Оценить:
 Рейтинг: 3.6

Под чертой (сборник)

Год написания книги
2014
Теги
<< 1 ... 4 5 6 7 8 9 10 11 12 >>
На страницу:
8 из 12
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

У меня накопилось.

К этому лету в моем списке обязательных к прочтению за три дня до смерти книг числилось 252 позиции.

Но если чтение переводных научно-популярных книг еще продвигалось, – то с отечественными художественными была беда. Я откладывал их на потом, маркировал и протаскивал курсором вниз все растущего списка, оправдываясь тем, что, скажем, Дима Быков все равно за день пишет больше, чем я читаю, Быков вообще самозарождается из кириллицы, как лысенковский овсюг из овса.

Но дальше откладывать стало невозможно, потому что самым интересным, когда читаешь книги скопом, написанные в одном временном потоке, в общем литературном процессе, – является что? Правильно: уловленное время. Точнее, шум времени, тут Мандельштам был точен. Так современный радиотелескоп улавливает не изображения звезд, а радиоизлучение, шум Вселенной. В книги, даже неудачные, влипают какие-то важные вещи, определяющие шум эпохи.

В общем, я стал читать современное русское. И Зайончковского с его «Городком», и расхваленных-перехваленных «Елтышевых» Сенчина, и «Мертвый язык» Крусанова, и «Таблетку» Садулаева, и «Географа» (который глобус пропил) Алексея Иванова и его же и «Общагу» (которая на крови; на десерт я придержал «Блудо и мудо», «Сердце Пармы» и «Золото бунта»), и «Армаду» Бояшова, и «Ананасную воду для прекрасной дамы» Пелевина, и недочитанного по мелочам Сорокина, ну, и, понятно, вездесущего Быкова – куда ж без него.

Это была, конечно, не вся современная литература (в очереди в затылок дышали друг другу Мамлеев, Пепперштейн, Кантор, последний Шишкин, а также Аствацатуров, Геласимов, Иличевский, за которыми, впрочем, снова занимал место Быков) – но и этот улов был немал.

Электронный ридер плюс интернет позволяли добывать любую книгу без труда. Поэтому, если Садулаев восторженно поминал Стогова, я немедленно переключался на Стогова, а когда приходила весть о моде на русского американского писателя Идова – я принимался за «Кофемолку», по пути успев спикировать в другой век, в «Больную Россию» Мережковского и в «Опавшие листья» Розанова. А когда глаза уставали, я электронные книги слушал.

Была в этом времяпрепровождении невероятная сладость возвращения в возраст осьмнадцати лет, когда единственные труд и забота – читать, читать и читать, а о прочем можно не думать, отчего будущее кажется прекрасным, как именинный торт.

И вот, если вначале я что-то читал с упоением (как романы пермяка Иванова – один о застывшем в подростках русском Питере Пэне, втиснутом в тело учителя географии, а второй об ангеле, заселенном в общагу), а что-то с раздражением (тут фамилии опущу), то вскоре и раздражение, и восхищение слились в ощущение, что разным языком, но одно и то же произведение пишет один и тот же человек. То есть я стал слышать тот самый гул эпохи, ради которого и затевал предприятие.

И главным в этом гуле была не то, что там звучало, а то, что не звучало (да, я знаю, что за такой подход следует давать по башке, но тут я согласен скорее получить, чем отказаться от слов).

Итак, первое: ни в одной из книг темой, пусть даже второго плана, не был труд – то есть, прошу прощения за избитый оборот, созидательный труд. Ни в одном из романов герои, пройдя преграды, унижения, обманы и предательства, не отреставрировали, скажем, старый пароход, чтобы дать ему новую жизнь и найти личное счастье. Более того, единственным известным мне романом, где такой труд присутствовал, был вышедший в 2000-м «Ноль часов» Михаила Веллера. Там команда крейсера «Аврора», отремонтировав двигатели и орудия, отправляется через Неву, Ладогу и канал имени Москвы в первопрестольную, дабы из главного калибра расфигачить Кремль с обитателями, – что делает этот текст родственным позднее написанным «Дню опричника» или «Сахарному Кремлю» Сорокина, или ранее написанной «Истории одного города» Салтыкова-Щедрина, то есть памфлетом, политической сатирой, талантливой карикатурой.

При этом, упоминая пресловутый «созидательный труд», я вовсе не имею в виду социалистическую литературу США 1920-х и 1930-х, невыносимо назидательную и тоскливую, будь то Эптон Синклер или Синклер Льюис. Я имею в виду то, что составляет немалую часть обаяния, например, «Унесенных ветром» Митчелл, когда удовольствие доставляет следить, как Скарлетт О’Хара восстанавливает порушенную войной усадьбу (а не только занимается шашнями с Реттом Батлером, который, к слову, зарабатывает на контрабанде. Чем не труд?)

Вся работа во всех русских романах сведена к мелькающему на заднем плане офису, который перерабатывает людей в планктон, питательную среду для китов капитала. Единственный роман труда – это «Кофемолка». Там молодая пара, из числа тех американцев, что деньги заработала виртуально, на финансовых производных, решает вложиться во что-то реальное – и открывает венскую кофейню в Нью-Йорке. В этом городе много таких, разбогатевших и наивных, мечтающих об идеальном ресторанчике, о правильном магазинчике. И вот читать эту историю невероятно увлекательно, хотя и грустно, потому что в Москве и Питере кипят те же страсти, и даже я могу порассказать, какие blood, sweet amp; tears стоят за открытием каждого нового ресторана Арама Мнацаканова или «Гинзы» – однако ж романов про эти нешуточные страсти-мордасти нет.

Второе. В современной русской литературе нет места страстям, нет места любви. В ней любви вообще нет. То есть описания типа «наутро Михаил понял, что не может обойтись без Елены, он набрал ее телефон и долго вслушивался в гудки» – такие цепочки слов есть, но это, с точки зрения романа, не любовь. Это дерьмо. Я не знаю, что случилось и почему никто из писателей не может любовь нарисовать – в лучшем случае обозначить: типа, да, влюбился, страдал, а она крутила с менеджером постарше и не ценила. У меня вообще есть подозрение, что то, что мы называем любовью – (по)жар страстей, зажигающий конкретную исторически и социально определенную жизнь – это результат воздействия не только и не столько вброшенных в кровь гормонов, сколько культуры. Под влиянием культуры игра крови принимает ту или иную форму, и это никакое не умствование. В средневековье, скажем, в любви значение имел лишь объект. Рыцарь ехал на битву ради Прекрасной Дамы, – важно было, что дама прекрасна. А Возрождение поменяло субъект и объект местами. Как писал Давид Самойлов:

Говорят, Беатриче была горожанка
Некрасивая, толстая, злая.
Но упала любовь на сурового Данта,
Как на камень серьга золотая.

Сколько раз мужчины тонкого душевного устройства падали, как из самолета без парашюта, в любовь к вульгарным толстухам! Сколько раз нежные женщины уступали похотливым кабанам, – и в спальню, видя в этом толк, пускали негодяев.

Хотения тела и веленья ума, похоть и разум, сердце и мозг – все эти битвы, собравшие и разгромившие целые армии, а параллельно породившие и «Крейцерову сонату», и «Легкое дыхание», и «Отца Сергия», и тьму, тьму, тьму рассказов, повестей и романов по всему миру – все эти неразрешимые противоречия, Кантовские антиномии, трансцендентальные единства апперцепций почему-то остаются вне современной русской прозы. И даже поэзии. Два главнейших современных русских поэта – Всеволод Емелин (и, понятно, Дмитрий Быков) известны не как любовные лирики, а как создатели рифмованных сатир. («Бог не фраер, Бог не шлимазл, в руках его пряник и плеть. Кому пожелает, он дарит газ, кому пожелает – нефть» – Емелин, «Гражданин поэт» – Быков).

Попробуйте отыскать в потоке новой русской литературы роман о любви, о том, как, не знаю, обманчиво внезапно, на пустом месте, возникает невозможная, необъяснимая любовь к тому, к той, кто по всем параметрам недостоин любви – ну, к уборщице Большого театра – и которая меняет влекомого жизненным потоком героя, что он начинает плыть против течения. Но что при этом ревущий поток любви так силен, что он заглушает поток похоти, и мужчина бессилен со своей жертвой в кровати. Я в жизни такие истории знаю. Но я не знаю ни одного в литературе их описания. Любовь в литературе умерла, – ей-ей, даже в дамских романах (где всегда присутствует картонная историйка, как героиня влюбляется в сына подруги и везет его на Багамы) любви куда больше.

Третье. Как ни странно, несмотря на все обвинения в разнузданности, современная русская литература удивительно неэротична. Она не умеет рассказывать о сопряжении тел так, чтобы вызвать возбуждение. Эротичен – и, честно говоря, порнографичен – Бунин. Таковы его «Митина любовь», его «Темные аллеи». В «Аллеях» есть один, нежно любимый мною, рассказ, «Начало», как 12-летний мальчик теряет невинность – не в пошлом смысле, а в главном – когда в поезде, наблюдая зашедшую влюбленную и несомненно близкую пару, задыхается, видя, как молодая женщина, упав на диван, отстегивает что-то от шелковых серых чулок, поднимая платье до голого тела между ним и чулками, и оправляет подол. Небо падает на мальчишку. У Бунина вообще в деталях, в описании нечаянностей впопыхах, локтей, ладоней, не просто дьявол – там все Люциферово войско. Умел нобелевский лауреат описать жаркое и жадное тело, знал в жажде тела толк, знал все повороты… Ну, и Пастернак с Набоковым – эти тоже знали и умели.

В современной прозе нет никого, способного описать, как зарождается, развивается и удовлетворяется желание, – да так, чтобы сдетонировало. Хотя формально сексуальных сцен при этом – масса. Но все они напоминают русское порно, которое я вам искренне советую в образовательных целях как-нибудь разыскать в интернете. В этом порно совокупление всегда выглядит собачьей свадьбой: на мордах животных, как известно, эмоции не проступают. Вот и в русском порно на лицах участниках различимо единственное желание: быстрей кончить и получить свои сто баксов. Возбудиться там можно разве от антуража: ковра на стене, полированной стенки гэдээрошного производства с хрусталем или припаркованных у поляны «Жигулей» с номером Тверской области «69». (И, кстати, главный порнограф нашей страны Прянишников – обаятельнейший джентльмен, владелец SP Company – жаловался именно на это, признавая, что предпочитает западных актеров).

Ну, у Улицкой порой встречаются порочно-невинные описания девочек, всех этих первых потных, жарких, липких игр, родственных тому, что были у Лимонова в «Великой эпохе» (при русской журнальной публикации их предусмотрительно выкинули, но во французском издании были). Но Улицкая – единственная, кто пишет тексты, рассчитанные не на человека эпохи Москвошвея, а говорящая сразу со всем миром, – это какое-то во всех смыслах редчайшее исключение из принятых в современном российском литературном процессе правил. Она – да, может быть, Терехов с «Каменным мостом». Потому Улицкая и напоминает все больше океанский лайнер, возвышающийся над портовой мелочью фелюг.

Вот, собственно, и все три моих наблюдения. Я честно попытался описать, чего в современной литературе нет. Я так же честно могу сказать, что не понимаю, отчего так произошло. Все, что в современной прозе есть, даже самой изощренной, вроде пелевинской (и быковской, разумеется), – это социальная сатира. То есть вся нынешняя русская литература есть публицистика. Разящая то Кремль, то строй, что, впрочем, все больше одно и то же. Русская литература – это все та же написанная век назад «Свинья матушка» Мережковского, которую можно смело переиздавать под разными обложками сегодня. Царь. Чиновничья шелупонь. Ссучившиеся менты-полицаи, которые, даже подыхая, тащат за собой на тот свет других. PR– и политтехнологи. Жизнь за бабло. Что у Пелевина, что у Садулаева, что у Сенчина. Разница лишь в таланте владения словом и в глубине обобщений.

И даже если я предположу, что так вышло оттого, что литература ушла в публицистику, потому что публицистика сегодня в России запрещена на самом популярном информационном уровне, то есть телеэкране, – то, вероятно, тоже дам крайне неполное объяснение. Я не знаю, не знаю, не знаю, почему литература именно сегодня проиграла, говоря словами Довлатова, «борьбу за сохранение ее эстетических прав за свободное развитие ее в рамках собственных эстетических законов, ею самою установленной», а стала заниматься тем, чем Вяземский советовал заниматься Пушкину, а затем вся интеллигентская критика, от Герцена до Белинского, стала советовать заниматься всем писателям – «согревать любовью к добродетели и возбуждать ненависть к пороку».

Довлатов, кстати, остался удивительным образом в стороне от этих согревания и возбуждения, – возможно, потому и не выходит из моды вот уже двадцать лет, что в мире моды редкость, – и я сам тут с удовольствием, между Крусановым и Прилепиным, перечитал «Зону» и «Заповедник».

Вот, может быть, это и причина, почему я и не пишу романы, хотя мне настойчиво советует роман написать, кто бы вы думали? – ну, конечно же, Быков.

2011

12. Список Шиндлера//

О тех научно-популярных книгах, которые повлияли на автора

(Тема была отклонена в «Огоньке». Текст был опубликован на Slon, дав старт десяткам публикаций других авторов в продолжение темы: http://slon.ru/economics/10_knig_ot_izvestnykh_lyudey-681510.xhtml)

Каждый год, начиная на журфаке спецкурс, я проделываю вот какой трюк.

– Для вас, дорогие коллеги, – зловеще понижаю я голос, – у меня ровно две новости. Плохая в том, что вы темны, как сибирские валенки в безлунную ночь. Я вам сейчас зачитаю один список, – и если хоть один из вас объяснит, какую идею человек из списка добавил в копилку идей человечества, вам всем будет зачет. И в этом состоит хорошая новость. Ибо своим знанием знающий искупит незнание ваше, как Спаситель страданием искупил грехи наши. Истинно говорю вам, что поставлю! Аминь.

Результат предсказуем. С таким же успехом я мог просить объяснить, чем поэзия отличается от прозы. (Да, правильно: не рифмой. А чем? Ответ можно найти, почитав Жирмунского, Томашевского, Холшевникова – или записавшись ко мне на семинар.)

В списке, который я зачитываю, нет никаких философов. Ни Бадью, ни Адорно, ни Делеза. Все сплошь – современные американские и европейские публицисты либо ученые, популяризаторы знаний. За границей их книги расходятся как горячие пирожки, издаются миллионными тиражами, и пересказывать их содержание просто: после выхода в 1960-х «Структуры научных революций» Томаса Куна, введшего в обиход понятие парадигмы, весь научпоп на Западе и строится по принципу парадигмы, то есть описания концепций, а не явлений. Ну, как бы объяснить? Скажем, парадигма образования Руси историка Ричарда Пайпса состоит в том, что страна возникла как надстройка на базе предприятия норманнских пиратов, известного как «путь из варяг в греки», подобно тому, как Ост-Индская компания шестью веками позже обрастала собственными армией, полицией и т. д. (И вам теперь этой парадигмы вовек не забыть.)

Парадигматический подход сам произвел революцию: благодаря ему сложные теории стало возможным излагать популярно.

Ужас в том, что как только на Западе возник такой замечательный метод, в СССР перед западной мыслью захлопнулась дверь (а когда снова открылась, у нас уже перестали читать). Сегодняшний средний образованный русский застыл на докуновском этапе, – увяз где-то в экзистенциализме. И нынешнее непонимание между русскими и европейцами, русскими и американцами, даже не непонимание, а пропасть, связаны еще и с тем, что там новейшие парадигмы, отразившись от книг, от журналов, от теле– и радиошоу, вошли в общественное сознание. В то время как у нас они вообще не известны.

Так что вот мой список из 10 современных non-fiction книг, серьезнейшим образом меня изменивших. «Списком Шиндлера» я его назвал, потому что как промышленник Оскар Шиндлер включением в свой список давал жизни евреям – так и я надеюсь этим списком дать жизни идеям.

1. John Perry Barlow. Cybernomics: Toward a Theory of Information Economy. Брошюрка в 10 страниц, которую способен осилить по-английски любой смышленый старшеклассник. Суть в том, что постиндустриальная экономика начинает копировать биологические формы жизни. В свою время эти 10 страниц взорвали Wall Street.

2. Ричард Пайпс. «Россия при старом режиме»; «Русская революция». Лучше Пайпса про новую русскую историю ничего не написано. По Пайпсу, парадигма Россия есть патримониальная автократия, в которой абсолютно вся собственность принадлежит единственному лицу, называемому самодержцем, генсеком либо же президентом.

3. Эдвард Радзинский. «Три царя» (Александр II, Николай II, Сталин). К Радзинскому у высоколобых принято относиться снисходительно – а, популяризатор! Любимец домохозяек! – однако три книги, основанные исключительно на документах, ошарашивают тем, что являются иллюстрацией к парадигме Пайпса. Особенно хорош том про Александра.

4. Самюэль Хантингтон. «Столкновение цивилизаций». Набросок книги в виде статьи вызвал в 1990-х бурю. По Хантингтону, современная парадигма мира в том, что сталкиваются не идеологии, а культуры, то есть цивилизации. Русская цивилизация им обозначена как Orthodox, что можно перевести как «православная», а можно – «ортодоксальная».

5. Джаред Даймонд. «Ружья, микробы и сталь». Том, увесистый, как кирпич, содержит ответ на вопрос, почему у одних стран есть все, а у других – ничего. Если ужать до одной фразы: преимущества у тех континентов, что вытянуты с запада на восток, потому что так легче обмениваться технологиями. 752 страницы разъяснений прилагаются.

6. Стивен Левитт, Стивен Дабнер. «Фрикономика». Экономическая вольтижировка, в ходе которой становится ясно, что жульничество с ЕГЭ (или договорные матчи) можно вычислять математически. Своим студентам я неизменно говорю, что, прочтя эту книгу (ценой 432 рубля), я написал 5 колонок и заработал более 40 тысяч рублей – такой нормы прибыли нет даже у наркоторговцев. Сейчас читаю «Суперфрикономику».

7. Наоми Кляйн. No Logo. Килограммовая бомба, подложенная под бренды; прозекторская, где распластаны Nike, Adidas и прочий Benetton. Одно из чувств при чтении в России: у нас украли общественное пространство, заменив частным. В Москве, например, общественного пространства практически нет.

8. Стивен Хокинг. «Мир в ореховой скорлупке». Инвалид (речь за него модулирует компьютер) физик Хокинг объясняет теорию Большого Взрыва и принципы квантовой физики, – со страстью Радзинского и дотошностью Пайпса. Ознакомившись с теорией вероятности в его изложении, я отучился говорить глупости вроде «история не имеет сослагательного наклонения». Еще как имеет!

9. Ричард Докинз. «Бог как иллюзия». Биолог, дарвинист, один из создателей меметической парадигмы (объясняющей, как человечество усваивает знания), дает столь блистательную критику религии, что после нее критика атеизма в устах какого-нибудь Всеволода Чаплина звучит детсадовским лепетом.

10. А вот здесь у меня книг много: и Жиль Кепель с «Джихадом», и Шульгины с «Фенэтиламинами», и Гладуэлл, и Фергюсон, и Закария, и Фукуяма с «Великим разрывом», и Фридман со «Следующими 100 годами» (там, кстати, доказывается, что российская империя развалится в 2030-х в результате военного поражения…) Ей-богу, не могу ни выбрать одного, ни остановиться.

И напоследок – одно замечание. Любой список становится капканом, если из него нельзя перепрыгнуть в другой список, открыв новые идеи и новые имена. Так что ниже – еще один список: из 10 людей, чьи списки из 10 non-fiction книг, сильнейшим образом на них повлиявших, мне было бы интересно узнать. Собственно, это прямое к ним обращение, хотя я не с всеми знаком. Ау, Григорий Шалвович! Обнимаю, Лев Яковлевич! Отзовись, Дмитрий Львович! Не отмалчивайся, Александр Петрович! Вот этот список:

1. Григорий Чхартишвили

<< 1 ... 4 5 6 7 8 9 10 11 12 >>
На страницу:
8 из 12