Оценить:
 Рейтинг: 4.5

В горах. Очерк из уральской жизни

Год написания книги
1883
<< 1 2 3 4 5 6 7 ... 16 >>
На страницу:
3 из 16
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

– А ведь, Калин Калиныч, если рассудить это дело, так ты не совсем хорошо это делаешь, что остаешься спать здесь, – заговорил Пальцев. – Ты, ангел мой, не холостой человек, а оставляешь дома жену одну. Она, ангел мой, будет о тебе думать, что ты бог знает куда забрался. Нехорошо, ангел мой!

Это было сигналом, и все разом начали уговаривать Калина Калиныча идти домой. Старик сначала недоверчиво смотрит на всех, но потом начинает быстро одеваться. Когда совсем одетый Калин Калиныч хочет прощаться, Гвоздев загораживает ему дорогу и говорит:

– Ну вот, какой ты бесхарактерный человек!.. Тебе сказали, что нехорошо в чужих людях спать, ты и поверил. Да ведь ты сказал, – значит, нужно оставаться. Вот у Федора Иваныча тоже есть жена, и у других, да ведь не бегут от хорошей компании. Ты просто срамишь меня.

Эта забавная сцена, в которой Калин Калиныч то начинал прощаться со всеми, чтобы идти домой, то снова раздевался и ложился на свое место, продолжалась слишком долго и, наконец, надоела всем, так что старика на время оставили в покое.

– А ведь ты, Калин Калиныч, боишься своей Матрены Савишны? – спрашивал кто-то в темноте, когда уж все готовились заснуть.

Старик крепился и ничего не отвечал; но это не удовлетворяло гостей, которым хотелось еще потешиться над старым чудаком.

– А ведь признайся, ангел мой, она иногда лупцует тебя? – послышался голос Пальцева, вызвавший сдержанный смех публики. – Ведь ты, ангел мой, говорят, сильно боишься ее? Конечно, ангел мой, я этому не верю, но все-таки…

– Что же мне их бояться? – отозвался, наконец, старик, терпение которого прорвало. – Они не медведь…

– Э, да что тут пустяки говорить! – послышался голос Феди Заверткина, временно потерявшего сознание и теперь снова получившего способность выражаться членораздельными звуками. – Не-ет, бр-рат, нет!.. Ты нам р-расскажи, как жена тебя в подполье столкнула…

– Калин Калиныч, голубчик, расскажи! – послышались умоляющие голоса. Кто-то черкнул спичкой о стену, и зажгли свечу.

– Что же-с, дело самое обнакновенное-с, – заговорил Калин Калиныч, усаживаясь на своем месте по-детски, скрестив под себя свои коротенькие ножки. – Вечером поужинали-с, как следывает-с, легли почивать-с и всякое прочее… Хе-хе-хе!

– Браво!.. Молодец, Калин Калиныч! – орала вся компания.

– Ну-с, лежим это мы на постели и начали промежду собой разговаривать-с, а Матрена Савишна возьми и рассердись… У них уж такой карахтер: как зачнут со мной разговаривать, так и сердятся-с… Я и говорю им: «Перестаньте, говорю, Матрена Савишна, гневаться, потому, говорю, первое дело, это грешно-с, а второе, говорю, я вам муж, говорю…» Так прямо и отрезал-с, ей-богу-с! Как ножом отрезал да еще прибавил: «Надо, мол, это самое дело оставить…» Только это слово я вымолвил им, они, можно сказать, из себя вышли и вступили в большой азарт… Да я рассказывал вам, господа, – взмолился было Калин Калиныч.

Но публика не хотела и слышать об отказе и, как говорится, пристала с ножом к горлу.

– Ну, вот-с, как Матрена Савишна вышли из себя и начали кричать, – продолжал старик: – «Так вот, говорит, какие ты поступки со мной поступаешь!» – да этак меня ногой маненечко как толканут, – ей-богу, маненечко! – я с постели и опрокинулся на пол, а голбец был открыт, – я туда… Так вниз головой и сверзился, а все сам виноват – со страху-с!.. А Матрена Савишна – добрейшая женщина, ей-богу-с!

Снова все хохотали, – хохотали нехорошим, пьяным хохотом. Вместе с другими смеялся и Калин Калиныч своим детски добродушным смехом, от которого забавно вздрагивали его полные, румяные щеки и колыхался круглый живот.

– Так ты, ангел мой, прямо в голбец, турманом?.. О-хо-хо! Уморил, ангел мой! – заливался Пальцев, схватившись за бока.

– Она нарочно и голбец отворила, чтобы столкнуть тебя туда, – уверял Заверткин.

– Ну, уж это неправда, Федор Иваныч! – вступился Калин Калиныч. – Это вы напраслину говорите-с…

После этого вечера мне несколько раз приходилось сталкиваться с Калином Калинычем, и мы встречались уже как старые знакомые. Добрый старик настоятельно приглашал меня к себе в гости, извиняясь очень подробно, что он живет в простой избушке. Меня очень интересовал этот странный человек, но побывать у него все как-то не удавалось.

Василису Мироновну я знал только по слухам, но и по этим отрывочным сведениям, какие имелись у меня, я, кажется, сразу узнал бы ее, – настолько ее портрет резко отличался от всех других людей.

По своему общественному положению она была раскольничья начетчица, но это было, так сказать, ее официальное звание, а в действительности через ее ловкие руки проходило многое множество самых разнообразных дел, которые даже невозможно было отнести к какой-нибудь определенной профессии. Жила она в Старом заводе, на краю селенья, в новеньком деревянном домике с зелеными ставнями. По семейному положению она была христова невеста, бобылка. Почему не вышла замуж Василиса Мироновна, это составляло загадку. И по красоте, и по здоровью, и по своему уму, и по характеру она была завидной невестой, и любой заводский парень женился бы на ней, только стоило ей повести бровью; но она осталась старой девой, ревниво сохраняя свою самостоятельность, девичью волю и скрывая от посторонних глаз истинные причины своего девства. Самыми главными достоинствами знаменитой раскольницы были ее характер и язык, – она умела со всеми «ладить» и заговаривала своей ласковой, медовой речью каждого. В ее характере было что-то неотразимо привлекательное, и с ней мирились даже такие люди, которые явно были предубеждены против нее. Василиса Мироновна сумела поставить себя так, что служила соединяющим звеном между раскольниками и православными. Она была везде, все ее знали, и все были рады ее видеть: от раскольника золотопромышленника она шла к православному попу, от попа – к исправнику, от исправника завертывала к матушке дьяконице, от матушки дьяконицы шла к знакомому мужику. И везде у ней было дело, везде ей были рады, и везде она оставалась одной и тою же Василисой Мироновной – доброй, ласковой, остроумной. В характере этой женщины соединялись энергия и предприимчивость мужчины с любящим сердцем женщины, в чем, вероятно, и заключался главный секрет ее влияния на всех. Что касается рода занятий, то Василиса Мироновна бралась за все, что попадало ей в руки: читала по покойникам, утешала страждущих, навещала больных, вела торговлю хлебом, покупала на ярмарке лошадей, меняла и перепродавала их; но, без сомнения, ее главным делом были нужды и интересы раскольничьей общины, к которой она сама принадлежала. Чуть кто позапутается из раскольников, накроет исправник моленную, поймает австрийского архиерея, – Василиса Мироновна идет к становому, без ропота, покорно выслушивает всю ругань и распеканья, угрозы и топанье ногами; а кончится дело тем, что тот же становой потреплет Василису Мироновну по плечу и проговорит: «Ну, смотри, ангел мой, чтоб это было в последний раз… Слышишь? Только для тебя это делаю… Понимаешь, ангел мой? Потому, тебе бы не по покойникам читать, а министром быть!» Низко поклонится Василиса Мироновна и смиренно отправится в свою избушку. Поговаривали, что она вела торговлю золотом и исправляла должность раскольничьего попа, но это еще требовало подтверждения.

На рассвете Куфта что-то заворчала, – вероятно, на подошедшую очень близко к балагану лошадь. Я проснулся. Небо было совсем серое; звезды едва теплились; все кругом точно оцепенело и замерло в ожидании солнечного восхода. Холодный воздух заставлял вздрагивать, и я напрасно закрывался халатом, которым прикрыл меня, вероятно, Калин Калиныч. Огонь перед балаганом едва тлелся. Калин Калиныч спал около него мертвым сном, свернувшись клубочком; Василиса Мироновна лежала тоже около огонька; один старик сидел и что-то тихо рассказывал своей слушательнице. Я насторожил уши.

– У меня есть кошка, трехшерстная, ребятишки откедова-то добыли, – тихо рассказывал старик. – Вот она и окотись… Я велел было утопить котят-то, да ребята больно заревели, я их и оставил. Пусть поживут, думаю, а там раздадим по соседям, – больно уж любопытные котятки-то, все в мать… Только это я на той неделе лежу у себя в избе, сплю, значит, на полу, да спросонков-то и раскинул руками, да так инда подскочил с войлока: думал, меня домовой за руку-то схватил али змея в избу заползла… А это кошка своих котяток ко мне на постелю стаскала, я это их руками-то и задел. Я взял их да под печку и снес, а сам лег опять спать. Только мне чего-то не спалось в ту ночь, а уж дело к утру, – заря занимается. Вот лежу это я и вижу: кошка крадется, крадется ко мне, а чуть я глаз открою, она и остановится и глаза зажмурит. Думаю, мышь видит, – дай посмотрю, как ловить станет. Притворился, что будто сплю, а сам на нее смотрю, что, значит, будет она делать. И дошлая же эта тварь, кошка, только вот не говорит! Увидала, что я сплю, живо под печку, котенка в зубы – и ко мне его на войлок, а сама под лавку, как молынья, и глядит оттедова, не проснусь ли я. А я лежу – будто сплю. Так она мне всех котят и перетаскала, потому под печкой-то им жестко спать, а на войлоке мягко… То ли не дошлый зверь!.. И так мне в те поры жаль стало котяток, точно вот малых детей… Пошел в сенки, принес им шубу, устроил гнездо, а наутро велел ребятишкам кудели им натаскать под печку-то.

Василиса Мироновна выслушала этот рассказ, не проронив ни одного слова, а потом, зевнув и перекрестив рот, проговорила:

– Что-то ноне, говорят, больно шалят на Старом заводе…

– А вот дошалят! – коротко отвечал старик.

– Ты смотри, Савва, поберегай лошадь-то, – неровен час…

– Куда им, – руки коротки! – самоуверенно отвечал старик, задумчиво глядя на огонь.

IV

Когда я проснулся, солнце уже было очень высоко, и его лучи начинали заглядывать в мой балаган, в котором теперь, кроме меня, никого не было. Я долго наслаждался моим одиночеством, лежа с закрытыми глазами и припоминая все виденное и слышанное мной вчера вечером и ночью. Со стороны леса доносился глухой шум и голоса каких-то птиц. Время от времени по густой траве, которая зеленым ковром покрывала весь лог, волной пробегала лепечущая струя легкого ветерка; она доносила до меня человеческие голоса и какие-то неопределенные звуки, происходившие, как я догадывался, от ударов лопаты по камням. Раннее утро, лучшее время для охоты, я проспал самым бессовестным образом, и мне теперь ничего более не оставалось, как только брести на Момыниху; но мне хотелось остаться пока здесь, среди этой оригинальной группы старателей, – хотелось познакомиться на месте с знаменитыми хищниками, добывавшими золото самым первобытным способом, как добывали его, может быть, еще аргонавты, ездившие на край света за золотым руном. Старатели – своего рода кроты; они портят, по словам ученых инженеров, лучшие места своею хищнической выработкой золотоносных песков. Дело в том, что старатель обыкновенно работает в одиночку, много втроем или вчетвером, очень редко целою семьей; все золото или платину, которую он намоет в течение недели, он обязан сдать на ближайший прииск, где помещается контора арендатора, взявшего на откуп известную местность. Старатели обыкновенно люди очень бедные и поэтому не могут делать серьезных разведок и, кроме того, вырабатывают только лучшие места и то кое-как; такою работой они загораживают дорогу серьезным разведкам специалистов и систематической разработке больших компаний. Старатели иногда разом открывают несколько отличных россыпей, но, не имея собственных средств для их разработки, скрывают их от разведочных компаний с замечательною ловкостью, распускают ложные слухи и не чуждаются даже подкупов; разведки производятся при помощи этих же старателей. Вред старательских работ, о котором громко прокричали горные инженеры и о котором мы сейчас только говорили, вещь еще очень сомнительная и требует серьезного исследования. Между старателями и крупными золотопромышленниками происходит такая же борьба, как между кустарями и крупными фабрикантами, с тою лишь разницей, что и самые крупные золотопромышленники находятся в полной зависимости от старателей.

Выйдя из балагана, я принужден был на время совсем закрыть глаза, – так ослепительно светило солнце, стоявшее над головой. Саженях в двухстах от меня, на берегу маленькой речки, терявшейся в зелени осоки, лопушника и кустов ивняка, мои вчерашние знакомые били шурф. Куфта лежала на небольшом бугорке и подозрительно следила за мной. Ей очень хотелось броситься ко мне с оглушительным лаем и даже, может быть, вцепиться своими белыми зубами, но, посмотрев вопросительно на хозяина, она оставила свое намерение и с легким ворчаньем улеглась на прежнее место, продолжая наблюдать за мной на всякий случай. Эта картина глубокого лога, с группой хищников-старателей в центре, точно была вставлена в темно-зеленую раму густого сибирского леса, из-за зубчатой линии которого на севере подымались волнистые силуэты Уральских гор, подернутых синеватою дымкой. Я долго любовался этой чудной картиной далекого севера, так и просившейся на полотно, и затем отправился к старателям.

Василиса Мироновна стояла по грудь в какой-то яме, имевшей форму могилы, откуда и выкидывала железною лопатой песок серого цвета. Кудрявый, русоволосый мальчик отгребал песок от краев ямы и накладывал его в тачку. Калин Калиныч тоже не оставался без дела; пот с него катился градом, лицо было красное, как только что отчеканенный пятак. Но толку от его работы было, вероятно, очень мало, и он только мешал другим работать. Смешно было видеть, как эта хлопотливая фигурка то тащила какую-то доску, то заглядывала в яму, то петушком забегала вперед старика, катившего тачку с песком, и все это делалось от чистого сердца, с искренним желанием помочь, принять участие в работе других.

– Бог на помощь! – поздоровался я.

– Спасибо на добром слове, – отозвался старик; он с легким напряжением катил свою тачку по узкой дощечке и с особенною ловкостью вываливал из нее песок, точно вся эта работа была для него игрушкой.

– Ты, барин, поздно же помогать нам пришел, – заговорила своим певучим голосом Василиса Мироновна. – Только ты в нашу работу не годишься, – работа тяжелая, а ножки у тебя тоненькие: того гляди, надломятся. Помоги лучше вон Калинычу, – он, сердешный, совсем замаялся, с самого утра мешает нам работать…

– Уж можно сказать-с, – вступился Калин Калиныч, отирая пот с лица, – уж точно-с, ежели Василиса Мироновна что скажут-с… Хе-хе-хе… – и Калин Калиныч только развел ручками, с умилением посмотрел на всех и неожиданно добавил: – Оченно жарко-с!..

– А ты бы, Калиныч, угостил барина-то, чем бог послал, – заговорил старик, делая мне смотр своим единственным оком. – Отпустил бы я Гришутку, да работой тороплюсь, – надо пробу сделать…

– Хорошо, я это все мигом оборудую-с…

Гришутка, мальчик лет тринадцати, был отлично сложенный ребенок: ширина плеч и высокая грудь, так и вылезавшая из-под ситцевой рубашки, красноречиво говорили о завидном здоровье; но смуглое лицо с серыми глазами было серьезно, даже строго не по летам. Он продолжал свою работу с сосредоточенным видом, как большой, точно не замечая, что говорили о нем.

V

Немного постояв, мы с Калином Калинычем направились к балагану. В моем ягдташе лежал рябчик. Старик, усевшись на корточки, не без искусства принялся жарить его прямо в золе, не ощипав перьев и не выпотрошив. Эта операция требовала известной ловкости, потому что рябчик, завернутый в широкие листья какой-то травы и зарытый в золу, все-таки мог сгореть самым незаметным образом.

– Ты когда, Калин Калиныч, научился рябчиков-то жарить? – невольно спросил я.

– Я-с?.. А Савва Евстигнеич научили-с, то есть собственно у Гришутки-с… Очень смышленый мальчик!..

– А кто этот Савва Евстигнеич? Я что-то не припомню.

– Савва Евстигнеич?.. Они-с, допреж этого, больше извозом занимались, а теперь вот лет с десять так живут, отдыхают, а вот теперь надумали искать платину… Такой уж неспокойный старик и есть!

– Савва Евстигнеич из Старого завода?

– Точно так-с, все старозаводские-с.

– А Василиса Мироновна зачем здесь?

– Так-с, у них дела-с… Можно сказать – удивительная женщина! – с одушевлением заговорил старик и, разведя ручками, прибавил: – Душа у них – золотая душа-с!
<< 1 2 3 4 5 6 7 ... 16 >>
На страницу:
3 из 16