклял, отлучив, ростовского епископа?! Отец – дядя Андрей – и они с Дмитрием… Он проснулся ночью. (Спал один, у них с Феодорой, как у византийских царей, были особые изложницы.) Проснулся в ужасе. Перед глазами, качаясь, стоял покойный брат Василий, тогда, на свадебном пиру, выкрикнувший ему вслед: «Отец проклял нас, он вверг нож в ны, мы будем резать друг друга, как Каин Авеля, мы сами себя зарежем!» Что он мог знать, что он понимал, несчастный пьяница, похороненный отцом прежде смерти? Что мог он предвидеть?! Ночь струилась, слегка разбавленная лампадным огнем… В Городце, Костроме, Нижнем готовилось оружие и рати. В Орде вовсю творилась мышиная возня подкупов. Связки мехов и веские серебряные слитки переходили из рук в руки. Тяжкая, до времени пощипывая траву, шагом бредущая по степи неодолимая сила медленно склонялась, по зову серебряных ручейков, в его сторону. Уже получен ярлык на половину княжения и… ничего нельзя остановить.
– Отче! – позвал он не то отца, не то митрополита Кирилла. – Отче, прости меня!
Утром Андрей известил духовника, что едет к митрополиту. По осторожному блеску в глазах отца Онисима догадался, что тот ждал этого решения и доволен. Велел позвать к себе братнего гонца, что вот уже второй месяц околачивался в Городце, ожидая ответа Андрея на новгородские грамоты Дмитрия. Велел передать, что не вмешивается в дела брата и мешать ему не станет.
«Где он таких берет?» – думал Андрей, оглядывая гонца. Молодой светлобородый парень с умным худоватым лицом и жадно блестящими глазами, видимо правдолюбец и законник, как сам Дмитрий… Он поставил рядом с ним, мысленно, Ивана Жеребца и вновь содрогнулся. Неужели же в них, в исполнителях господской воли, отражается характер князя?! Каков глава, таковы и они! (Как это может быть? А вот может!) Он отослал грамоту в Новгород брату со своим гонцом, сам не понимая, зачем это сделал… Гонец, однако, еще не доскакал до места, когда принесли злую (и еще бы немного дней назад радостную) весть: Дмитрий, не дождавшись ответа на свое письмо, сместил в Новгороде посадника, престарелого Михаила Мишинича, всеми уважаемого мужа, и посадил своею волей Смена Михайловича, ладожского посадника, боярина со Славны. Самоуправство Дмитрия возмутило весь город, и теперь там только и ждут Андрея. Посланник сообщал, что и Смен Михайлов ждет решения города и, ежели что, за князя Дмитрия не вступится.
Стоял август. Хлеб уже созревал. Андрей послал гонца с новгородскими вестями к Семену в Орду и выехал во Владимир для разговора с митрополитом Кириллом.
Глава 47
Мелкие, хотя и важные, заботы одолевали митрополита Кирилла, не давали сосредоточить силы на одном, на главном. Обнаружились множицею нестроения в службе, в церковном чине, иное, о чем было постановлено, оказалось так и не исполнено доднесь. Не были исправляемы суды церковные в Ростовской земле, и только ныне, ходатайствуя за опального епископа, Дмитрий Борисович обещал и соглашался утвердить повсеместно новые, соборно постановленные шесть лет назад правила. Постоянное преткновение вятших встречали статьи церковного уложения, на неукоснительном соблюдении коих особенно настаивал митрополит Кирилл. Эти статьи были: об освобождении на волю раба или рабы за увечье, господином своим нанесенное; такожде об освобождении на волю рабы, в прелюбодеяние господином своим склоненной, и равно об освобождении на волю прижитого ею от господина ребенка; и, наконец, статья, запрещающая продажу иноземцу – жидовину или еретику – крестьянина-челядина, ибо недостойно есть христианскую душу роботити нехристем.
Возражающие сему лукаво ссылались на византийский «Номоканон», в коем не было означенных статей, а за увечье или совращение рабы полагалось одно лишь церковное покаяние. Митрополит Кирилл, разыскавший нужные статьи в некиих древних установлениях, отвечал с гневом, ссылаясь не на эти статьи, а на русское летописание божественного Нестора:
– Что же, по лукавству вашему, тогда и святого князя Владимира, крестителя Руси, прижитого Святославом от ключницы и рабы Ольгиной, Малуши, такожде надлежало в работу творити?!
Спорщики умолкали, не зная, как возразить.
Намедни прибегал к нему сельский попик, вступившийся за понасиленную рабу по слову митрополита и изобиженный своим боярином. Попик был не только изобижен, но и избит зело, с синяками и ссадинами на лице и по всему телу. Сраму ради он не стал показывать Кириллу струпья на седалищных местах, но видно было, что уже и духом изнемог, и готов смириться. В поучение ему Кирилл напомнил попику сказание о сорока двух аморейских мучениках, из коих все, кроме одного, устояли перед тираном и сподобились блаженной кончины и посмертного райского жития.
– Такожде и твой мучитель, ежели увидит тебя согбенна и унижена пред собою, станет ли почитать в тебе духовного своего отца? Приклонит ли ухо к глаголу уст твоих? Помыслит ли о сем! Не лучше ли во сто крат прияти мученическ венец, но остаться с Господом, а не с тираном?
Кирилл вновь оглядел попика, его тщедушное сложение, малый рост, синяки на лице (и за бороду его драли, видать!) и еще рассказал, теперь уже из хронографии Феофановой, про лжепатриарха Константина, некогда погубленного царем-иконоборцем. Рассказал для вящего вразумления, чтобы не подумал попик, в сирости своей, что вот, мол, легко митрополиту всея Руси советовать мученического конца приятие, его-де самого не коснется длань врага. Может коснуться и меня, ежели царь самого патриарха заушал и мучил и принудил его, в монашеском сане сущего, обвенчаться, есть мясо и слушать песни за царским столом…
Попик, видимо, никогда не читал и не знал сочинения Феофана. Он поднял глаза на митрополита Кирилла и слушал смятенно, по временам трудно сглатывая слюну. Кирилл пересказывал жестко, ничего не смягчая. Как заушали и закидывали грязью патриарха, как срамили и волочили по городу…
– Так поступил царь. А ведь Константин крестил двух его детей и во всем ему потакал и мирволил!
– И я крестил… детей его… – растерянно пробормотал попик, во все глаза глядя на митрополита.
– Видишь? – сказал Кирилл, мягко улыбнувшись попику. – Чего достиг сей патриарх пресмыкательством пред царем? Тоя же срамныя и лютыя смерти. Но ежели праведники, приняв муку от гонителей своих, идут ко Господу, в выси горние, то помысли, куда ушел лжепатриарх, согласясь со скверной?
Попик вдруг кивнул и теперь почти уже радостно внимал митрополиту.
– И вот, – с твердостью докончил Кирилл, – зри! Обличали, уничтожали иконы, замазывали лики святых, и где они все, обличители? Где царь-гонитель, где слуги и присные его? В геенне огненной! А лики – вот, сияют! И только уничтожено многое, и многие прияли мученическ венец, многое, увы, изгибло, вещественное и рукотворное, но нерукотворное, духовное – сохранено! Ими, праведниками, в муках опочившими, сохранено! Помни!
Укрепив и отпустив попика, Кирилл велел ему впредь не хоронить, не венчать и не причащать никого в семье боярской, донеле же тот не покается в злодействах своих.
– Христос тоже терпел заушения. Наш труд – самый тяжкий: одоление плоти, а плоть сильна! – присовокупил он, провожая служителя до порога.
За попиком вскоре приехал и сам господин. Гора мяса, маленькие глазки, большое толстое красное лицо, коротколап, медвежеват. К Кириллу вломился чуть не с криком.
– Я боярин! Несудимая грамота у меня! Волен во холопах!
«Как им далеко до христианства!» – думал Кирилл, глядя на дерзкого боярина с жалостью и отвращением.
Боярин, при всем своем непотребстве, был не глуп. Права свои по «Русской Правде» помнил наизусть: «Аще огрешится господин, убьет раба своего, нет ему виры». Пришлось напомнить и о тех статьях, которые боярин похотел забыть, и про то, что было в соборных правилах постановлено. Таким вот и нужны правила, без правил им удержу не будет. Правила не нужны тем, кто принял целиком завет Христа: «Возлюби ближнего своего, как самого себя». В жизни, увы, не на все можно установить правила! Этот испуганный священнослужитель. Видимо, глухая деревенька. Боярин – царь и бог, все позволено, «отец родной». За попрек ночью священнику кинут камень в окно, пихнут в темноте в канаву, а то и подожгут. Закон… Как может он жить без духовного наставления?! Эти свиные – медвежьи ли – неглупые глазки, эта плоть, которая считает, что в ней, в плоти, весь смысл жизни… В бытии, в том, чтобы жрать, пить, чтобы давить и тискать, животно наслаждаясь судорогой живого под лапами, под сапогом, под «законом», данным ему несудимою грамотой… Как же, он природный боярин!
Кирилла слегка замутило от этой громогласной туши, от этого отсутствия всякого стыда, от животного дыхания… Он прошел во внутренние покои. Походя сказал эконому, дабы предупредили всех священников: кто примет от рекомого боярина причастие ли, отпоет ли покойника у него в дому (у боярина как раз кто-то умер) – потеряет сан.
Боярин вновь попался ему встречу на выходе на третий или четвертый день. Его жирное лицо как-то обвисло и пошло пятнами, глаза расширились и забегали. Он неуклюже повалился в пыль. Кирилл даже не сразу узнал в нем давешнего грозного самовластца. Но вдруг понял: ну да, неотпетый мертвец, лето же! Мысленно похвалил священника за строгость, вместе с тем подумал, что попик проявил смелость от озлобления, что тоже было нехорошо. Усопшего следовало похоронить… Мысли перекинулись к Игнатию. Дмитрию Борисовичу он до сих пор не ответил ни да ни нет.
Боярин приходил с отпускною грамотой на рабу, из-за которой поссорился со священнослужителем. Кирилл велел ему явиться к исповеди к своему священнику и принять епитимью. Отпущенную рабу он приказал отправить пока в Княгинин монастырь. Женщине нужно было просто отдохнуть, прийти в себя, избыть вечный страх, почувствовать себя в безопасности за толстыми стенами монастыря. А там уже решит сама, как ей лучше. Может – выпустить в мир, ежели найдется добрый человек, а так – ни кола ни двора – лучше уж при монастырской работе в женском княжеском монастыре: и корм, и тепло, и сряда какая ни то… Горько подумалось: как еще в иных монастырях приходит трудникам? Келарь да эконом не морят ли гладом работающих на братию? Как еще и о той же рабе, днесь отпущенной неволею ее господином, скажут, что-де для монастырских дел отобрали ее у боярина! А подумать смогут ли, что будет делать мать с дитятею на «воле», где ни дома, ни угла, ни иного пристанища?
Грешны люди! Ленивы и лукавы. Ладят меньшим откупиться от большего. Поставят свечу в чаянии лихвы, отслужат молебен за спасение, чтобы самому не заботиться о спасителях своих… В монастырях нет холопов. Русская церковь отказалась от труда рабского. И тут – скажут завистливые и лукавствующие – потому-де церковники противу рабства, что у самих нет рабов! И не воспомянут, что по слову Христову о братьях совершено сие: как же можно брата своего работить? Ибо кто же мешал бы и церкви иметь холопов на землях своих, ежели сильные мира держат холопов и дарят церкви по душе за собою деревни, подчас с теми же холопами? И сколько трудов нужно было приложить, дабы воспретить всеконечно рабство церковное! Дабы и господ, и вельмож, и князей нужею заставлять хотя бы и перед смертью, но отпускать на волю холопов своих!
Да, нужны и терпение, и воля, и непрестанные усилия, без отдыха, не сожидая покоя и скорых плодов… И что паче всего? Паче всего нужно поставить священнослужителя истинного, да не престанет в трудах и в борении не ослабнет! Вся жизнь, и крестный конец ее, Исуса, Сына Божия, не есть ли перст, указующий всякой жизни: будь такожде! И не скажут лукаво, яко фарисеи: он пострадал за нас, и тем мы уже спасены и безгрешны. Разве же не ясно, затем и страдал, затем и молил: «да минет меня чаша сия!» Ибо так вот может и должен каждый: и страдать, и устрашаться в нищете плоти своея, и молить: «да минет», и – не отрекаться креста и муки крестной, если крест придет и мука постигнет. И не в высоте, не во власти! Ибо скажут опять лукавые: мал есмь, и не мне надлежит исполнить подвиг, а набольшему меня! Почто Исус отверг корону царя? Почто, искушаемый, не захотел приять все царства мира и славу их, но возразил: «Отойди, сатано!» Затем, что не в пример, и не в поучение, и не во спасение даже стала бы жизнь Спасителя, ибо каждый из малых сих мог бы сказать тогда: «Ему было легко, он царь!» В самом деле! Ему, митрополиту, сделать мановение – и этот боярин лежит в пыли, у ног, и молит о прощении, а князю – тем паче. А каково крест нести рабе той, под господином сущей? Каково ей не извериться в благости Божией? И ведь для них, а не для избранных, для простецов, а не для вельмож прошел Исус свой тернистый, свой земной путь…
Получив известия, что Андрей выехал во Владимир, митрополит Кирилл вызвал к себе ростовского князя Дмитрия Борисовича и опального епископа Игнатия. Князю он сделал внушение о делах церковных, судах и исправах, а Игнатия наконец простил, наложив, впрочем, строгую епитимью.