– Вася, я пойду схожу к Терентию в контору, скажу, что ты приехал.
– Мамо… А велосипед здесь есть?
– Зараз гляну, може, Тереша не забрав.
Тоня пошла к сараю, тихонько оглядываясь на Зосечку, спрятавшую лицо на Васиной шее, достала из-за наличника здоровенный ключ, завозилась с висячим замком, наконец, справилась, открыла пыльный зев дверей, заглянула, привыкая к сумраку.
– Здесь! Есть! Вась! Вася, есть машина!
– А? Отлично! Мамо… Мамо, я тогда, я к Тасе съезжу.
– Васька, ты куда? – Зосечка подняла голову от папкиной шеи. – Васька, ты зе токо пиехав.
Зосечка быстро собралась плакать, слезинки уже показались на ресничках, но ещё не решились выпрыгнуть на волю.
– Чшшш, доню, чшшш, доня, – Вася начал баюкать хорошую девочку, – я к маме, я маму привезу, мы с тобой много-много поиграем сегодня!
– Васька, а ты сивоня уизаиш?
– Нет, доня, нет, только завтра.
– Завта-а-а-а! – завизжала Зосечка от радости. Её крик оттолкнулся от влажной земли и подпрыгнул вверх, пронёсся высоко-высоко сквозь кружево порхавших ласточек прямо в синее-синее небо, синее, как глаза её Васьки. – Твой колабь устав? Вин буде довго спати?
– Да, доня, да, – Вася прижал дочку, вдохнул сладкий запах детской кожи. – Да, Зосечка, корабль устал. Он долго-долго ходил по морю, ходил далеко, видел разные страны, а теперь устал и будет неделю стоять, готовиться опять идти в море.
– Васька, а ты знову бив фаситов? – девочка с надеждой заглянула в папины глаза, надеясь услышать геройский рассказ.
– Нет, доня, нет. – Васины глаза потемнели. – Нет, Зося, папа не бил фашистов. Война закончилась. Всё хорошо.
– Но мы победили? Да, Васька, Гитела нет?
– Да, Зосечка, мы победили. И Гитлера нет.
– У-л-л-ла-а-а-а! – зазвенела Зосечка на весь белый свет. – Мы победили! У-л-л-ла!!!
4
Пыльная тропинка шуршащей змеёй ползла под чуть вихлявшее переднее колесо велосипеда. Шины давно облысели, поэтому Терентий накачивал их не очень туго. Старая резина не выдержала бы давления, да и на мягком песке просёлков на каменно накачанных колёсах далеко не уедешь – велосипед будет юзить и увязать в пыли.
Вася, как заведённый, крутил педали, налегая на пригорках, отдыхая на спусках, с непривычки чуть раскачиваясь в седле. Горячая, слегка растрескавшаяся полоска выбитой земли пересекала плавно перекатывающиеся от горизонта волны изумрудно-сизого, а кое-где и золотисто поспевающего овса. Зной ещё не успел раскалить стремительно выцветающую сковородку синего-синего неба, жаворонки уже забрались высоко-высоко и спрятались в белом сиянии, проливая хрустальные трели на весь божий мир, а в полях, явно соревнуясь с небесными невидимками, могучим хором скрипели, скрежетали, пиликали и разливались бесчисленные кузнечики. Ветер то стихал, придавленный к земле роскошным солнечным сиянием, то вырывался из когтей жгущих лучей и бежал вслед за редкими тенями запоздалых облачков, беспечно играющих в догонялки с ликующим шаром в зените.
Хотелось пить. На старенькой гимнастёрке и выгоревших довоенных тестевых брюках проступили тёмные пятна. Крупные капли пота собирались на лбу, на густых бровях, щекотали длинные ресницы, струйками затекали в глаза, щекотали прямой нос, холодили чуть впалые щёки, соскальзывали по шее. Дорожная пыль покрыла мокрые кисти и щиколотки, меж лопаток постоянно стекал тоненький ручеёк. Уж на что был привычен Вася к жаре судовых отсеков, но всё равно роскошный, всеобъемлющий, густой зной украинского лета испытывал его выносливость. Тропинка скользнула в пыльную канаву, повернула и запетляла вокруг ртутью блещущего зеркала пруда. Вася еле удержал разогнавшийся велосипед. Разгорячённые ноздри вдохнули, солоно пересохший рот проглотил предательски искушающий запах воды, разогретой тины, тёплой муравистой травки возле пологого бережка. Но он не остановился и продолжал нажимать на педали. Ему было радостно уставать, уверенно сжимать всё более привычный руль, видеть, как медленно под ногами вращалась планета, чувствовать, как в груди туго-туго закручивалась пружина ожидания, нежности и силы. Он соскучился по Тасе, родинки её смуглой кожи вспыхивали в памяти, он смахнул пот и улыбнулся.
Привычный взгляд командира полковой разведки выхватил распаханную линию окопов слева на пригорке. Незаметно для себя самого он приметил секторы обстрела, расставил возможные пулемётные точки, тихо пошевелил губами, рассчитывая возможный ритм атаки, оглянулся назад, пытаясь предугадать, где лучше ставить батарею. Миг, всего одним мгновением, одной вспышкой всё увиденное сплелось в картинку обыденного своей безжалостностью смертоубийства, но тут же в ушах зазвенел дочкин колокольчик: «Ул-л-ла! Мы победили!»
Да, победили. Вася тяжело навалился на руль. Сквозь усталость грызнула боль справа. Ничего, эту боль он мог перетерпеть, пришло бы только второе дыхание, он умел долго бегать через боль. Сколько же он набегался за войну… Но вот боль слева, там, где спал его кёнигсбергский «подарок», эта боль притормозила гонку сквозь зной. Пуля, его постылая спутница, завидовала человеческим желаниям и ревниво клевала сердце. Шум в ушах потихоньку стих. Липовка уже показалась на горизонте, словно тёмно-зелёный островок на светло-зелёном поле-море. Он стоял, опершись на руль, сплёвывая солёную, густую слюну. Ничего. Сейчас. Сейчас всё пройдет. Должно пройти. Двадцать семь лет – это сила. Не с таким справлялся. Сейчас… Ещё десять вдохов, десять выдохов. Вася медленно отсчитывал паузы, выравнивал дыхание.
Внизу, в разогретой пыли, муравьи устроили баталию с гусеницей. Она вертелась, скручивалась в тугое колечко, но всё уже было бесполезно. Капля пота тяжело упала с Васиного подбородка прямо на гусеницу и отбросила самого настырного охотника. Муравей вытер усики, закрутил головой. Вася ещё какую-то минуту смотрел на это течение жизни, абсолютно безразличной и к его мыслям, и к его мечтам, и к его существованию, растёр левую часть груди, медленно распрямился. Кровь перестала стучать в виски и солонить рот.
Подлая память неожиданно ударила под дых и подбросила калейдоскоп картинок в костёр памяти.
Море… Море тихое, усталое, закатное, глухо шепчущее нежности, как сильная женщина после страстных объятий. Тёплая прозрачная синева дышит спокойно – вверх-вниз, вверх-вниз. Сметанные разводы облаков на бледно-розовом небе. Начался вечерний бриз. Он плывёт брассом между небом и землёй, дышит ровно, погружаясь на каждом втором толчке. Солёная вода холодит глаза. Он выдыхает в воду, смотрит под водой, далеко внизу синева сгущается чернилами. Оглядывается. Другие участники заплыва отстали. Впереди вырастает стальной борт эсминца, оранжевым светится на фоне пыльных берегов Крыма. Сверху что-то кричат, подбадривают.
…Оранжевые с чёрным пятна в глазах. Ощетинившаяся колючей грязью земля падает в лицо – на этот раз снайпер попал. Невозможно дышать. Грязный рассыпающийся снег колет щёку. Что-то булькает слева, внутри. Тошнит. Хочется плакать. «Ур-р-р-а-а-а!» Да. «Ура». Нельзя спать. Нельзя спать… Чьи-то руки переворачивают его на спину. Синее небо. Кирпичная стена. Перевёрнутые фигурки бегущих и что-то кричащих людей. Красные прутья вербы с набухшими серыми «котиками». В Кёнигсберге весна. На лицо сыпется крошево веток, сбитых очередью. «Эй, ты жив, старлей?» Вроде жив.
…Безумные круглые глаза Зосечки и вертящийся в земле надрубленный кошачий хвост. Ещё бы. Удар ужаса. Зосечка на четвереньках толкает дверь топоровского дома. Почему на четвереньках? Ножки отнялись от страха? Мать роняет ухват, взвивается в вопле. Тася выбегает из спальни. Крик. Стон. «Что с тобой, Зосечка?! Кошка? Какая кошка? Кто?! Нанизу?» Снова бег. Кровь чернит глаза. Вася где-то в конце глубокого зыбкого коридора, словно в прицеле, видит старого Сергея Гавриловского, отца полицаев Сергея и Валентина. Тех самых, которых поймали – уже после войны. Что этот грязный старик делает? Копает? Крик из-под земли – из ямки высовывается полуразрубленное животное, а старик, посмеиваясь, продолжает тихонько рубить кошку лопатой. Гавриловский оборачивается. Он не ожидает соседа, солнце слепит, всматривается в бегущего. Лопата так и остается торчать в земле. Поднятые корявые руки в старческих пятнах. Вася бьёт изо всей силы. Старик взвизгивает и падает навзничь, потом быстро, как крыса, переворачивается на живот и ползёт к себе домой. Вася уже готов ударить последний раз, но за шею его хватает подбежавшая Тася. «Васька! Васенька, убьёшь ведь гада!» Да-а-а…
Вася поднял голову. Первые хаты Липовки уже были совсем недалеко. Сквозь запахи раскалённого поля прорывались чудесные фруктовые ароматы. Даже чудилась прохлада. Он распрямился, проверил, не кусает ли сердце. Нет, всё было в порядке. Он повернул с тропинки прямо по стерне; свежие, недавно скрученные снопы травы ещё не были сложены в скирды. Старые шины плохо шли по засохшей комковатой земле, но он налёг на педали, нырнул на неприметную, известную только своим тропинку и выскочил на хорошую дорогу.
5
В липовской школе было тихо. Вторая половина лета. Ни души. Пахло пустой школой – масляной краской, библиотекой, мелом. Тася поливала цветы на окнах в своём классе. Её дети принесли много цветов – все подоконники уставлены. Её гордость – пышные сиреневые и белые фиалки распустились густыми шапками, повернули нежные мохнатые листья к свету.
За окнами зелёно-золотыми красками играл большой сад. Молодые деревца с побелёнными стволиками, как смешливые девочки, убежали подальше, к полю, старые же деревья, для порядка, скреблись ветками в окна. Потрескавшаяся кора стволов, зеленовато-бурая, местами розоватая кожа крепких ветвей, согнувшихся под тяжестью яблок. Старые яблони, как старые люди, любили смотреть на детей. Притулившись к школе, они ждали, когда сюда вернутся маленькие человечки. И тогда можно будет снова заглядывать в окна, подсматривать, как мальчики и девочки в первый раз сядут за парты, будут рассматривать класс во все глаза. Как они, притихшие, чуть придавленные важностью момента, в первый раз раскроют тетради, осторожно, неловко возьмут перья и слишком глубоко макнут их в непроливайки. И какой-нибудь мальчик обязательно испачкает пальцы и будет незаметно оглядываться, не зная, что делать. И какая-нибудь девочка, его соседка, строгая и аккуратная, нахмурит брови, разорвёт по линеечке чистенькую промокашку и передаст клочок неумёхе. И мальчик глянет на неё благодарно, что-то шепнёт и засмущается своей смелости, а девочка вспыхнет и строго будет смотреть на доску. И тогда морщинистые старые деревья усмехнутся, в несчётно какой раз увидев краску на щеках детей.
Яблони будут прижиматься к стёклам и слушать, как взволнованно зазвенит голос молодой учительницы, которая так здорово выбелила их стволы. Они не понимают, что она говорит, но понимают, как она говорит. Это такая особая музыка – когда учитель встречает десятки маленьких глаз и осторожно, потихоньку вливает в них всё, что знает, всё, что умеет. И дети начнут расти, распускаться, словно бутоны чудесных цветов. Незаметно поменяются их лица. Они станут другими. Чуть более серьёзными, чуть более внимательными, чуть более хитрыми. Мальчишки будут тереть лбы и чесать затылки, девочки будут кусать кончики бантов, решать сложные задачи, хихикать, когда их товарищи «поплывут» у доски, дети будут передавать друг другу записки, заглядывать в тетрадки соседей, играть «в пёрышки» на задних партах, вытирать подоконники на переменах, бросаться портфелями, драться, падать, смотреть во все глаза на глобус в руках учительницы, представляя далёкие страны и старинные времена. Они будут плакать от обиды, развозя по щекам чернильные пятна, они будут врать, не поднимая глаз, звенеть колокольчиками, рассказывая стихотворения, монотонно нудеть нараспев какие-то правила, скашивая глаза в открытый соседом учебник, они столько всего переделают и будут расти, незаметно расти…
А деревья почти не менялись. Год за годом они просыпались весной, разогретые лучами солнца, проверяли, все ли соседи на месте, не упал ли кто зимой под холодной сталью пилы, захрустев высохшими ветвями. Они делали один глубокий вдох, и едва различимый подземный гул пускал все корни в работу, и чуть сладкий сок устремлялся вверх, к ещё дремавшим почкам. Потом всё опять шло своим кругом – солнце, раскрывавшиеся листья, шелест ветра, тяжесть веток, снова холодные туманы и блаженный, белый, прозрачный сон.
Самая большая яблоня, старая ворчунья, недовольно вздрогнула, ощутив чьё-то прикосновение. Горячая ладонь легла на грубую кору. Человек, не мигая, смотрел в открытое окно напротив. Рядом, в тени, лёг горячий велосипед, пыльное колесо ещё вращалось и шелестело спицами по зелёно-красным листьям разросшейся клубники. Рука человека сжала ветку. Яблоня недовольно поморщилась, оглянулась, но так было сонно на горячем ветру, так уж жарко напекло макушку, что дерево пожало ветвями и опять стало вглядываться в открытые окна напротив. Там хозяйка хлопотала возле цветов. Цветы – это всегда хорошо. Яблоня всегда следила за последней модой на пёстро цветущих подоконниках, хотя каждый сезон, как опытная женщина, знающая недостатки своей фигуры, носила одни и те же фасоны. Разве что её платья увеличивались в размерах – весной белые, летом зелёные с золотом, осенью – густого медного цвета с серебром. Да это и правильно. Пусть все видят, какая она широкая, осанистая, какая сильная и как платья пышно сидят по фигуре. Деревьям вредны диеты.
Какие смешные эти человечки! Ну куда, куда они вечно спешат? Куда бегут? Почему нельзя просто постоять и помечтать день за днём? И этот… тоже не стоял на месте. Ну что ему не покоилось? Наконец человек отпустил ветку, чуть пригнулся и пружинисто подкрался к окну, не сводя синих-синих глаз с хозяйки. Она отошла вглубь класса, наклонилась, подняла ведро и наполнила зазвеневшую лейку. Человек примерился и, чуть коснувшись подоконника рукой, бесшумно запрыгнул внутрь и замер.
Женщина поливала из лейки цветок в углу, она была задумчива, чёрные брови были сведены, карие глаза темны, терпеливы и чуть печальны. Она ощутила чьё-то присутствие, вернее, всем существом почувствовала – незаметный стук сердца, слишком тихое дыхание, запах горячего пота. Хозяйка замерла, потом медленно повернулась и взглянула на человека. Они долго-долго смотрели друг на друга. Люди были очень серьёзны и неподвижны. Почти как деревья. Только глаза сверкали.
Вдруг женщина незаметно подмигнула. И лукавая улыбка тихонько поползла по её губам. Лица мужчины не было видно – он стоял спиной. Яблоня недовольно сощурилась, прикрыла листвой окно, чтобы лучше видеть, что же будет дальше. Эти человечки прыгнули навстречу друг другу, сплели свои такие смешные ветви, зашатались, опрокинули парты, что-то говорили неразборчивое, упали на пол, не в силах наглядеться, сорвали свои листья (зачем?!), опять сплелись, кричали, плакали. И замерли. Женщина лежала на мужчине. Они молчали. Слушали сердца друг друга. По её щеке, хихикая, соскользнула капелька пота. Горячая рука мужчины медленно скользила по смуглой влажной спине женщины. Опять и опять. Нежно… Тихо…
Тася приподнялась, убрала с глаз прядь растрепавшихся волос, блестящих, как звёздная ночь. Потом наклонилась опять и поцеловала мужа в шею.
6
Если девочке четыре года, на маечке блестит папина смелая медаль «За победу над Германией», на голове взлохматились непослушные медные волосы, если девочкины котята Куц, Муц и Пуц с утра напились молока так, что не могут ходить, если солнце ослепительно сияет во всю необъятность украинского горизонта, то охота на соседских уток становится делом просто обязательным.
Зосечка, Борик, Наталка и Стасик сидели возле Женьки и с благоговением смотрели на его умелые руки. Они все участвовали в особой шкоде. Борька Лифшиц притащил катушку суровых ниток, которую взял тайком у Розы Соломоновны, своей бабушки. Стасик Камышин, самый младший, принес «щучий» крючок. Он прекрасно понимал, что «получит дрозда» за то, что срезал крючок с отцовой снасти, но… утиная охота того стоила. Наталка Камышина держала замотанный в белую тряпочку кусок сала – такой, какой просили, ещё без чеснока. Зосечка Добровская смотрела, как в руках Жени Кондратенко блестел на солнце острый-преострый «кизал» – перочинный ножик её деды Терентия.
Женька умело, в пять витков, привязал крючок, проверил ногтем остроту жала, срезал ножом лишнюю нитку. Потом взял у Наталки узелок, разрезал сало на кубики размером с крупную вишню и насадил один на крючок.
– Ось так! – тихо воскликнул он. – Ну, буде дiло!
Три индейца и одна белолицая скво восторженно смотрели на него. Ребята играли в индейцев. Это, как всегда, была придумка Зосечки. Разве можно было просто так ходить на утиную охоту? На утиную охоту надо ходить по-индейски. И они стали индейцами. Для начала нашли большую-пребольшую лужу за домом Борьки. Лужа была большая, давняя, переполненная недавним благодатным ливнем. По краям лужи копытами прохожей скотины была расквашена восхитительная, почти чёрная грязь. Этой грязью все индейцы тщательно выкрасились от пяток до макушки. Только глаза сверкали на чёрных рожицах. Да ещё на Зосиной маечке блестел генелисус Сталин. Наташа мазаться не стала (в восемь лет она уже не хотела «глупостями заниматься»), поэтому осталась бледнолицей скво. Борька нашел три куриных пера, одно воткнул в курчавые волосы, другие, как настоящий «кавалел», отдал Зосечке и Стасику. Большие перья замечательно прочно держались в подсохшей на волосах «класке».
– Ну що? – спросил Женька. – Пойшли?
Индейцы молча, сосредоточенно, очень серьёзно кивнули. Перья колыхнулись в такт.
Женька, пригнувшись, переступал босыми ногами по горячему песку бережка Толоки. За ним – «для секлета» – на четвереньках крались индейцы. Зосечка держала в зубах нож, Борька – катушку суровых ниток, Наталка шла за ними и несла узелок с оставшимся салом, Стасик переваливался налегке и придерживал лямку перепачканных в грязи штанишек.
Они пришли в то место, где широкая Толока делала ленивый поворот, образуя мелкую заводь. Тёплая вода заросла крупными кувшинками и ряской. Туда по утрам торжевские хозяйки пригоняли гогочущих гусей и уток. Каждый гусь и утка имели особую метку на спине, намалёванную специальной краской. Вечерами, когда объевшиеся птицы суетливо вышагивали по берегу, хозяйские дети по этим меткам находили свою живность и гнали к сараям. На всю разморенную округу топотала, кричала и гоготала птичья ярмарка.