Поднял голову от стола, с добрым взглядом.
– А… а… а… здравствуйте, здравствуйте…
Протянул руку, потом на стул показывает. Сел я. Молчу. Жду, что скажет. А сам чуть сдерживаю радостное волненье, вижу кругом, что исход благоприятный.
– Рукопись ваша отдана в набор…
Я чуть не ахнул от восторга. Но уж порешил быть сдержанным, не объявлять своего дикого мальчишеского восторга. Кусаю губы, подпрыгиваю на стуле, руками шебуршу по портфелю, кажется, полез доставать в нем что-то, а совсем и не надо ничего.
– Рукопись пошла… Набирается… Я там кой-что того – понимаете?
– Да, да… конечно.
Я знал, что он говорит про сокращения, выброски, которые сделал. Но это меня уже мало интересует: что именно выброшено, много ли, почему – да боже мой! Не все ли равно! Только бы книга шла: вся шла бы, а выкидок, ясное дело, меньше того, что осталось! Охваченный удивительным своим состоянием, пронизанный радостью, спрашиваю:
– Что там?
И голосу своему стараюсь придать некоторую небрежность, хочу быть спокойным. Верно, не удается мне это: глаза выдают, полагаю, что горели они тогда, как угли!
– Да вот разговор Андреева с Федором выпустил: длинно, вяло и не нужно совсем. «Револьвер» тоже выпустил. На что он? Это же совсем частный эпизод. Нового – что он дает нового? А к Чапаеву – какое у него отношение к личности Чапаева? Да никакого! Выпустил. Ну еще там из мелочи кой-что… Это немного… Как смотрите?
– Да так-так, – отрубил я, не собравшись с мыслями, совершенно механически. – Так-так, конечно… Я потому и говорил: «carte blanche». Непременно так… Если бы я сам взялся исправлять: да что я выброшу? Самому-то мне все кажется одинаково удачным… Пристрастен…
– Знаете, – перебил он, – тире у вас, тире этих – бездна. Просто неисчислимо!
– Ах, это беда моя… С детства, с ученической скамьи, – подхватил я с каким-то восторгом, будто дело касалось чего-то очень, очень большого и важного. – Я никак избавиться от этого не могу… Беда моя…
– А остальное – грамотно… Очень грамотно… Вот читал я – и в некоторых местах очень, очень растрогался… Особенно сцена эта, последняя, когда погибает Чапаев: она превосходная… Превосходна. Или театр этот… Как там рядами-то сидели… Ваша эта хороша – как ее: Зинаида… Петровна?
– Зоя Павловна, – подсказал я.
– Да, хороша она… Культработница… Да… Вообще – вторая половина – она лучше первой, сильнее, содержательнее, крепче написана. Даже не половина, а две трети… Первая часть слабее. В общем: отлично. Гоним, хотим успеть, чтобы к годовщине Кр(асной) Армии успеть… Отлично… Она, книга эта – большой поимеет интерес. Большое получит распространение. Хорошо будет читаться… Да! Хорошая будет книга… Повторяетесь кое-где, это верно, но я выправил. Очень внимательно выправлял. Неопытность видна. Но хорошо… хорошо…
Можно представить, что было со мной! Говорили о разном больше часа. Между прочим, об обложке. Он тут же набросал эскиз и так, что мне сразу понравилось: просто и стильно. Я согласился. Позвали Розена, заказали ему и обложку сделать и бумагу, цвет выбрали. Потом опять сидели-толковали… Я ему даже коротко про верненский мятеж рассказал… Хорошо побеседовали. Я видел, что книга произвела на него большое впечатление, и отношение его ко мне сразу улучшилось.
Как угорелый примчался я домой, бросил на пол портфель и давай отделывать вприсядку! Ная с минуту недоумевала, не могла понять, что случилось, а потом поймала меня, схватила голову, стала целовать, приговаривать:
– Знаю… знаю… знаю… Приняли? «Чапаева» приняли? Да?
– Да… да… – задыхался я, вырывался снова из ее объятий, снова и снова кидался плясать.
Через минуту достал чапаевскую карточку и помчался – усталый и потный – в Истпарт. Отдал Штейман, она улыбнулась, дескать: «Ишь как прытко забегал…»
Весь вечер, ночью занимаясь – только о «Чапаеве», только о нем и думаю. Сегодня отнесу еще «Посвящение», а потом спросить хочу Лепешинского, не даст ли он свое предисловие? Мнения он о книжке отличного: пусть даст! Кашу маслом не испортишь! А может, и не скажу ему ничего, еще сам того не знаю… Пойду…
«Чапаев»
20 февраля
Вчера были на авторской корректуре три листа (2, 3, 4-й). Тщательнейше страдал над ними – часа по два над каждым. А то и больше. Так никогда не страдаю, когда «ВМиР»[33 - «ВМиР» – журнал «Военная мысль и революция».] хотя бы на свет произвожу, а там ведь я – выпускающий. Тут по-иному чувствую себя: свое… родное… «Чапаев» тут…
Своя рубаха к телу ближе. Свое дитя – дороже. Вот они, непроизвольные доказательства наших инстинктов! Многое от старого, так многое, что – буквально на каждом шагу!
«Чапаев» и счастье
3 марта
В течение недель двух, когда уже все определилось, когда книга принята, набирается, печатается, когда уверен, что она пойдет, безусловно пойдет, ничто ее не задержит, оплачена на 80 %, – вся нервность пропала, острота переживаний миновала. Иду по бульвару и размышляю:
«Жизнь… Что такое жизнь? Это сумма всяческих моментов, отличных, счастливых и гнусных, отвратительно мрачных. Жизнь – неустанные поиски счастья. Каждый ищет его, каждый ищет по-своему и в разном видит его, узнаёт, чувствует. Но спроси человека: где твое счастье? Он ответа тебе не даст. Когда ты это счастье знал? Конкретно, определенно, назови мне момент и факты, которые считаешь выявлением счастья? На это тебе человек никогда ничего не ответит, ибо он знать своего счастья не умеет (пока что), а только умеет ждать его, искать, надеяться на него… Мало. Но большего не умеет. Так вот, идучи бульваром, думал: где счастье? К примеру, скажем, написал вот книгу, «Чапаева» написал. Всю жизнь мою только и мечтал о том, чтобы стать настоящим писателем, одну за другой выпускать свои книги. Это – мечта всей жизни. Так неужели нельзя счастьем назвать то время, когда выходит первая большая книга? Ведь, кажется, надо бы в бешенство от счастья и удовлетворенья приходить! Надо бы сказать себе определенно: вот оно, счастье! Я его ждал, искал, добивался – и вот оно со мною, у меня, я им обладаю: чего ж еще?» Так размышлял, идучи Пречистенским бульваром. Было время, плыли часы предвечерних сумерек. Тихо, широкими мягкими хлопьями падал, порхая меж дерев, предвесенний прощальный снег… Скоро весна. Скоро тепло, ручьи, птицы, переполненное сердце. Но теперь кругом – все еще белые, теплые пуховики оробевшего снега. Он затаился, как заяц от опасности, он знает, что скоро его не будет, и мохнатую рыхлую голову вобрал в оголенные плечи, задышал слабосильными, неядреными ветрами, стал беспомощен и тих, пародией на бураны, только яснее обнаружил, как слаб, беспомощен, обречен на близкую погибель…
И когда думалось про это – блаженство разливалось по увлажненному тихими мыслями организму. Становилось мудро-хорошо и в сознании и в чувствах. Это – счастье. Ощутимое. Теперь же, ни раньше, ни позже.
То, что естественно, дает счастье. А «Чапаев» – он давал настоящее счастье, или теперь, или (знаю это!) тогда, когда – выйдет? Нет и нет! Осталась одна обложка, ее приготовят, через неделю книга будет в руках. С удовлетворением, с надеждами возьму ее, буду верить и ждать, что станут о ней говорить, говорить обо мне; что «Чапаевым» открывается моя литературная карьера; что буду вхож и принят более радушно, чем прежде, на литсобраниях, в газетах, журналах.
Это – неизбежно свершится. Но счастье – как бы опоздало. То есть нет и не будет той всецелой поглощенности мыслей, чувств, всего организма, не будет всецелой поглощенности, длительной, глубокой, самодовлеющей, которая (дала) бы право сказать:
– Это счастье… сейчас… теперь… эти мгновенья…
Как будто – опоздало мое счастье. Думается, если бы «Чапаев» дался мне лет пяток назад – тогда он был бы вовремя, а теперь – теперь уж наполовину пропала, ослабела охота и к славе, к известности, почестям: зачем? Спрашиваю себя «зачем» – и ответа не вижу, не знаю, знаю, что нет его. Поэтому ради славы – не хочу себя растрачивать. Я вышел уж из того периода, когда блестки ее, мишура – влекли неотразимо, поглощали, подбивали на карьерную деятельность (часто фальшиво-ненужную), когда вместо работы была суета, когда единственной целью было самоутверждение. Не скажу, чтобы и теперь чуждо было стремленье дать знать о себе, зарекомендовать, покрасоваться, взять почет, – но это делается как-то по-другому, без фальшивой суетни, сосредоточенной, серьезной, широкой работой. Нет больше погони за грошовым, мимолетным успехом. Он стал мал. Он не удовлетворяет. Он смешон. Его стыжусь. А против большой славы – ничего не имею, хочу.
Вот почему, между прочим, не разменивался на статьи, а написал большую книгу. Сразу большую книгу. И в дальнейшем план – создать их целую серию. Но именно больших книг, которые сразу обращали бы внимание, заставляли бы серьезно считаться, жили бы долго, не были бы подобны статьям-однодневкам… Знаю, что в статьях – живая жизнь момента, что по ним, по статьям, живут, ими руководствуются, их качество общественнополезное – несомненно и именно для практической, повседневной жизни. Полезны и книги. Но не так, не злободневно, не такому огромному количеству читателей и не по вопросам злободневной борьбы (это куда как редко!).
Большая книга – выраженная вовне самоудовлетворенность. Поэтому писание только больших книг – признак отрыва от живой жизни. Знаю. И все-таки пишу. Когда напишу 3–4, тогда приостановлюсь, лишь тогда, когда себя зарекомендую, когда будет фундамент… На «Чапаева» смотрю как на первый кирпич для фундамента. Из камней он – первый. А песчинки были – это тоже необходимо, утрамбовать надо было ими, чтобы кирпич положить, «Чапаева». Из песчинок – и «Красный десант». Роль этих маленьких, предварительных работ (очерки, заметки, воспоминания) была подготовительная: заявить кому надо, что я умею писать, пусть это знают и пусть не откажутся взять «Чапаева», настоящую работу, когда она будет готова.
И вот пришло время, когда можно спокойно класть кирпич за кирпичом, – к чему же мне эта мелочная, розничная камарилья, с разною рыбешкой? Не нужна. И я ее – в сторону. Когда кто-нибудь просит… (а уже и просят!) дать очерк, заметку, статью – отказываюсь: некогда!
И в самом деле – готовлюсь ко второй работе, это, верно, будут «Таманцы»[34 - …будут «Таманцы»… – Замысел книги «Таманцы» осуществлен не был.], про которых говорил с Ковтюхом*. Засяду. Буду поглощен…
18 марта
Позвонил в Истпарт: что слышно?
– У нас уже на руках, торопитесь.
Я сорвался, помчался. Вхожу с замираньем. Увидел, поражен не был, даже охладился, ибо обложка бледна показалась. Тут же скоро случился Лепешинский, улыбается доброй старческой улыбкой, жмет руку:
– Хорошо. Очень хорошо. Это одно из лучших наших изданий… Особенно в таком роде – в таком роде еще не бывало. Это ново. Читать нельзя иных мест без волнения. Очень, очень хорошо… Успех будет большой, распространяется быстро… Хорошо. Очень хорошо.
Меня эти речи старейшего большевика-литератора взволновали и обрадовали.
– Пантелеймон Николаевич, я хотел бы вам книжку на память и надпись на ней.
– Очень, очень рад буду. Ну-ка, сейчас же давайте-ка, сразу.
И он искренне, радостно засуетился. Книга скоро была у меня в руках. Написал: «Уважаемому Пантелеймону Николаевичу Лепешинскому, чья рука по-дружески, бережно, любовно прошлась по «Чапаеву» и устранила добрую половину его недостатков. Этой помощи никогда не забуду».
Он с влажными глазами, торопясь, когда уже прочитал и снова вышел ко мне: