Оценить:
 Рейтинг: 0

Метафизика Петербурга: Французская цивилизация

Год написания книги
2003
<< 1 ... 10 11 12 13 14 15 16 >>
На страницу:
14 из 16
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

В торжественном завершении Оды, читаем подлинную хвалу граду Петрову:

«О! Боже, твой предел да сотворит,

Да о Петре России всей в отраду,

Светило дня впредь равного не зрит,

Из всех градов, везде Петрову граду».

Для читателя наших дней, эти слова перекликаются со знаменитым «заклинанием Петербурга», которое Пушкин поставил в заключительной части Вступления к своему «Медному всаднику» («Красуйся, град Петров…»). Такое впечатление будет вполне оправданным. Действительно, к тем многочисленным темам, образец разработки которых надолго дал Тредиаковский, относилось торжественное утверждение непреходящей ценности «дела Петра» – Санкт-Петербурга, а вместе с ним новой России.

Как видим, одна из центральных для «петербургского текста» тем, намеченная в творчестве одного нашего «литературного галломана» нашла себе продолжение и развитие в трудах другого поэта, в свою очередь испытавшего более чем значительное воздействие французской словестности.

Тут нужно оговориться, что в современной семиотической теории «петербургский текст» рассматривается как ограниченный жесткими временными рамками, примерно от пушкинского «Медного всадника» – до «петербургских романов» К.Вагинова[210 - См.: Топоров В.Н. Петербург и петербургский текст русской литературы \\ Семиотика города и городской культуры: Петербург / Труды по знаковым системам. XVIII. Тарту, 1984, с.14-15.]. Сказанное нами выше позволяет распространить его и на более раннее время – прежде всего, на труды Тредиаковского, Сумарокова и Ломоносова.

Отступление о Феофане Прокоповиче

Впрочем, если уж на то пошло, то введением в «петербургский текст» следовало бы по праву считать многочисленные орации главного идеолога петровского времени, знаменитого Феофана Прокоповича. Мы не сочли необходимым уделить им особого места в настоящей работе – прежде всего по той причине, что, будучи знатоком и любителем, скажем, новой латинской литературы, Феофан не был особенно близок к французской словесности.

Несмотря на это, в творческом наследии и Феофана Прокоповича вполне можно найти и упоминания французских имен и событий. Для примера достаточно будет обратиться к речи, произнесенной архиепископом Феофаном в Троицком кафедральном соборе Санкт-Петербурга 29 июня 1725 года – в день именин Петра Великого, через полгода после его кончины. Отбирая и располагая в строгом порядке факты, особо существенные для утверждения славы Петра, Феофан говорил:

«И некто от политических французских писателей Петра российского не мало выше кладет от своего государя славного оного Великаго Лудовика. И тожде слово согласием своим утверждает другий, который о неудобности нашего с римлянами соединения пишет. И как не так! Вси бо оные и прочии монархи застали во отечестве своем всякая учения и майстерства, воинство доброе и искусных военачалников и градоначалников. Петр же все тое делать и вновь заводить принужден был, купно же теми и действовать и совершить толикия возмогл»[211 - Слово на похвалу блаженныя и вечнодостойныя памяти Петра Великаго, императора и самодержца всероссийскаго, и прочая, и прочая, в день тезоименитства его проповеданное в царствующем Санктъпетербурге, в церкви Живоначалныя Троицы, святейшего правителствующаго синода вицепрезидентом, преосвященнейшим Феофаном, архиепископом псковским и нарвским // Русская старопечатная литература (XVI – первая четверть XVIII в.). Панегирическая литература петровского времени. М., 1979, с.297.].

Под «Людовиком Великим» оратор имел в данном случае, несомненно, французского короля Людовика XIV. Петр I, как нам уже доводилось отмечать, питал к этому государю и его министрам самое искреннее уважение.

Что же касается утверждения о том, что Петр строил все на пустом месте, то оно соответствовало тому представлению, которое Петр очень хотел укоренить как в отечественном, так и европейском общественном мнении. Фактами оно, как известно, не подтверждалось. Но в данном случае Феофан снова выступил как преданный соратник Петра и его верный сотрудник в творении мифа, имевшего самое непосредственное отношение и к «духу Петербурга».

Державин

«На темно-голубом эфире

Златая плавала луна;

В серебряной своей порфире

Блистаючи с высот, она

Сквозь окна дом мой освещала

И палевым своим лучом

Златые стекла рисовала

На лаковом полу моем».

Приведенные нами начальные строки державинского «Видения мурзы» изумительны по звучанию. Мы затрудняемся подыскать им какой-либо аналог в сокровищнице отечественной поэзии допушкинского времени. Однако они служат по сути лишь вступлением в эскиз ночного Петербурга, полного тайн и загадок, в котором не спят лишь визионеры и поэты:

«Вокруг вся область почивала,

Петрополь с башнями дремал,

Нева из урны чуть мелькала,

Чуть Бельт[212 - «Бельт» – в данном случае, Балтийское море. Примечания к авторскому тексту, а также перевод иноязычных фрагментов здесь и далее введены нами, если это не оговорено особо.] в брегах своих сверкал;

Природа, в тишину глубоку

И в крепком погруженна сне,

Мертва казалась слуху, оку

На высоте и в глубине»…

И эта картина, как позже оказывается, представляет собою лишь часть развернутой экспозиции к видению богоподобной Фелицы, которая милостиво изволила посетить своего любимца и обещать ему удел в своем бессмертном бытии. Завершая развитие русской литературы XVIII столетия в целом, творческое наследие Державина содержит, как мы только что имели возможность заметить, немаловажные примеры развития также и «петербургской темы».

Как известно, Гаврила Романович учился на медные деньги, тянул солдатскую лямку и времени для изучения как французской грамматики, так и изящной словесности почти не имел. Формально, поэт прошел курс начального обучения французскому языку еще в молодости, в Казани. Однакоже гимназические уроки скоро забылись. Свободно говорить по-французски он так никогда и не выучился, хотя в ногу со временем все же старался идти. По этой причине, французские реалии периодически попадаются в его стихах – нередко как антитеза российским.

«А мне жаркой еще баран

Младой, к Петрову дню блюденный,

Капусты сочныя кочан,

Пирог, груздями начиненный,

И несколько молочных блюд,-

Тогда-то устрицы, го-гу,

Всех мушелей заморских грузы,

Лягушки, фрикасе, рагу,

Чем окормляют нас французы,

И уж ничто не вкусно мне»…

Конечно, в какое сравнение могут идти все эти «го-гу»[213 - От французского “haut go?t” («изысканная еда», дословно «высокий вкус»); по этой модели построено и теперешнее “haute couture” («высокая мода»).] и лягушки со старым добрым грибным пирогом и прочим отечественными яствами! Полагаем, что мы правильно поняли мысль поэта. Однако в таких случаях отнюдь немаловажно, какая традиция предоставляет материал для сравнения – и, соответственно, прояснения вкусовых, а с ними и прочих культурных предпочтений[214 - Картина в «Похвале сельской жизни», откуда мы позаимствовали последний из процитированных отрывков, осложнена еще перекличкой с античными образцами (прежде всего, одной из известнейших эпиграмм (III, 47) Марка Валерия Марциала).]. Вот это-то присутствие французской культуры, явное в данном случае, латентное – в иных, и составило весьма содержательный пласт в творчестве Державина (как, впрочем, и многих его современников).

Начнем с того, что уже в одах Екатерине II, при всех комплиментах, которые поэт расточал ей, концепция царской власти была отнюдь не традиционной. Поэт смотрел на царицу не как на помазанницу Божию, но прежде всего как на женщину, в силу своих достоинств призванную давать справедливые законы, следить за их выполнением и давать пример подчинения таковым.

В случаях отступления от этих простых правил – а к концу царствования императрицы, они превратились в систему – поэт огорчался и негодовал, давая волю своим чувствам в стихах. Отсюда происходило взаимное охлаждение, которое поэт каждый раз переживал очень болезненно. Вместе с тем, Екатерина II навсегда осталась для Державина составительницей знаменитого Наказа, в котором нашли выражение самые сокровенные его чаяния.

Между тем, текст Наказа, который был подготовлен для Комиссии 1767-1768 годов, призванной сочинить «новое уложение» – то есть, так сказать, русскую конституцию – был до предела насыщен представлениями об общественном благе, выработанном в кругу французских философов-просветителей (местами же представлял нечто вроде конспекта их сочинений[215 - Мы говорим, разумеется, о трактате Монтескье, выпущенном в 1748 году под заглавием «О духе законов» (“L’esprit des lois”).]).

Государь, не соблюдающий законов, достоин свержения с престола, а в меру допущенных им преступлений – суда и даже казни. В екатерининском Наказе такого положения не было и, разумеется, быть не могло. Однакоже сам Державин смотрел на дело, по всей видимости, именно так, о чем свидетельствует весь корпус его сочинений, от величественного стихотворения «Властителям и судиям» – до безнадежно бестактной эпиграммы «На смерть собаки Милушки»[216 - Полное заглавие эпиграммы звучало так: «На смерть собаки Милушки, которая при получении известия о смерти Людовика XVI упала с колен хозяйки и убилась до смерти». Написана она была по горячим следам событий, а именно, в начале 1793 года (короля казнили 21-го января этого года).].

Как мы помним, в первом из упомянутых сочинений, поэт предъявил царям требование, которое прозвучало в русских условиях тех лет исключительно дерзко: «Ваш долг есть: сохранять законы». В заключительной части стихотворения, он напоминал коронованным особам о Божием суде и грозил неминуемой смертию. Екатерина II сочла его, как известно, вполне якобинским – и была, по сути, совершенно права. Поэт же отговорился тем, что стихотворение представляло собою переложение библейского псалма.
<< 1 ... 10 11 12 13 14 15 16 >>
На страницу:
14 из 16