Что исступленные в омофагиях делают, мы не знаем с точностью: знаем еще меньше, что они думают и чувствуют. Но страшный луч света кидает на это неизвестное роспись найденного в Камире (Kam?iros), во Фракии, большого глиняного чана-водоноса, hydria, V века до Р. X. Красным по черному, как бы багровым, во тьме Ледниковой ночи, заревом людоедских костров, изображены три дикаря в звериных шкурах. Один из них держит на левой руке безжизненно, как лохмотье, висящее, должно быть, еще теплое, тело только что зарезанного мальчика; голова закинута назад, волосы длинные, как у девочки падают вниз; бледное лицо спокойно, как у мертвого бога. Тот, кто держит его, подносит ко рту оторванную или отрезанную руку, видимо, чтобы пожрать. Другой, справа, отвернулся и убегает, как бы в ужасе, но все-таки с жадным любопытством оглядываясь. А третий, слева, в плющевом или дубовом венке, с тирсом, бородатый, в длинном, жреческом хитоне, – может быть, сам бог Загрей-Дионис, – смотрит, как бы с благоволением, на совершаемое таинство – свое же собственное растерзание и пожрание титанами (Art. Bern. Cook, Zeus, 1914, p. 654. – Harrison, Prolegomena, 489).
Что это значит, мы поймем, если вспомним троицу Самофракийских Кабиров, приносящих в жертву четвертого, младшего брата своего, Кадмила-Дитя. Ужас бегущего напоминает Куртина: «Я ударил его ножом… Он затрепетал и начал биться… Вдруг первый луч солнца брызнул в окно. Что-то сотряслось во мне, нож выпал из рук, и я упал перед образом на колени, прося Бога принять милостиво новую жертву». А спокойствие того, кто смотрит на жертву с благоволением, напоминает нынешнего дикаря-людоеда, который, только что обратившись в христианство, снова впал бы в людоедство и, чтобы оправдать себя, напомнил бы миссионеру от него же слышанное: «Ядущий Мою плоть и пьющий Мою кровь имеет жизнь вечную».
«…Вы сегодня причащались?» – «Да, сподобился». – «Поздравляю». И дело с концом, и оба спокойны, а завтра, может быть, вторая всемирная война. Что ужаснее – то, древнее, или это, новое?
XXXII
Хуже или лучше, но омофагия не просто людоедство, во всяком случае. После нее, посвященные строго воздерживаются от всякого мяса и от кровавых жертв (Girard, Le senntiment religieux en Gr?ce, 1879, p. 212).
В белые ризы облекся я,
От смертей и рождений очистился
И блюду, да не коснется уст моих
Пища животная,
поют куреты, и вакханки Еврипида: «Счастлив, освятивший жизнь свою… очистивший душу… в непорочных таинствах!» Мизы-фракийцы, такое же дионисическое племя, как бассары, воздерживаются от вкушения всего, «имеющего душу, empsychos», сообщает Страбон (Strabo, VII, ар. Rohde, II, 133). То же делают некоторые скифы-кочевники, может быть, поклонники Земли, Zemla, Селемы, Дионисовой матери, – мы бы сказали, уже «толстовцы», «вегетарианцы» (Ephor., fragm. 76, 78).
Все исступленные Вакхом – «чистые», «святые», hosioi, для самих себя и для других. Им, конечно, первым внушил Орфей, Дионисов пророк, ужас к мерзостной пище» – человеческой плоти и крови. Тут же, в омофагии, может быть родилась и елевзинская заповедь: «Зла не делай животным», – ничему живому, а человеку тем более.
Так, на одном конце мира и на другом – так же. «Если хочешь принести Богу человеческую жертву, будь ею сам… плоть и кровь свою, а не чужую, отдай», – учит Кветцалькоатль, древнемексиканский Дионис-Орфей.
XXXIII
Впрок ли эта наука людям? Знают ли они, что делают в омофагии? То знают, то не знают; то помнят, то забывают.
«Критяне в таинствах делают все по порядку, что умирающий Младенец (Загрей) делал или испытывал, aut fecit, aut passus est», – сообщает Фирмик Матерн (Firm. Matern., VI). «Жертвы терзание и пожирание есть лицедейство, mimesis, страданий Дионисовых», – учат орфики (Вяч. Иванов, V, 38). В древние дни, тенедосцы посвящали Дионису лучшую телицу с тельцом во чреве и, когда телец рождался, ухаживали за маткой, как за родильницей; тельца же приносили в жертву, надев ему на копыта котурны и делая вид, что человека, поразившего его топором, хотят побить камнями, а тот бежал, спасаясь к морю (Aelian., Natur. anumal., XII, 34). Котурны – трагическая обувь, так же как белила на черных лицах титанов, пожирающих младенца Загрея, – трагические маски. Это и значит: жертва земная есть подобье, «лицедейство», mimesis, и «воспоминание», anamnesis. Жертвы Небесной, Агнца, закланного от начала мира.
Вот почему в таинствах заменяется иногда жертвенное животное хлебом, испеченным в виде этого животного (O. Pfleiderer. Das Christusbild, 1903, p. 86).
И опять, что на одном конце мира, то и на другом: перувианское «боговкушение», sanku, есть окропленный кровью тельца, маисовый хлеб (Robertson, Pagan Christs, p. 379), а древнемексиканское teoqualo – вылепленное из маисового теста изваяньице бога Солнца, Витцилопохтли, дробимое на части и вкушаемое посвященными (См. выше: Атлантида, I ч., XI, Отчего погибла Атлантида? VI). Вспомним царей Атлантиды в мифе Платона: «Заколали жертвенного быка на столбе Закона, кровью его наполняли кратер и, черпая золотыми фиалами, пили кровь».
Если все эти таинства не сплошное «безумье», а хотя бы отчасти религиозный опыт веков и народов, то вывод ясен: божеской плоти голод, божеской крови жажда, есть общий и непреложный закон человеческого сердца, от начала мира и, вероятно, до конца.
XXXIV
В жертвах самых древних, по крайней мере, за память человечества, – может быть, в древнейших было иначе, – «человек думал не столько о том, чтобы напитать божество, сколько о том, чтобы самому божеством напитаться. Тогда человек еще вовсе не жертвовал богу, – он пожирал его в тотэме (боге-животном) и сам становился богом» (Вяч. Иванов, V, 37). То же происходит и в позднейших Дионисовых таинствах, где «мэнады, терзая и пожирая своего бога под личиной жертвы, алчут исполниться богом, сделаться „богоодержимыми, entheoi“ (Вяч. Иванов, VIII, 21). Это и значит: омофагия есть теофагия, жертвенной плоти и крови вкушение есть боговкушение – «пресуществление (transubstatio) раздираемой жертвы в божественную душу самого Диониса», говорит Вяч. Иванов, может быть, самый глубокий исследователь древних таинств (Вяч. Иванов, VIII, 17). Так ли это? Можно ли сказать об этом, не кощунствуя, нашим христианским словом «пресуществление»? Если можно, то зачем бы и Христу на землю приходить? Нет, в древних таинствах все еще слишком смутно, слепо, сонно, похоже на бред, иногда чудовищно искажено и опрокинуто, как в кривом зеркале. «Тут дьявол с Богом борется, а поле битвы – сердца людей» (Достоевский), и еще неизвестно, кто победит.
XXXV
Люди как будто знали когда-то всю тайну Плоти и Крови, но забыли; хотят вспомнить и не могут; ищут в темноте ощупью – вот-вот найдут. Нет, не найдут: мелькнет и пропадет, вспыхнет и потухнет, поманит и обманет. Жажда неутоленная, неутолимая: пьют воду, как бы во сне, просыпаются и жаждут еще неутолимее. Или в пустыне идут на призрак воды в мареве; призрак лжет не совсем: есть где-то вода, отраженная в мареве, но так далеко, что прежде чем дойдут, – умрут от жажды, и солнце кости их в пустыне выбелит; другие за ними пойдут, и еще и еще, без конца, так что забелеет костями весь путь.
XXXVI
Танталов голод и жажда – вот мука всех древних таинств плоти и крови, а Дионисовых, ко Христу ближайших, особенно; вот отчего жертву терзающий – терзаемая жертва сам; вот под каким жалящим «оводом» мэнады беснуются, каким бичом гонит их Лисса, богиня Бешенства, каким «укусом скорпиона» пронзает.
В лунной вьюге, вьются, лунные призраки, на снежных полях Киферона – «чертовых гумнах», как ведьмы на Лысой горе, голые, страшные, дикие; воют, как волчихи голодные, кличут, зовут, улюлюкают. Бешеные, сами не знают, что делают; им все равно, кто ни попадись, человек или зверь, – во всякой жертве бог.
Рвите же тело зубами,
Пейте горячую кровь!
(Д. Мережковский. Рождение богов, с. 110–125)
XXXVII
Первый мир от этого погиб, – погиб бы и второй, если б не пришел Спаситель.
То, чего искали древние, мы нашли, не искавши, получили даром, и спокойны. Не слишком ли спокойны? Как бы не потерять? Будем же хранить, что имеем, и, прежде чем судить тех несчастных, «больных», «одержимых», «безумных», погибших, – будем помнить, что, если б не искали они, мы бы не нашли; если б не погибли они, мы бы не спаслись.
XXXVIII
Как в Дионисовых таинствах плоти и крови демоническое борется с божеским, «черная магия» – с «белою», показывает лучше всего Танталов, кажется, бездонно-древний, но почти неузнаваемо стершийся, миф: так очень старая монета стирается или на берегу океана, выглаженная волнами галька, – может быть, затонувшего дворца или храма жалкий обломок.
TANTAL
ATLANT
Это взаимно-обратное и взаимно-искажающее сочетание звуков, с бездонно-глубоким корнем tla?, «страдаю», «терплю», – если филологически случайно, то, может быть, не случайно «мистерийно-магически», потому что Тантал есть, в самом деле, «обратный», «превратный», как бы в дьявольском зеркале искаженный и опрокинутый Атлас-Атлант.
XXXIX
Кто он такой? Как это ни стерлось в мифе, можно еще угадать: Тантало-Атлант – первый человек, Адам, только что вышедший из рук Божьих, почти совершенный, почти мудрый, благой всезнающий, «всеблаженный», «всепрекрасный», подобно атлантам в мифе Платона, – почти бог. Призрачные для нас, но для мифа настоящие, боги Олимпа – то ли из великодушья, то ли из свойственного существам блаженным, невниманья к несчастным, – не видя этого рокового «почти», любят Тантала, как отец любит сына-первенца; балуют его, ласкают, принимают в свой божественный сонм, совещаются с ним о делах земных и небесных; узнавая по нем человеческие свойства, решают, стоит ли создавать подобных ему; приглашают в гости на Олимп, сажают за трапезу, поят нектаром, кормят амброзией, питием и пищей бессмертья. Все хорошо бы кончилось, и Тантал сделался бы богоподобного человечества праотцем, будь он всезнающ, мудр и благ – не почти, а совсем. Но, будучи тем, чем был, и чем будут все люди-боги, он, подобно атлантам, «не вынес счастья, развратился и возгордился»; так же как их, обуял его «дух титанической, божеской гордости», hybris, дерзкое желание не получить от богов многое, а взять все; свергнуть их, чтобы самому одному стать на их место. Может быть, он уже знал, как будут знать посвященные в таинства, что Олимпийские боги – призраки; знал или почти знал и то, как это сделать, чем победить богов, – тем, чего они, блаженные, совсем не знают, – бесконечною мукою любви бесконечной, высшею свободою жертвы. Сына своего, единственного, Пэлопса, любил он больше или почти больше, чем себя самого: его-то и решил принести в жертву Богу – Себе, потому что уже сказал в сердце своем: «Я – Бог».
XL
Чтобы отблагодарить и отпотчивать богов, как следует, он пригласил их на землю – на высшую, как сам он, точку земли – заоблачную вершину горы Сипилийской, той, где будет изваян облик Матери Скорбящей, Кибелы-Деметры; расставил золотые, вокруг золотого стола, стулья и, когда боги пришли, предложил им на блюде что-то, подобное агнцу. Те, не зная, что это, долго не решались отведать, может быть, брезгая человеческой пищей. Только Матерь Деметра, милосердная, не побрезгала, из жалости к Танталу, взяла с блюда кусок, отведала, и вдруг побледнела, вскочила, зашаталась, так что боги подумали – умрет; закричала, как безумная: «В котел! в котел! в котел!» Хитрый Гермес понял, что это значит; схватил все, что было на блюде, стряхнул в кипевший тут же, на огне, кухонный котел. И вышел из него, в белом облаке пара, прекрасный, как бог, свежий, как райский цветок, младенец Пэлопс, закланный, разрезанный на части и сваренный в котле Танталом, как Дионис-Загрей – титанами. Так же выйдет из кипящего котла – Атлантиды, потопа-землетрясения – второе человечество.
XLI
Тантал почти не ошибся: если бы отведали боги ужасного яства – земного нектара человеческой крови, земной амброзии человеческой плоти, – то умерли бы все, сникли бы, как призраки. Но милосердная Матерь спасла богов; спасла и людей тогда впервые, как потом всегда будет спасать, потому что «люди-боги» ничтожнее, презреннее всех ничтожных богов и демонов.
Тантала же Зевс, ударив молнией в вершину горы, низверг в преисподнюю, где он и мучается вечною мукою всех людей-богов, – ненасытимым голодом, неутолимою жаждою. Древо Жизни, склоняясь, подносит к устам его золотые плоды, но, только что он хочет вкусить от них, – восклоняется до неба; Воды Жизни притекают к устам его, но только что он хочет испить от них, – утекают в глубину бездонную (Pindar., Olympr., I, 40 et schol. Bacchyl. id. fragm., 84. – Cook, Zeuz. 244).
XLII
«Будем же, помня Тантала, хранить, что имеем», – могут сказать христиане, но их сейчас так мало (христиан, впрочем, не знающих, что они имеют, очень много), и так слабы они, по чужой или по своей вине, – так загнаны в самые темные углы, «катакомбы», бывшей христианской цивилизации, что судьбы мира помимо них решаются; что бы ни говорили они и ни делали, мир идет своим чередом, как будто нигде никогда никакого христианства и не было, подобно лунатику, идущему по карнизу пятиэтажного дома, как будто закона тяготения вовсе не было. Может быть, слишком поздно узнает лунатик, что этот закон есть; может быть, и мир узнает так же поздно, что есть христианство.
Кажется, закон, столь же неотменимый для душ человеческих, как для тел закон тяготения, гласит: всякой душе нужен экстаз для жизни, как воздух нужен огню для горения. Этому закону подчинены не только отдельные души людей, но и собирательные души народов, племен, культур, а может быть, и душа всего человечества. Люди благочестивые (их, одиноких, и потому бессильных, может быть, не меньше и сейчас, чем всегда) знают имена восходящих ступеней экстаза: Честь, Долг, Любовь, Бог; христиане же знают имя высшей ступени, самое забытое и неизвестное из всех имен: Христос.
XLIII
Тот же неотменимый закон гласит: если жажда божественного Экстаза остается неутоленною, то отдельные души людей, так же как собирательные души народов, впадают в экстаз сатанинский – такую же страшную болезнь, как у томимых жаждою животных, – водобоязнь, бешенство. Первый припадок ее – всемирную войну – мы только что видели. После него человечество едва выжило, и сейчас отдыхает, погруженное в летаргический сон или обморок. А души отдельных людей продолжают искать экстаза, каждая – в своем углу, на свой страх, в высоком или низком, смотря по качеству душ: в личных подвигах или наркотиках, в святой любви или в Содоме, в игре на бирже или теософии, в коммунизме или патриотизме, и проч., и проч.; неутоляющих экстазов – соленых вод – у нашей «культуры демонов» сколько угодно.
Люди, как путники, умирающие от жажды в пустыне, допив последние капли воды и вывернув мех наизнанку, жадно вылизывают тинистое дно; или, как потерпевшие кораблекрушение, стесненные в лодке, среди океана, палимые жаждой и голодом, перед тем, чтобы кинуть жребий, кому быть пожранным, вскрывают себе жилы и пьют свою кровь.
XLIV
Души народов спят, но проснутся, может быть, для второго припадка бешенства – второй всемирной войны. Самые трезвые люди, самые «реальные политики», согласятся, полагаю, что после второго припадка человечество не выживет: это будет, в самом деле, конец – Атлантида-Европа.
Что же делать? Бесполезно об этом говорить с идущим по карнизу лунатиком; надо, чтоб он сначала проснулся и вспомнил, что есть христианство; надо, чтобы и сами христиане, пальцем не двинувшие, чтобы предупредить будущую войну (если не могли тогда и сейчас не могут, то ведь и это кое-что значит для нынешнего христианства), – надо, чтобы и сами христиане поняли, что Христос, может быть, не совсем то, чем Он им кажется. Только тогда поймут они сами и сумеют другим сказать, что значат эти насыщающие всякий голод и всякую жажду утоляющие слова: