В ночь на первое февраля Тривульцио тайно ушел из крепости, оставив ее под защиток капитана д’Эспи и Кодебекара. В ту же ночь возвратившийся из Германии Моро радостно принят был жителями города Комо. Граждане Милана ждали его как избавителя.
Леонардо в последние дни мятежа, опасаясь пушечной пальбы, которая разрушила несколько соседних домов, переселился в свой погреб, искусно провел в него ночные трубы, устроил очаги и несколько жилых покоев. Как в маленькую крепость, перенесли сюда все, что было ценного в доме: картины, рисунки, рукописи, книги, научные приборы.
В это время окончательно решил он поступить на службу к Чезаре Борджа. Но, прежде чем отправиться в Романью, куда, по условиям заключенного с мессером Агапито договора, Леонардо должен был прибыть не позже летних месяцев 1500 года, намеревался он заехать к старому другу своему Джироламо Мельци, чтобы переждать опасное время войны и бунта на его уединенной вилле Ваприо близ Милана.
Утром 2 февраля, в день Сретения Господня, прибежал к художнику фра Лука Пачоли и объявил, что в замке – наводнение: миланец Луиджи да Порто, бывший на службе у французов, бежал к бунтовщикам и открыл ночью шлюзы каналов, наполнявших крепостные рвы. Вода разлилась, затопила мельницу в парке у стены Рокетты, проникла в подвалы, где хранились порох, масло, хлеб, вино и прочие припасы; так что, если бы французам не удалось с большим трудом спасти от воды некоторую часть их, – голод принудил бы их к сдаче крепости, на что и рассчитывал мессер Луиджи. Во время наводнения соседние с крепостью каналы в низменном предместье Верчельских ворот вышли из берегов и затопили болотистую местность, где находился монастырь делле Грацие. Фра Лука сообщил художнику свои опасения, как бы вода не повредила Тайной Вечери, и предложил пойти осмотреть, цела ли картина.
С притворным равнодушием возразил Леонардо, что ему теперь некогда и что он за Тайную Вечерю не боится, – картина, будто бы, на такой высоте, что сырость не может причинить ей вреда. Но только что Пачоли ушел, Леонардо побежал в монастырь.
Войдя в трапезную, увидел на кирпичном полу грязные лужи – следы наводнения. Пахло сыростью. Один из монахов сказал, что вода поднялась на четверть локтя.
Леонардо подошел к стене, где была Тайная Вечеря.
Краски оставались по-видимому ясными.
Прозрачные, нежные, не водяные, как в обычной стенописи, а масляные, они были его собственным изобретением. Он приготовил и стену особенным способом: загрунтовал ее слоем глины с можжевельным лаком и олифою, на первый, нижний грунт навел второй – из мастики, смолы и гипса. Опытные мастера предсказывали непрочность масляных красок на сырой стене, сложенной в болотистой низменности. Но Леонардо, со свойственным ему пристрастием к новым опытам, к неведомым путям в искусстве, упорствовал, не обращая внимания на советы и предостережения. От стенописи водяными красками отвращало его и то, что работа на только что наведенной влажной извести требует быстроты и решительности, тех именно свойств, которые были ему чужды. «Малого достигает художник несомневающийся», – утверждал он. Эти необходимые для него сомнения, колебания, поправки, искания ощупью, бесконечная медлительность работы возможны были только в живописи масляными красками.
Наклонившись к стене, он рассматривал в увеличительное стекло поверхность картины. Вдруг в левом нижнем углу, под скатертью стола, за которым сидели апостолы, у ног Варфоломея, увидел маленькую трещину и рядом, на чуть поблекших красках, бархатисто-белый, как иней, налет выступающей плесени.
Он побледнел. Но, тотчас же овладев собой, еще внимательнее продолжал осмотр.
Первый глиняный грунт покоробился вследствие сырости и отстал от стены, приподнимая верхний слой гипса с тонкою корою красок и образуя в ней неуловимые для глаза трещинки, сквозь которые просачивалось выпотение селитренной сырости из ветхих ноздреватых кирпичей.
Участь Тайной Вечери была решена: если самому художнику не суждено было видеть увядания красок, которые могли сохраниться лет сорок, даже пятьдесят, то все же не было сомнения в страшной истине: величайшее из его произведений погибло.
Перед тем чтобы выйти из трапезной, взглянул он в последний раз на лик Христа и – словно теперь только увидев его впервые – вдруг понял, как это произведение ему дорого.
С гибелью Тайной Вечери и Колосса порывались последние нити, которые связывали его с живыми людьми, если не с ближними, по крайней мере, с дальними, теперь одиночество его становилось еще безнадежнее.
Глиняная пыль Колосса развеется ветром; на стене, где был лик Господень, тусклую чешую облупившихся красок покроет плесень, и все, чем он жил, исчезнет как тень.
Он вернулся домой, вошел в подземелье и, проходя через комнату, где лежал Астро, остановился на минуту. Бельтраффио делал больному примочки из холодной воды.
– Опять жар? – спросил учитель.
– Да, бредит.
Леонардо наклонился, чтобы осмотреть перевязку, и прислушался к быстрому бессвязному лепету.
– Выше, выше! Прямо к солнцу. Не загорелись бы крылья. Маленький? Откуда? Как твое имя? Механика? Никогда я не слыхивал, чтобы черта звали Механикой. Чего зубы скалишь?.. Ну же, брось. Пошутил и довольно. Тащит, тащит… Не могу, погоди, – дай вздохнуть… Ох, смерть моя!..
Крик ужаса вырвался из груди его. Ему казалось, что он падает в бездну.
Потом опять забормотал поспешно:
– Нет, нет, не смейтесь над ним! Моя вина. Он говорил, что крылья не готовы. Кончено… Осрамил, осрамил я учителя!.. Слышите? Что это? Знаю, о нем же, о маленьком, о самом тяжелом из дьяволов – о Механике!.. «И повел Его дьявол во Иерусалим, – продолжал больной нараспев, как читают в церкви, – и поставил на крыле храма и сказал Ему: если ты Сын Божий, бросься отсюда вниз. Ибо написано: ангелам своим заповедает о Тебе сохранить Тебя; и на руках понесут Тебя, да не преткнешься о камень ногою Твоею…» А вот и забыл, что ответил Он бесу Механики? Не помнишь, Джованни?
Он посмотрел на Бельтраффио почти сознательным взором.
Тот молчал, думая, что он все еще бредит.
– Не помнишь? – настаивал Астро.
Чтобы успокоить его, Джованни привел стих двенадцатой главы четвертой Евангелия от Луки:
– «Иисус Христос сказал ему в ответ: сказано, не искушай Господа Бога Твоего!»
– «Не искушай Господа Бога Твоего!» – повторил больной с невыразимым чувством, но тотчас же опять начал бредить: – Синее, синее, ни облачка… Солнца нет и не будет – и вверху, и внизу только синее небо. И крыльев не надо. О, если бы учитель знал, как хорошо, как мягко падать в небо!..
Леонардо смотрел и думал:
«Из-за меня, и он из-за меня погибает! Соблазнил единого от малых сих, сглазил я и его, как Джованни!..»
Он положил руку на горячий лоб Астро. Больной мало-помалу затих и задремал.
Леонардо вошел в свою подземную келью, зажег свечу и погрузился в вычисления.
Для избежания новых ошибок в устройстве крыльев изучал он механику ветра – течений воздуха, по механике волн – течений воды.
«Если ты бросишь два камня одинаковой величины в спокойную воду на некотором расстоянии один от другого, – писал он в дневнике, – то на поверхности образуются два расходящихся круга. Спрашивается: когда один круг, постепенно расширяясь, встретится с другим, соответственным, войдет ли он в него и разрежет, или удары волн отразятся в точках соприкосновения под равными углами?»
Простота, с которою природа решала эту задачу механики, так пленила его, что сбоку на полях он приписал:
«Questo e bellissimo, questo e sottile! – Вот прекраснейший вопрос, и тонкий!»
«Отвечаю на основании опыта, – продолжал он. – Круги пересекутся, не сливаясь, не смешиваясь и сохраняя постоянными средоточиями оба места, где камни упали».
Сделав вычисление, убедился, что математика законами внутренней необходимости разума оправдывает естественную необходимость механики.
Часы за часами пролетали неслышно. Наступил вечер.
Поужинав и отдохнув в беседе с учениками, Леонардо снова принялся за работу.
По знакомой остроте и ясности мыслей предчувствовал, что приближается к великому открытию.
«Посмотри, как ветер в поле гонит волны ржи, как они струятся, одна за другой, а стебли, склоняясь, остаются недвижными. Так волны бегут по недвижной воде; эту рябь от брошенного камня или ветра должно назвать скорее дрожью воды, чем движением, – в чем можешь убедиться, бросив соломинку на расходящиеся круги волн и наблюдая, как она колеблется, не двигаясь».
Опыт с соломинкой напомнил ему другой, подобный же, который он уже делал, изучая законы движения звуков. Перевернув несколько страниц, прочел в дневнике:
«Удару в колокол отвечает слабой дрожью и гулом другой, соседний колокол; струна, звучащая на лютне, заставляет звучать на соседней лютне струну того же звука, и, если положишь на нее соломинку, увидишь, как она дрожит».
И вдруг внезапная, как молния, ослепляющая мысль сверкнула в уме его:
«Один закон механики и здесь, и там! Как волны по воде от брошенного камня, так волны звуков расходятся в воздухе, пересекаясь, не смешиваясь и храня средоточием место рождения каждого звука. А свет? Как эхо есть отражение звука, так отражение света в зеркале есть эхо света. Единый закон механики во всех явлениях силы. Единая воля и справедливость Твоя, Первый Двигатель: угол падения равен углу отражения!»
Лицо его было бледно, глаза горели. Он чувствовал, что снова, и на этот раз так страшно близко, как еще никогда, заглядывает в бездну, в которую никто из живых до него не заглядывал. Он знал, что это открытие, если будет оправдано опытом, есть величайшее в механике со времен Архимеда.
Два месяца назад, получив от мессера Гвидо Берарди письмо с только что пришедшим в Европу известием о путешествии Васко да Гамы, который, переплыв через два океана и обогнув южный мыс Африки, открыл новый путь в Индию, Леонардо завидовал. И вот теперь он имел право сказать, что сделал большее открытие, чем Колумб и Васко да Гама, что увидел более таинственные дали нового неба и новой земли.