Спрыгнул из дупла на снег, в задумчивости прикрыл дверь.
Пока шел к козачьему жилью, бывшему их узилищу, размышлял: не блажил ли чернец? Откуда все это знать ему? Чревовещатели лживы, а этот монах – не из своего ли чрева он говорил?.. Зачем ему нужно, чтоб козаки ушли к московскому князю, а не в Литовскую Русь?.. Не дать им пограбить монастырь, вот зачем! Взяв путь на Москву, не станут брать лишнего, остерегутся. А уйдут на Днепр с хабаром – поминай как звали.
Холодные звезды в небе подмигивали, смеясь над его доверчивостью к московским сказкам…»
6
Видел бы кто со стороны, как бредет неведомо куда, прочь от деревенской околицы, в заснеженные луга и перелески, в скорые зимние сумерки, странная троица – участковый милиционер, приезжий из города чекист и старый священник, – удивился бы несказанно. А если б внимательней разглядел их лица – с миной озабоченности у милиционера, растерянно и неестественно улыбающееся у сержанта НКВД, вдохновенно-молитвенное у впереди идущего попа, – то немедленно решил бы, что дело тут темное. Но раз в нем участвует госбезопасность, то и вмешиваться в это дело не стоит, а лучше держаться как можно дальше. Еще лучше сделать вид, что никакой странноватой троицы по деревне не проходило. Время на дворе такое, что чем тише и незаметней живешь, тем больше вероятность, что доживешь и до иных времен…
Меленький снежок, поначалу радовавший – первый в этом году, природа будто тоже захотела праздновать великую дату революции и принаряжается к завтрашнему, – перешел в метелицу. Ветряной снегопад бил в лицо, швырял горсти колючей ледяной крупы за шиворот, подгонял в спину, будто невидимый конвой, поторапливающий беспомощных людишек.
Впереди вырастала черная стена леса. Позади остались черные избы деревни с огоньками лучин в окошках, как при царе Горохе. Керосину для ламп-коптилок в колхозную лавку не завозили, да и покупать его колхозникам было не на что, а тянуть сюда электрическую линию – грандиозные планы пятилетки не предусматривали.
– А где ж дворцы? – оглянулся назад сержант, вспомнив название деревни.
– Не было тут отродясь дворцов, – пересиливая ветер, крикнул Остриков. – Так только зовется… а отчего, кто его знает… Возвращаться надо, товарищ сержант! Пурга разгуливается. Дорогу заметет.
– Мы на задании, Остриков, – напомнил чекист, бесстрашно шагая вперед.
Тучи, обложившие небо, поглощали свет, сгущали сумерки. Широкая нахоженная тропа белой змеей устремлялась в темнеющий лес. Под кровлей сосен ветер был не так драчлив, зато ночь здесь опускала свой полог быстрее.
– Надо возвращаться! – настаивал милиционер. Он тревожился и уже злился на обоих, чекиста и священника. Оба, казалось ему, лишились ума. – В темноте собьемся с дороги, заблукаем, замерзнем!..
Из-за ответного молчания сдали нервы.
– Дальше без меня идите, товарищ сержант! Я на такое задание, чтоб ни за что сгинуть, не согласный.
Гущин остановился и повернулся.
– Выполняйте приказ, Остриков! – сказал сухо, обыденно, словно в кабинете у начальника милиции, вперив в него пустые, помертвевшие глаза. – Вы сопровождаете меня. Вам ясно?
Милиционер обреченно махнул рукой. Холод пробирался под шинель. Каково ж монаху, одетому в ветошь, даром, что зовется ватником, и с утра не бывшему в тепле?
– Куда ты ведешь нас, отец Палладий? – в последний раз безнадежно попытал он судьбу.
И судьба вдруг откликнулась, смягчилась:
– Там часовенка есть, Трофим Кузьмич. Согреемся.
Отлегло от сердца. Хоть и не сполна поверил он гражданину Сухареву, арестованному по обвинению в тяжком преступлении против советской власти. Ему, отцу Палладию, может, все равно, где и как смерть принять – в лесу от стужи или у расстрельной ямы от пули в затылок. А хуже всего – в лагере от голода и непосильной работы. Но и могильный ров, выкопанный землеройной машиной для потока приговоренных, – куда как мерзко. Тайный, вполголоса и с оглядкой, рассказ про такое дело Остриков слышал две недели тому назад от приятеля, сотрудника калужской гормилиции. После этого он зарекся: если мобилизуют на расстрелы, отправит жену с дочками в Челябинск к тетке, а сам уйдет в бега, завербуется на самую дальнюю стройку коммунизма. И будь что будет.
В голову вползла неприятная мысль: не задумал ли энкаведист пристрелить церковника прямо тут? Непонятно зачем. Но непонятность не доказывала неисполнимости…
«Свихнулись оба, – мрачно думал старший милиционер Остриков. – Откуда тут часовне быть? А если и есть… Доведу и оставлю там. За подмогой надо идти. Вытаскивать их. За обоих же своей головой отвечу… Три версты туда, три обратно… по метели. Ох ты ж, Господи, за что мне это…»
Отец Палладий вел уверенно. Сколько ни вглядывался Остриков, не мог понять, какими тропами они идут. Под ногами будто и вовсе не было ничего протоптанного, напоминающего исхоженный людьми путь. Священник точно звериным чутьем угадывал направление в темном заснеженном лесу. А если б не снег, подсвечивающий землю, – так хоть совсем выколи глаз.
К часовне вышли неожиданно. Был лес, а вот уже сложенная из бревен стенка с окошком. За углом лесенка и подпертая чурбаком дверца. Чиркнув спичкой, Остриков разглядел: кровля шатром, а есть ли крест – не хватило свету увидеть.
– Нету креста, – ответил его мыслям отец Палладий. – Комсомольцы спилили еще до колхозов.
Внутри оказалась железная печка-буржуйка и малый запас дров. Лампа с маслом на донышке. Стол с лавкой, на столе две кружки. Охапка сена на полу.
– Была часовня во имя Калужской иконы Божией Матери, а теперь приют рыбакам да грибникам, – объяснил монах, затеплив лампу.
Остриков по-хозяйски закинул в нутро буржуйки березовые чурочки, поджег кусок бересты, бросил растопку в печь.
Когда запылало, Гущин потянулся озябшими руками к огню.
– А это там что? – показал он на стенку.
Одна над другой были прибиты гвоздиками две иконки: побольше – писаная на дереве красками, уже потускневшими, другая поменьше, на картонке, такие раньше раздавали паломникам. На деревянной была Пречистая Дева с книжицей в руке, на бумажной – два благообразных брадатых старца с рукописными свитками в руках.
Отец Палладий перекрестился, приложился к обеим.
– Кто-то принес. Души благочестивые еще есть в народе. Не все Бога забыли. И посвящение часовни помнят. Это ведь образ Калужской Богоматери.
– А такую я уже видел, – подошел ближе сержант, наставил палец на маленькую иконку. – У вас в доме, гражданин Сухарев. Вы-то ее здесь и повесили! – обличительно подытожил он. – А сказки про благочестивые души оставьте себе. Советский народ отказался от религии и успешно изживает ее из своего сознания. Мы, конечно, не запрещаем неграмотным старушкам и отсталым элементам, вроде вас, гражданин поп, верить в мифического Бога. Но через десять лет само слово «религия» будет забыто в Советском Союзе.
– А у нас в селе знаете, как говорят, гражданин следователь? – доверчиво поделился отец Палладий. – Будто январскую перепись населения потому объявили в газетах вредительской и засекретили, что народ-то назвался верующим.
– Антисоветская пропаганда! Засекретили потому… потому что… – Гущин раскраснелся, то ли от тепла после ветра и мороза, то ли от незнания ответа. – Потому что партии и товарищу Сталину виднее, что засекречивать, а что нет! Враги, такие, как вы, могут воспользоваться клеветнической переписью во вред государству. Что вы и пытаетесь делать, даже будучи под арестом.
– Воля ваша, – смирился отец Палладий.
В избушке нашлись съестные припасы: на гвозде висел мешок с сухарями и свертком чая. Пока идейные противники спорили, Остриков сбегал наружу, набил снегом кружки и поставил на печь.
Сержант тем временем снял шинель, аккуратно подвесил на гвозде вместо сухарей и расположился на лавке. Разомлев от печного жара, стал стягивать с ног сапоги.
– Хороша у вас обутка, гражданин следователь, – одобрил отец Палладий. – В таких сапогах хоть сейчас на Красную площадь, парадом пройтись… А вот у гражданина милиционера сапожки ветхие, долго не протянут. В починку бы их…
В кипящую воду Остриков бросил по щепотке чая. Одну кружку поставил перед сержантом, вторую – на край стола, священнику.
– Пейте сперва вы, Трофим Кузьмич, – уступил монах. – Я потерплю.
Он устроился на сене и погрузился не то в молитвы, не то в думы.
Гущин макал сухари в чай. Ел жадно, запивал шумно, обжигался. Остриков откусывал, осторожно отхлебывал, жевал медленно, вдумчиво.
Метель за окном выла голодным волком, залепляла единственное окно снегом.
– Носа теперь уж не высунешь, – пробормотал милиционер.
– А скажите, гражданин Сухарев, – утолив голод, заговорил чекист, – этот ваш Тихон тоже был большой поп? – Он кивнул на иконку с двумя старцами. – Тоже с князьями да царями якшался, как архипоп Радонежский?
Демонстрация своей образованности доставила сержанту удовольствие. Он увидел, что его познания произвели впечатление на арестованного: тот поднял голову и посмотрел внимательно, даже несколько удивленно.
– Да, было дело… Отца нашего Тихона, чудотворца калужского, народ почитал как второго Сергия Радонежского. Он ведь, авва наш, войско великого князя Ивана на сражение с татарами благословил.