И он указал на скромный янтарный крестик, болтавшийся среди надушенных складок драгоценного аметистового пурпура на его величественном брюхе.
– Смотрите, смотрите: Гэкеболий, великий жрец богини Астарты Диндимены – кающийся иерофант в темных галилейских одеждах. О, зачем тебя здесь нет, певец метаморфоз?! – торжествовал Маврик, указывая на благообразного старика, умащенного сединами, с тихой важностью на приятном розовом лице, сидевшего в полузакрытых носилках.
– Что он читает?
– Уж конечно не правила Пессинунтской Богини!
– Смирение-то, святость! Похудел от поста. Смотрите, возводит очи, вздыхает.
– А слышали, как обратился? – спросил квестор с веселой улыбкой.
– Должно быть, пошел к императору Иовиану, как некогда к Юлиану, и покаялся?
– О, нет, все было сделано по-новому. Неожиданно. Покаяние всенародное. Лег на землю в дверях одной базилики, из которой выходил Иовиан, среди толпы народа и закричал громким голосом: «топчите меня, гнусного, топчите соль непотребную!» И со слезами целовал ноги проходящим.
– Да, это по-новому! Ну, и что же, понравилось?
– Еще бы! Говорят, было свидание с императором наедине. О, такие люди не горят, не тонут. Все им в пользу. Скинет старую шкуру, помолодеет. Учитесь, дети мои!
– Ну, а что бы такое он мог сказать императору?
– Мало ли что! – вздохнул Гаргилиан, не без тайной зависти. – Он мог шепнуть: крепче держись христианства да не останется в мире ни одного язычника: правая вера есть утверждение престола твоего. Теперь перед ним дорога прямая. Куда лучше, чем при Юлиане. Не угонишься. Премудрость!
– Ой, ой, ой, благодетели, заступитесь, помилуйте! Исторгните смиреннейшего раба Цикумбрика из пасти львиной!
– Что с тобой? – спросил Гаргилиан кривоногого чахоточного сапожника с добрым, растерянным лицом, с неуклюже торчавшими клоками седых волос. Его вели два тюремных римских копьеносца.
– В темницу влекут!
– За что?
– За разграбление церкви.
– Как? Неужели ты?..
– Нет, нет, я только в толпе, может быть, раза два крикнул: бей! Это было еще при августе Юлиане. Тогда говорили: кесарю угодно, чтобы мы разрушали галилейские церкви. Мы и разрушали. А теперь донесли, будто я серебряную рипиду из алтаря под полою унес. Я и в церкви-то не был; только с улицы два раза крикнул: бей! Я человек смирный. Лавчонка у меня дрянная да на людном месте, – если драка, непременно затащат. Разве я для себя? Мне что?.. Я думал, приказано. Ой защитите, отцы, помилуйте!..
– Да ты кто, христианин или язычник? – спросил Юний.
– Не знаю, благодетели, сам не знаю! До императора Константина приносил я жертвы богам. Потом крестили. При Констанции сделался арианином. Потом эллины вошли в силу. Я к эллинам. А теперь опять, видно, по-старому. Хочу покаяться, в церковь арианскую вернуться. Да боюсь, как бы не промахнуться. Разрушал я капища идольские, потом восстановлял и вновь разрушал. Все перепуталось! Сам не разберу, что я и что со мной. Покорен властям, а ведь вот никак в истинную веру попасть не могу. Все мимо! Либо рано, либо поздно. Только вижу нет мне покоя, – или так уж на роду написано? Бьют за Христа, бьют за богов. Деток жаль!.. Ой, защитите благодетели, освободите Цикумбрика, раба смиреннейшего!
– Не бойся, любезный, – произнес Гаргилиан с улыбкой, – мы тебя освободим. Похлопочем. Ты еще мне такие славные полусапожки сшил, со скрипом.
Цикумбрик упал на колени, простирая с надеждой руки, отягченные цепями.
Немного успокоившись, он взглянул на покровителей робко, исподлобья, и спросил:
– Ну, а как же теперь насчет веры, благодетели?.. Покаяться и уж твердо стоять до конца? Значит, перемены не будет? А то боюсь, что снова…
– Нет, нет, успокойся, – засмеялся Гаргилиан, – теперь уж кончено: перемены не будет!
Анатолий, не замеченный друзьями, вошел в церковь. Ему хотелось послушать знаменитого молодого проповедника Феодорита.
На колеблющихся волнах фимиама голубоватыми снопами дрожали косые лучи солнца, проникая сквозь узкие верхние окна огромного купола, подобного золотому небу символу миродержавной Церкви Вселенной.
Один луч упал на огненную рыжую бороду проповедника, стоявшего на высоком амвоне. Он поднял исхудалые бледные руки, почти сквозившие, как воск, на солнце; глаза горели радостью; голос гремел.
– Я хочу начертать на позорном столбе повесть о Юлиане злодее, богоотступнике! Да прочтут мою надпись все века и все народы, да ужаснутся справедливости гнева Господня! Поди сюда, поди, мучитель, змий великомудрый! Ныне надругаемся мы над тобою! Соединимся духом, братья, и возликуем, и ударим в тимпаны, воспоем победную песнь Мариам во Израиле о потоплении египтян в Черном море! Да веселится пустыня и да цветет, яко крин, да веселится Церковь, которая вчера и за день, по-видимому, вдовствовала и сиротствовала!.. Видите: от удовольствия делаюсь, как пьяный, как безумный!.. Какой голос, какой дар слова будет соразмерен чуду сему?.. Где твои жертвы, обряды и таинства, император? Где заклинания и знамения чревовещателей? Где искусство гадать по рассеченным внутренностям живых людей? Где слава Вавилона? Где персы и мидяне? Где боги, тебя сопровождающие, тобой сопровождаемые, твои защитники Юлиан? Все исчезло, обмануло, рассеялось!
– Ах, душечка, какая борода! – заметила шепотом на ухо подруге престарелая нарумяненная матрона, стоявшая рядом с Анатолием. – Смотри, смотри, золотом отливает!..
– Да, но зубы?.. – усомнилась подруга.
– Ну, что же, зубы? При такой бороде…
– Ах, нет, нет. Вероника, как можно, не говори этого! Зубы тоже что-нибудь да значат. Можно ли сравнить брата Феофания?..
Феодорит гремел:
– Сокрушил Господь мышцы беззаконного! Вотще Юлиан возрастил в себе нечестие, подобно тому, как самые злые из пресмыкающихся и зверей собирают яд в своем теле. Бог ожидал, пока выйдет наружу вся злоба его, подобно некоему злокачественному вереду…
– Как бы в цирк не опоздать, – шептал другой сосед Анатолия, ремесленник, на ухо товарищу. – Говорят – медведицы. Из Британии.
– Ну, что ты? Неужели – медведицы?
– Как же! Одну зовут Золотая Искорка, другую – Невинность. Человечьим мясом кормят. И еще ведь гладиаторы!..
– Господи Иисусе! Еще гладиаторы! Только бы не прозевать. Все равно, не дождемся конца. Улизнем, брат поскорее, а то места займут.
Теперь Феодорит прославлял Юлианова предшественника, Констанция, за христианские добродетели, за чистоту нравов, за любовь к родным.
Анатолию сделалось душно в толпе. Он вышел из церкви и с удовольствием вдохнул свежий воздух, не пахнувший ладаном и гарью лампад, взглянул на чистое небо, не заслоненное золоченым куполом.
В притворах разговаривали громко, не стесняясь. В толпе распространилась важная весть: сейчас повезут по улицам в железной клетке двух медведиц в амфитеатр. Услышавшие новость выбегали из церкви стремительно с озабоченными лицами.
– Что? Как? Не опоздали? Неужели правда – Золотая Искорка больна?
– Вздор! Это у Невинности было ночью расстройство желудка. Объелась. Теперь прошло. Здоровехоньки обе.
– Слава богу, слава богу!
Как ни сладостно было красноречие Феодорита, оно не могло победить соблазна гладиаторских игр и британских медведиц.
Церковь пустела. Анатолий увидел, как со всех концов города, из всех покинутых базилик, по улицам, переулкам и площадям бежали запыхавшиеся люди по направлению к цирку; сшибали друг друга с ног, ругались, давили детей, перескакивали через упавших женщин, роняли сандалии и неслись дальше; на потных красных лицах был такой страх опоздать, как будто дело шло о спасении жизни.
И два нежных имени порхали из уст в уста, как сладкие обещания неведомых радостей:
– Золотая Искорка! Невинность!