Женщины в Афинских анфестериях, Дионисовых таинствах, давали клятву целомудрия: «Я чиста; я свята и чиста… мужем нетронута» (Harrison 1. с., 537). Только верховная жрица Афин могла видеть священнодейственный знак Дионисова пола. А в Италии, на площади Лавиниума, венчали его цветами только самые целомудренные женщины (Augustin., Civit. Dei, VII, 21. – Welcker, 600).
Требует чистоты почитание знака и в Елевзинских таинствах: в праздничных шествиях, фаллофориях, несли его самые чистые девушки (Movers, ТОТ). «Евнуху подобен» eunouchismenos, Елевзинский иерофант: перед совершением таинств, он умерщвляет похоть напитком из цикуты (Hippolit., Philos., V, 8. – Fr. Lenormant, Monographie de la voie sacrеe Eleusinienne, 1864, p. 376). В боговкушении, теофагии, воздерживаются посвященные от мяса, а в богосупружестве, теогамии, – от плотского соединения.
«Тайной безмолвных кошниц (где хранятся знаки мужского и женского пола) заклинаю тебя, и прочим всем, что скрывает молчание Елевзинского святилища!» – молится Деметре, в «Метаморфозах» Апулея, образ чистейшей любви, Психея.
Х
Людям надо было бога Человека родить; как же им было не думать и о божественной тайне рождения, зачатия?
Очень простая, сельская, плетенная из ивовых прутьев, лопатообразная веялка, liknon, какой поселяне веяли хлеб на гумнах, – колыбель бога Младенца, Ликнита, с облеченным в святые покровы знаком Дионисова пола, хранилась среди Елевзинских «неизреченных святынь» (Harrison, 526, 530, 531). – «Таинство (веялки) совершается для очищения души, sacra ad purgationem animae», – толкует Сервий стих Виргилия о «таинственной Иакховой веялке», mystica vanus Iacchi (Serv. schol. ad. Virg., Georg. I, v. 165). – «Всякое подобное разделение, diacrisis, называется очищением, katharmos», – учит Платон (Plat., Soph., 226).
Ветхозаветное имя этого «очищения» – «обрезание». Иакховой веялкой отделяется в поле-эросе чистое от нечистого, как зерно от мякины. «Лопата Его в руке Его, и Он очистит гумно Свое, им соберет пшеницу в житницу Свою, а солому сожжет огнем неугасимым» (Лук. 3, 17). Первая искра этого огня, может быть, тлеет уже под Елевзинским пеплом.
XI
Трудно и страшно говорить о тайне «богосупружества». Надо бы для этого иметь уста Психеи, влюбленной и молящейся, а без них – «да молчат уста мои о тайнах сих!» хочется воскликнуть с Плутархом.
Грубо-бесстыдны, холодно-трупны все наши об этом слова, христиан и нехристиан, одинаково: точно оглоблей хотят раскрыть лепестки ночного цветка или очи уснувшей Психеи.
Revelatio pudendorum, «обнажением стыдов» (мужского и женского), называет христианский писатель Арнобий то, чем начинается последняя святейшая часть Елевзинских таинств, кажется, после «сошествия в ад» и перед явлением «срезанного Колоса» (Arnob., adv. gent., V).
Храм опустел, вышли из него все, кроме немногих «лицезрителей»; двери замкнуты, огни потушены; темнота, тишина, – страх, как перед лицом смерти. Вспомним намеки Плутарха: «Слово и дело сходствуют в таинствах: „умирать“ – „посвящаться“ teleut?n – teleusthai… Страх, трепет, дрожанье, холодный пот, ужас»… – «Ужас и мрак» напал и на Авраама, в ту ночь, когда заключил с ним Господь Завет (Быт. 15, 12; 17, 11). – «Ты Жених Крови у меня… Жених Крови, по обрезанию», – скажет Сепфора, жена Моисея, кидая крайнюю плоть сына к ногам Неизреченного (Исх. 4, 25–26). Это и значит: тайна обрезания – Богосупружество.
XII
В страхе стоят лицезрители, стеснившись, как малое стадо овец перед налетающей бурей. Что-то ходит у них по рукам; что-то делают, спеша в темноте, ощупью; что-то лепечут невнятно.
Ходят по рукам две таких же простых, как та Иакхова веялка, ивовых, цилиндрической формы с выпуклой крышкой, плетенки: одна пошире и пониже, – «корзинка», kist?; другая, похуже и повыше, – «кошница», kalathos (Foucart, Les myst?res d’Eleusis, 1914, p. 378). В них хранятся «неизреченные святыни» – знак мужского пола Диониса, phallos, и женского – Деметры, kteis (Fracassini, 31, 63).
Что же они делают с ними? Этого мы не знаем. Даже подозрительно-жадное око христианских обличителей ничего не подглядело, только ухо кое-что подслушало. Странны, почти смешны, произносимые над знаками слова, которых «нельзя открывать, под страхом смерти». – «Ты рассмеялся бы, если бы услышал их не в святилище; но здесь, созерцая святыни, не захотел бы смеяться», – вспоминает неоплатоник Порфирий (Ed. Schurе, Les grands initiеs, 1921, p. 435). Быстрым-быстрым шепотом повторяются все одни и те же слова, как в заклинаниях: «Вынул – вложил» elabon – apethem?n. – «Вынул из корзины, в кошницу вложил; вынул из кошницы, в корзину вложил». Так у Арнобия (Arnob., advers. gent., V, 26), а св. Климент прибавляет: «Сделал», «совершил», ergasamenos; но что совершил, не говорит (Clement Alex., V, 21). Что бы, однако, ни делали, можно быть уверенным, что от нечистой похоти так же далеки, как в минуту смерти: «Умирают – посвящаются; страх, трепет, дрожание, холодный пот, ужас, – и вдруг свет»… Молния сквозь тьму – радость сквозь ужас: «Он – Она, Любимый – Любимая».
Радуйся, Жених,
Свет Новый, радуйся!
Chaire nymphie,
Chaire neon ph?s!
Так совершается «богосупружество»: плотски-кровно соединяется человек с богом, чтобы родить бога Человека.
XIII
Знак Дионисова пола в елевзинских корзинах-кошницах подобен змее (A. Dietrich, Eine Mithrasliturgie, 1903, p. 125); что же с ним делают, кажется, можно отчасти судить по соответственному таинству фрако-фригийского бога Диониса-Сабазия, чей символ тоже Змей.
«Бог сквозь чресла, ho dia kolpon theos, есть главный в Сабазиевых таинствах символ, – сообщает св. Климент Александрийский. – Змей, drak?n, влечется сквозь чресла посвящаемых в память Зевсова блудодеяния» (кровосмешения Дия, отца, с Персефоной, дочерью) (Clement Alex., Protrept. 16).
Очень вероятно влияние еврейских поселений в Малой Азии на почитание бога Сабазия. В тамошних молитвах-заклинаниях сближаются два имени: «Саваоф» – «Сабазий», так же как «Иагве» – «Иакх» (Fr. Cumont, Les religions orientales dans le paganisme romain, 1909, p. 96).
«Иао – неизреченное имя Диониса Иудейского, но этого не должны открывать непосвященным в совершенные таинства, – сообщает Плутарх. – Кущи – главный праздник иудеев, в дни виноградной жатвы в кущах, сплетенных из лоз и плюща, возлегают они за вечерю; наутро же, с ветвями и тирсами, входят в Иерусалимский храм, и что делают там, мы не знаем, но, должно быть, справляют Дионисовы оргии» (Plutarch, Sympos., 1, IV, с. VI, 1–2). – Вот откуда Давид, пляшущий пред ковчегом Господним, как исступленный вакхант. Если где-либо могло произойти это раннее, повторившееся потом в христианстве, сближение двух столь противоположных миров, как иудейство и эллинство, то именно здесь, в «богосупружестве».
«Сделал Моисей медного змея и выставил его на знамя». Медный и золотой, фаллический Змей, знак мужского пола, есть один из двух образов Саваофа-Сабазия, так же как Иагве-Иакха, а другой – жертвенный Бык, Телец: вспомним досинайского Иагве-Молоха под видом Тельца, в древнеханаанских (филистимских) святилищах Дана-Вефиля (J. Soury, Etudes historiques, 26) и бесчисленных жертвенных Тельцов, от Вавилона до Юкатана. Жертвенный Бог – символ «боговкушения»; фаллический Змей – символ «богосупружества».
Бык родил Змея,
Змей родил Быка.
Taurus draconem genuit
et taurum draco,
по загадке орфиков, так поразившей христианских учителей, что все они вспоминают ее и не могут ни разгадать, ни забыть (Clement Alex., Protrept., II, 16. – Firm. Matern., 26, I. – Arnob., adv. nat., V, 21. – Fracassini, 86. – L. Frobenius, Die Atlantische G?tterlehre, 1926, p. VI).
Это сочетание двух древнейших символов – Быка и Змея, судя по тому, что оно повторяется бесчисленно не только в Азии, Европе, Америке, но и у нынешних дикарей (или «одичалых») Западной Африки, восходит к первичному религиозному опыту – «перворелигии» всего человечества: Бог объемлет всего человека, – в тайне питания, личности – в Одном, и в тайне рождения, пола, – в Двух.
XIV
Змейка, литая из червонного золота, coluber aureus, «опускается посвящаемым за пазуху, и вынимается снизу, eximitur rursus ab inferioribus partibus», описывает Арнобий таинство бога Сабазия (Arnob., contra gent., V, 21). Скользкая змейка скользит по голому телу, точно сама Смерть проводит по теплому телу холодным перстом. Надо быть о двух головах, чтобы с этим кощунствовать: узнают – убьют. Если же человек действительно верит, что в эту минуту соединяется с Богом, то лучше ему сойти с ума, умереть от ужаса, чем испытать нечистую похоть.
«Бог сквозь чрево»: «ядущий Меня жить будет Мною»; и «Бог сквозь чресла». – «Какие странные слова. Кто может это слушать?»
Это ли соблазняет вас?
Дух животворит;
плоть не пользует ни мало.
Слова, которые говорю Я вам,
суть дух и жизнь.
(Ио. 6, 61–63)
Может быть, святые, знающие всю тайну небесно-земной любви, не соблазнились бы этим.
Богосупружество и Боговкушение, тайна Двух и тайна Одного, во втором эоне – Сына, расторгнуты; между ними и зазияли те исполинские пустоты, куда проваливается все («Атлантида-Европа, Атлантида-Содом»); но, может быть, в третьем эоне – Духа-Матери, две эти тайны соединятся вновь.
XV
«Смех» тоже грубое, обнажающее слово. Будем же помнить, говоря о «смешном» в таинствах, что мы говорим о страшном.
Страшное – смешное, это сочетание в божеском и демоническом – одна из таинственнейших загадок нашего сердца. Только что начинают обнажаться глубины, – тоже своего рода «обнажение стыдов», – только что, хоть одним кончиком, входит, вклинивается тот мир в этот, как первая, сначала легкая, гамма впечатлений: «странно», «забавно», «смешно»; но тотчас гамма тяжелеет: «жутко», «стыдно», «страшно»; и вдруг – холодок нездешнего ужаса в лицо, и волосы дыбом встают. Это иногда и в самом маленьком.
Вечер мглистый и ненастный.
Чу! не жаворонка ль глас?
Ты ли, утра гость прекрасный,
В этот поздний, мертвый час?..
Как безумья смех ужасный
Он всю душу мне потряс.
(Тютчев. Стихотворения, 1923, с. 93)
«Черт любит смеяться», это знают все; но только святые и, может быть, посвященные в древние таинства знают, что иногда и Бог любит «смех» – опять грубое слово, неверное, но у нас другого нет. Знает ап. Павел «юродство», как бы смешной и страшный, «соблазн Креста», scandalum Crucis; знает и Данте, что Божественная комедия выше трагедии; знают все великие художники, что не до конца прекрасно все, что без улыбки; знает друг, всю жизнь проживший с другом, что значит улыбка, когда он целует ее на мертвых устах. Но знают, увы, и обитатели ада, что самые мертвые, Стигийские воды ужаса отливают радугой смеха.
Это двойное жало смешного – страшного особенно язвительно в «обнажениях стыда». Но не побоялся Давид и его в Мелхолином смехе; не побоялся Авраам своего же собственного, самого страшного, смеха, когда, в святую ночь обрезания – «Богосупружества», тотчас после «великого мрака и ужаса», пал на лицо свое, пред лицом Господним, «рассмеялся и сказал: неужели от столетнего будет сын?» (Быт. 17, 17). И, может быть, Богу этот человеческий смех, как первая улыбка младенца – матери. Тихая улыбка над священным ужасом – голубое небо над смерчем.
XVI
Этим-то смехом – божеским или демоническим, пусть каждый сам решает, – озарена вся последняя часть Елевзинских таинств. Но, кроме одного глухого, хотя и глубокого, намека в Гомеровом гимне Деметре, все языческие свидетели молчат о нем; говорят свидетели христианские; но в грубых и мимо идущих словах их – все та же «оглобля», раскрывающая лепестки ночного цветка или очи уснувшей Психеи.