Если Орфей – воплощение Диониса Кроткого, Meilichios, то понятно, почему он восстает на страшного двойника своего, Диониса Лютого, Om?st?s.
Диким людям Орфей, святой богов прорицатель,
Ужас к убийству внушил и к мерзостной пище.
(Horat., Ars poet., с. 391, s. s.)
То же делает, на другом конце мира, древнемексиканский Орфей-Кветцалькоатль. Оба приносят себя в жертву, чтобы прекратить бесконечность человеческих жертв.
На гору восходит Орфей до-свету, когда все еще люди спят, и первый поклоняется восходящему Солнцу, – древние еще не знают какому, – мы уже знаем.
VI
Тень Орфея – Пифагор, так же как сам Орфей – Дионисова тень. «Чистые», «святые», hosioi, katharoi, – имя пифагорейцев-орфиков. Так называемая «орфическая жизнь», orphikos bios, в «монастырских общежитиях», «киновиях», koinobioi (то же слово, как для будущих фиваидских пустынников), южноиталийских городов VI века, – общность имущества, пост, целомудрие, молчание, послушание, – уже настоящее дохристианское «монашество». Так же гонят и пифагорейцев, как будут гнать христиан; так же скрываются они в подземных тайниках, «катакомбах». Дом, где заперлись в Кротоне, сожгла возмутившаяся чернь, и почти все они погибли в пламени. Сам Пифагор, если верить Плутарху, был сожжен на костре, в Метапонте, как настоящий христианский мученик (Diogen. Laert., 1, I. VIII, X. – A. Chaignet, Pythagore et la Philosophie pythagoricienne, 1873, p. 102, 120, 87. —Fracassini, 101. – Carcopino, 178, 214).
«Св. Пифагор», «св. Орфей», хочется сказать, – почему, понял бы Данте, сходивший в Ад, подобно им обоим, с учеником их, Виргилием. В нимбе святости, и вошел в христианскую легенду Орфей. В стенописи римских катакомб, он – певец-кифаред небесной любви; в равенской мозаике Apollinarius in Classe – Пастырь Добрый, а на гематитовой печати гностиков Офитов – распятый на кресте (S. Reinach, 1. c. II, 83. – Harrison, 457).
VII
Как Дионис Человек жил в мире однажды, мы не знаем, но знаем, как он всегда живет в человечестве. Эта жизнь – экстаз, extasis, в древнем смысле, – не нашем; наше слово «экстаз» измельчало и стерлось так, что потеряло свой первоначальный смысл. Трудно объяснить и еще труднее дать почувствовать нынешним людям, что такое экстаз, как слепорожденным, что такое солнце.
Первые точки экстаза доступны всякой живой душе человеческой; каждый из нас проходит через них, в любви, в природе, в музыке, в детских, райских снах; но только что пытаемся мы провести от этих точек линии вверх, как они искривляются вниз – из светлого экстаза в темный, из божеского – в демонический. «Если мы выходим из себя, exestem?n (тот же корень, как в слове exstasis), то для Бога», – говорит ап. Павел, один из величайших учителей экстаза, «восхищенный до третьего неба и слышавший там неизреченные глаголы» (II Кор. 5, 13; 12, 2–4); а мы должны бы сказать: «Если мы выходим из себя, то для себя, а не для Бога». В этом и разница между древним экстазом и нашим.
Чтобы в стакан с водою влить вино, надо сначала выплеснуть воду; так человеку надо «выплеснуть» душу свою, чтобы влилось в нее нечеловеческое – не будем предрешать, что именно, здешнее или нездешнее, божеское или демоническое, – скажем просто: «неизвестное», какое-то искомое х. Оно не может войти в человека, пока он полон собою; ему надо сначала «выйти из себя» (по слову Павла и посвященных в мистерии), «потерять душу свою», чтобы приобрести душу иную, – не будем опять предрешать, какую именно, лучшую или худшую, – скажем просто: неизвестную «душу-х», как есть «х-лучи». Вот это «выплескивание», «потеря души», это «выхождение» человека из себя и есть в религиозном, столь для нас непонятном смысле, Экстаз.
VIII
Все мы живем не по «большому», а по «малому разуму»; его лишиться, значит для нас «сойти с ума». Легче нам себя убить, чем сделать это добровольно, а это и нужно, чтобы испытать экстаз.
Еврипид в «Вакханках», уже забоявшийся и усомнившийся в экстазе, вместе с Сократом, знает все-таки, что суд «малого разума» над «безумием» экстаза немногого стоит:
Немудро то, что мудростью считают.
То sophon d’ou sophia.
(Eurip., Bacch., v. 395)
«Мудры мы одни, остальные безумны», – вещает исступленный Вакхом, старый прорицатель Тирезий.
Лучше Еврипида знают это пророк Исаия и ап. Павел: «Мудрость мудрецов погублю и разум разумных отвергну, говорит Господь». – «Мудрость мира сего есть безумие пред Богом» (Ис. 29, 14; 33, 18. – I Кор. 1, 25, 27; 3, 19).
Можно отвергнуть всякую религию, как «безумие», но, приняв ее, надо принять и мудрость ее – экстаз.
IX
Может быть, он «болезнь»; но если дети, когда у них прорезаются зубы, и женщины, когда рождают, – болеют, то из этого не следует, что людям надо жить без зубов и без детей. Может быть, экстаз такая же «болезнь души», как жемчужина – болезнь раковины. Будь мы не только телом, но и духом здоровы, как боги, может быть, мы погружались бы из экстаза в экстаз, как в бурном море пловцы – из волны в волну.
Х
«Вышел из себя», exsest?, сказано в Евангелии о Сыне Человеческом, тем самым словом, каким посвященные в древние таинства говорят о людях в экстазе. «Ближние Его пошли взять Его (krat?sai, „взять силою“), потому что говорили, что Он вышел из Себя» (Марк. 3, 21–30). «Впал в исступление», in furorem versus est, в переводе Вульгаты, или, по-нашему, «сошел с ума». «Ближние» – братья, сестры, Мать, а Матери ли было не знать, Кого Она родила? Если могут люди так ошибаться о самом божественном из всех экстазов, то о человеческом – тем более.
XI
Ритм, лад мирового движения, есть Дионисова пляска, уносящая души, так же как солнца и атомы. В глубь засасывает щепку водоворот; душу увлекает к Богу пляска.
Кто изведал силу пляски, в Боге тот,
как будто вторит Джелаледин-Руми, персидский поэт-дервиш, св. Клименту Александрийскому: «Кто лада хоровых плясок не ведает, тот еще не причастен к Божественной Истине» (Вяч. Иванов, 1. с., V, 343. – Clement Alex., Strom., VII, 41. – Anrich, Das antike Mysterienwesen, 133).
Пляшем и мы, но, в лучшем случае, ни для кого, а в худшем – для Ирода, чья плата за пляску – голова Предтечи. Если бы кто-нибудь из нас вздумал плясать для Бога, мы посмеялись бы над ним, как Мелхола – над Давидом, «плясавшим и скакавшим пред ковчегом Господним»: «Как отличился сегодня царь Израилев, обнажившись перед глазами рабынь, рабов своих, как обнажается какой-нибудь пустой человек! – И сказал Давид Мелхоле: пред Господом плясать буду… пред Господом играть и плясать буду… И еще больше уничижусь… и буду славен! – И у Мелхолы не было детей до дня смерти ее» (II Цар. 6, 14–24). А от семени Давидова родится Спаситель мира.
Наша казнь за презрение к божественной пляске – казнь разумной Мелхолы – бесплодие.
XII
Сердце Диониса, растерзанного и погребенного, прозябло, как семя в земле, и выросло из него Древо Жизни, Виноградная Лоза, чьи слезы – вино; божья скорбь – радость человеков (Jeremias, 186).
Вакховы слезы прольются, слезы людей услаждая.
(Nonnos Panopol., Dionysiak., ар. Koeler, 24)
«Я есмь истинная виноградная лоза, а Отец Мой – виноградарь… Пребудьте во Мне, и Я – в вас… Я есмь лоза, а вы – ветви» (Ио. 15, 1–5). Ветви, гроздья, листья, волокна, клетки растительной ткани – многие души племен, народов, родов, людей, а Душа единая – ствол и корень Лозы – Дионис. С нею-то и соединяет отдельные души экстаз, чья последняя, в самом христианстве еще не достигнутая цель: «Да будут все едино; как Ты, Отче, во Мне, и Я в Тебе, так и они да будут в Нас едино» (Ио. 17, 21).
XIII
Надо быть ученым прошлого века, кажется, еще более религиозно-низменного, чем наш, чтобы сравнивать, как это делает Ервин Родэ, автор знаменитой «Психеи», учитель бедного Нитцше – «бедных Нитцше», потому что имя их сейчас легион, – чтобы сравнивать Дионисову пляску с нашею средневековою «пляской черной смерти» (Erw. Rohde, Psyche, II, 42). Очень может быть, что в той, древней пляске было нечто еще более страшное, демоническое, чем в этой, новой; но ведь было же и нечто другое, что с демоническим боролось и победило в христианстве. Скажем на эстетическом, для Нитцше-Родэ более понятном, языке: из Дионисовой пляски родилась трагедия – величайшая на земле красота и одна из величайших мудростей, а из «пляски черной смерти» не родилось ничего. Чтобы этого не видеть, надо быть слепым, как Мелхола.
XIV
Родэ объясняет Дионисову пляску «повальною душевною болезнью» эллинских племен в VIII–VII веке – следствием страшного душевного потрясения, испытанного в ближайшие прошлые века Ахео-Дорийского нашествия, так внезапно и дотла разрушившего Микено-Троянскую Грецию. Но мы теперь знаем, что «болезнь» началась раньше.
Добрый, старый Плутарх правее нынешних ученых и здесь, как почти везде в мистериологии. В «Жизни Александра», – кстати сказать, одного из величайших вакхантов, или, по Нитцше-Родэ, «душевнобольных», – победившего мир македонскою фалангою видимых копий и вакхической – невидимых тирсов, – Плутарх замечает, что «экстаз», «энтузиазм, enthousiasmos, одушевление человека духом Божьим», идет «от глубочайшей древности, ek tou pany palaiou» (Plutarch., Alexand., II. – P. Perdrizet, Cultes et mythes du Pangеe, 1910, p. 75). Мы теперь знаем, что древность эта для Западной Европы – Неолит или Бронза, а для Крито-Эгеи – баснословное «царство Миноса».
Вспомним десять пещерных мэнад Когульской росписи в Восточной Испании, пляшущих неистово, изгибающих, ломающих осино-тонкие станы, вокруг черного, голого мальчика, и тут же, на самом видном месте, но вне плясового круга, жертвенную лань, пронзенную двумя стрелами – может быть, напоминание о том, что сам бог – тот мальчик в средоточии пляски – есть Жертва (См. выше: Атлантида I, Атлантида-Преистория, VIII).
Вспомним резьбу на золотом перстне Изопаты, города близ Кносса, столицы Миносского царства, II–III тысячелетия – времени близкого, по летосчислению Геродота, к Дионисову «пришествию»: тонкие, гибкие, как водоросли девушки-плясуньи, в таких же юбках-колоколах, как у тех пещерных мэнад, с такими же осино-тонкими, ломкими станами и с острыми, голыми сосцами, пляшут на цветущем шафранном лугу, такую же исступленную пляску, терзающую тела их судорогой смертной боли, упоения смертного, и вызывающую «видение» phasma, бога Отрока (R. Dussaud, La civilisation prеhellеnique, 375).
С Крита путь – на запад, судя по Когульским пещерным мэнадам, в Восточную Испанию – к Столпам Геркулесовым, к Атлантике, а на Восток – в Ханаан, Св. Землю, где некогда Давид будет плясать пред ковчегом Господним, как исступленный вакхант, и Сын Человеческий скажет: «Я есмь истинная виноградная лоза»; таков для Дионисовой пляски, так же как для всех древних таинств, Средиземно-Атлантический путь.
XV
Шестой век из всех веков дохристианского человечества за память истории – религиозно-небывалый, единственный. Пифагор и Гераклит в Греции, Второ-Исаия в Израиле, Зороастр в Мидии, Будда в Индии, Лао-Дзи и Конфуций в Китае: надо всем миром как бы дыхание Духа Божьего повеяло. Кажется, под ним-то и вспыхнуло пламя Дионисовой пляски в Греции, с такою силою, как еще никогда.
XVI
Всякий обуянный Вакхом человек становится богом: вот почему имя его просто «вакх» для мужчин, «вакханка» для женщин; имя же экстаза – «слияние», synchysis (П. Страхов. Воскресение, 1916, с. 39). Человеческие души с духом Дионисовым сливаются в огне экстаза, как расплавленный металл с металлом.
Больше вакханок, чем вакхов, потому что женское жертвеннее мужского, восприимчивее к богу-жертве; ближе и к ночному «Я», общему корню всех «я», дневных, отдельных; эсхатологичнее: если мужское продолжает, то женское начинает и кончает все.
«Богоодержимость», katoch?, – другое имя экстаза (Perdrizet, 75). Исступленная Сибилла Виргилия «силится сбросить с себя божество одержащее, как бешеный конь – всадника, но укрощается ударами, толчками бога, и принуждаема вещать с пеною у рта» (Вяч. Иванов, 1. с., III, 44). Дельфийская Пифия – та же Сибилла – по Гераклиту, «гласом своим в боге проницает тысячелетия» в будущем, и правит настоящим: голос ее для Эллинства то же, что голос пророков для Израиля, и Церкви для христианства. «Немудрое Божие премудрее человеков», – это лучше нас знала Греция и сделала для мира больше нашего.
XVII
Еще другое имя экстаза – «безумие», mania, от mainesthai, откуда «мэнады», «безумные»; имя постыдное, в нашем, Мелхолином, смысле, а в Давидовом, – славное, но страшное.