– Где конь? Скорее, Виктор!..
Лицо его исказилось от боли. Все кинулись, чтобы поддержать кесаря. Он оттолкнул Виктора и Орибазия.
– Оставьте!.. Я должен быть там, с ними до конца!..
И он медленно встал на ноги. На бледных губах была улыбка, глаза горели:
– Видите – я еще могу… Скорее щит, меч! Коня!..
Душа его боролась с кончиной. Виктор подал ему щит и меч.
Юлиан взял их и, шатаясь, как дети, не научившиеся ходить, сделал два шага.
Рана открылась. Он уронил оружие, упал на руки Орибазия и Виктора и, подняв глаза к небу, воскликнул:
– Кончено… Ты победил. Галилеянин!
И, не сопротивляясь больше, отдался в руки приближенным; его уложили в постель.
– Да, кончено, друзья мои, – повторил он тихо, – я умираю…
Орибазий наклонился, стараясь утешить его, уверяя что такие раны вылечивают.
– Не обманывай, – возразил Юлиан кротко, – зачем? Я не боюсь…
И прибавил торжественно:
– Я умру смертью мудрых.
К вечеру впал в забытье. Часы проходили за часами. Солнце зашло. Сражение утихло. В палатке зажгли лампаду. Наступала ночь. Он не приходил в себя. Дыхание ослабело. Думали, что он умирает. Наконец, глаза медленно открылись. Пристальный недвижный взор устремлен был в угол палатки; из губ вырывался быстрый, слабый шепот; он бредил:
– Ты?.. Здесь?.. Зачем?.. Все равно кончено. Поди прочь! Ты ненавидел! Вот чего мы не простим…
Потом пришел в себя ненадолго и спросил Орибазия:
– Который час? Увижу ли солнце?..
И подумав, прибавил, с грустной улыбкой:
– Орибазий, ужели разум так бессилен?.. Знаю – это слабость тела. Кровь, переполняющая мозг, порождает видения. Надо, чтобы разум…
Мысли снова путались, взор становился неподвижным.
– Я не хочу!.. Слышишь? Уйди, Соблазнитель! Не верю… Сократ умер, как бог… Надо, чтобы разум… Виктор! О, Виктор… Что тебе до меня, Галилеянин? Любовь твоя – страшнее смерти. Бремя твое – тягчайшее бремя… Зачем Ты так смотришь?.. Как я любил Тебя, Пастырь Добрый, Тебя одного… Нет, нет! Пронзенные руки и ноги? Кровь? Тьма? Я хочу солнца, солнца!.. Зачем Ты застилаешь солнце?..
Наступил самый тихий и темный час ночи.
Легионы вернулись в лагерь. Победа не радовала их. Несмотря на усталость, почти никто не спал. Ждали известий из императорской палатки. Многие, стоя у потухающих костров и опираясь одной рукой на длинные копья, дремали в изнеможении. Слышно было, как стреноженные лошади, тяжело вздыхая, жуют овес.
Между темными шатрами выступили на краю неба беловатые полосы. Звезды сделались дальше и холоднее. Повеяло сыростью. Сталь копий и медь щитов потускнели от серого, как паутина, налета росы. Пропели петухи этрусских гадателей, вещие птицы, которых жрецы не утопили, несмотря на повеление августа. Тихая грусть была на земле и на небе. Все казалось призрачным, близкое – далеким, далекое – близким.
У входа в палатку кесаря толпились друзья, военачальники, приближенные; в сумерках казались они друг другу бледными тенями.
В шатре царствовало еще более торжественное безмолвие. С однообразным звоном врач Орибазий толок в медной ступе лекарственные травы для освежающего напитка.
Больной успокоился; бред затих.
На рассвете в последний раз пришел он в себя и спросил с нетерпением:
– Когда же солнце?..
– Через час, – ответил Орибазий, взглянув на уровень воды в стеклянных стенках водяных часов.
– Позовите военачальников, – приказал Юлиан. – Я должен говорить.
– Милостивый кесарь, тебе нужен покой, – заметил врач.
– Все равно. До восхода не умру. – Виктор, выше голову… Так. Хорошо.
Ему рассказали о победе над персами, о бегстве предводителя вражеской конницы, Мерана, с двумя сыновьями царя, о гибели пятидесяти сатрапов. Он не удивился, не обрадовался; лицо его осталось безучастным.
Вошли приближенные: Дагалаиф, Гормизда, Невитта Аринфей, Люциллиан, префект Востока – Саллюстий; впереди шел комес Иовиан. Многие, делая предположения о будущем, высказывали желание видеть на престоле этого слабого боязливого человека, никому не опасного. При нем надеялись отдохнуть от тревог слишком бурного царствования. Иовиан обладал искусством угождать всем. Он был высок и благообразен, с лицом незначительным, исчезающим в толпе. Он имел сердце добродетельное и ничтожное.
Здесь же, среди приближенных, находился молодой центурион придворных щитоносцев, будущий историк Аммиан Марцеллин. Все знали, что он ведет дневник похода. Войдя в палатку, Аммиан вынул навощенные дощечки и медный стилос. Он приготовился записывать предсмертную речь императора.
– Подымите завесу, – приказал Юлиан.
Покров на дверях откинули. Все расступились. Утренний холод повеял в лицо умирающему. Дверь выходила на восток. Недалеко был обрыв; ничто не заслоняло неба.
Юлиан увидел светлые облака, еще холодные, прозрачные, как лед. Он вздохнул и сказал:
– Так. Хорошо. Погасите лампаду…
Огонь потушили; палатку наполнил сумрак.
Все ждали молча.
– Слушайте, друзья мои, – начал кесарь предсмертную речь; он говорил тихо, но внятно; лицо было спокойно.
Аммиан Марцеллин записывал.
– Слушайте, друзья, – мой час пришел, быть может слишком ранний: но видите, – я радуюсь, как верный должник, возвращая природе жизнь, – и нет в душе моей ни скорби, ни страха; в ней только тихое веселие мудрых – предчувствие вечного отдыха. Я исполнил долг и, вспоминая прошлое, не раскаиваюсь. В те дни, когда, всеми гонимый, ожидал я смерти в пустыне Каппадокии, в замке Мацеллуме, и потом, на вершине величия, под пурпуром римского кесаря, – сохранил я душу мою незапятнанной, стремясь к высоким целям. Если же не исполнил всего, что хотел, – не забывайте, люди, что делами земными управляют силы рока. – Ныне благословляю Вечного за то, что дал Он мне умереть не от медленной болезни, не от руки палача или злодея, а на поле битвы, в цвете юности среди недоконченных подвигов…
…Расскажите, возлюбленные, врагам и друзьям моим как умирают эллины, укрепляемые древнею мудростью.
Он умолк. Все опустились на колени. Многие плакали.
– О чем вы, бедные? – спросил Юлиан с улыбкой. – Непристойно плакать о том, кто возвращается на родину… Виктор, утешься!..