– Папа?
– Ну да, да. Пиши скорее.
Секретарь еще ближе наклонил голову к бумаге, и снова перо заскрипело.
– Папа, будучи, как известно вашему величеству, по природе своей коварным и злым, побудил французского короля к походу на Ломбардию.
Описывались победы французов:
– Получив об этом известие, объяты были мы страхом, – признавался Моро, – и почли за благо удалиться к императору Максимилиану в ожидании помощи вашего величества. Все предали и обманули нас, но более всех Бернардино…
При этом имени голос его задрожал.
– Бернардино да Корте – змей, отогретый у сердца нашего, раб, осыпанный милостями и щедротами нашими, который продал нас, как Иуда… Впрочем, нет, погоди, об Иуде не надо, – спохватился Моро, вспомнив, что пишет неверному турку.
Изобразив свои бедствия, умолял он султана напасть на Венецию с моря и суши, обещая верную победу и уничтожение исконного врага Оттоманской империи, республики Сан-Марко.
– И да будет вам известно, – заключал он послание, – что в сей войне, как во всяком ином предприятии, все, что мы имеем, принадлежит вашему величеству, которое едва ли найдет в Европе более сильного и верного союзника.
Он подошел к столу, что-то хотел прибавить, но махнул рукой и опустился в кресло.
Бартоломео посыпал из песочницы последнюю невысохшую страницу. Вдруг поднял глаза и посмотрел на государя: герцог, закрыв лицо руками, плакал. Спина, плечи, пухлый двойной подбородок, синеватые бритые щеки, гладкая прическа – ца?ккера беспомощно вздрагивали от рыданий.
– За что, за что? Где же правда Твоя, Господи?
Обратив к секретарю сморщенное лицо, напоминавшее в это мгновение лицо слезливой старой бабы, он пролепетал:
– Бартоломео, я тебе верю: ну скажи, по совести, прав ли я или не прав?
– Ваша светлость разумеет турецкое посольство?
Моро кивнул головой. Старый политик задумчиво поднял брови, выпятил губы и сморщил кожу на лбу.
– Конечно, с одной стороны, с волками жить – по-волчьи выть, ну а с другой… осмелюсь доложить вашему высочеству: если бы подождать?..
– Ни за что! – воскликнул Моро. – Довольно я ждал! Я покажу им, что миланского герцога они из игры, как ненужную пешку, не вышвырнут, потому что, – видишь ли, друг мой, – когда правый обижен, как я, кто дерзнет судить его, ежели обратится он за помощью не только к Великому Турку, но к самому дьяволу?
– Ваше высочество, – вкрадчиво молвил секретарь, – не должно ли опасаться, что нашествие турок на Европу может иметь последствия неожиданные… например, для церкви христианской?
– О, Бартоломео, неужели ты думаешь, что я этого не предвидел? Лучше согласился бы я тысячу раз умереть, чем причинить какой-либо вред святой нашей матери церкви. Сохрани меня Боже! Ты еще не знаешь всех моих замыслов, – прибавил он с прежнею хитрою и хищною усмешкою. – Погоди, ужо такую кашу заварим, такими сетями врагов оплетем, что свету Божьего не взвидят! Одно скажу тебе: Великий Турок – только орудие в руках моих. Придет пора – и мы уничтожим его, нечестивую секту Магомета истребим, Гроб Господень от ига неверных освободим!..
Ничего не ответив, Бартоломео уныло потупил глаза.
«Плох, – подумал он, – совсем плох! Замечтался. Какая уж тут политика!»
Долго в эту ночь с горячею верою и надеждой на помощь Великого Турка молился герцог перед своей любимой иконой работы Леонардо да Винчи, где Матерь Господа изображена была под видом прекрасной наложницы Моро, графини Чечилии Бергамини.
III
Дней за десять до сдачи Миланского замка маршал Тривульцио, при радостных кликах народа: «Франция! Франция!» и звоне колоколов, въехал в Милан как в завоеванный город.
Въезд короля назначен был на шестое октября. Граждане готовили торжественную встречу.
Для праздничного шествия торговые синдики извлекли из соборной ризницы двух ангелов, которые, пятьдесят лет назад, еще во времена Амброзианской Республики, изображали гениев народной свободы. Ветхие пружины, приводившие в движение позолоченные крылья, ослабели. Синдики отдали их починить бывшему герцогскому механику Леонардо да Винчи.
В это время Леонардо занят был изобретением новой летательной машины. Однажды, ранним, еще темным утром, сидел он за чертежами и математическими выкладками. Легкий камышовый остов крыльев, обтянутый тафтою, подобной перепонке, напоминал не летучую мышь, как прежняя машина, а исполинскую ласточку. Одно из крыльев было готово и, тонкое, острое, необычайно прекрасное, вздымалось от полу до потолка, а внизу, в тени его, Астро копошился, поправляя сломанные пружины у двух деревянных ангелов Миланской Коммуны.
На этот раз Леонардо решил как можно ближе следовать строению тел пернатых, в котором сама природа дает человеку образец летательной машины. Он все еще надеялся разложить чудо полета на законы механики. По-видимому, все, что можно было знать, – он знал и, однако, чувствовал, что есть в полете тайна, ни на какие законы механики не разложимая. Опять, как в прежних попытках, подходил к тому, что отделяет создание природы от дела рук человеческих, строение живого тела от мертвой машины, и ему казалось, что он стремится к невозможному.
– Ну, слава Богу, кончено! – воскликнул Астро, заводя пружины.
Ангелы замахали тяжелыми крыльями. В комнате пронеслось дуновение – и тонкое, легкое крыло исполинской ласточки зашевелилось, зашелестело, как живое. Кузнец взглянул на него с невыразимой нежностью.
– Времени-то сколько даром на этих болванов ушло! – проворчал он, указывая на ангелов. – Ну да уж теперь, воля ваша, мастер, а я не выйду отсюда, пока не кончу крыльев. Пожалуйте чертеж хвоста.
– Не готов еще, Астро. Погоди, надо обдумать.
– Как же, мессере? Вы третьего дня обещали…
– Что делать, друг! Ты знаешь, хвост нашей птицы – вместо руля. Тут, ежели самая малая ошибка, – все пропало.
– Ну-ну, хорошо, вам лучше знать. Я подожду, а пока второе крыло…
– Астро, – молвил учитель, – ты бы подождал. А то я боюсь, как бы чего-нибудь опять изменить не пришлось…
Кузнец не ответил. Бережно поднял он и стал поворачивать камышовый остов, затянутый переплетом бечевок из воловьих жил. Потом, вдруг обернувшись к Леонардо, произнес глухим, дрогнувшим голосом:
– Мастер, а мастер, вы на меня не сердитесь, но ежели опять вы с вашими вычислениями до того дойдете, что и на этой машине нельзя будет лететь, – я все-таки полечу, назло вашей механике полечу, – да, да, не могу я дольше терпеть, сил моих нет! Потому что я знаю: если и на этот раз…
Не кончил и отвернулся. Леонардо внимательно посмотрел на его широкоскулое, тупое и упрямое лицо, в котором была неподвижность единой, безумной и всепоглощающей мысли.
– Мессере, – заключил Астро, – скажите лучше прямо, полетим мы или не полетим?
Такой страх и такая надежда была в словах его, что Леонардо не имел духа сказать правду.
– Конечно, – ответил он, потупившись, – знать нельзя, пока не сделаем опыта; но думаю, Астро, что полетим…
– Ну и довольно, довольно! – с восторгом замахал руками кузнец. – Слышать больше ничего не хочу! Если уж и вы говорите, что полетим, – значит, полетим!
Он, видимо, хотел удержаться, но не мог и рассмеялся счастливым, детским смехом.
– Чего ты? – удивился Леонардо.
– Простите, мессере. Я все мешаю вам. Ну да уж в последний раз, – больше не буду… Верите ли, как вспомню о миланцах, о французах, о герцоге Моро, о короле, так вот меня разбирает, – и смешно, и жалко: копошатся, бедненькие, дерутся и ведь тоже, поди, думают, – великие дела творят, – черви ползучие, козявки бескрылые! И никто-то из них не ведает, какое чудо готовится. Вы только представьте себе, мастер, как выпучат они глаза, рты разинут, когда увидят крылатых, летящих по воздуху. Ведь это уже не деревянные ангелы, что крыльями машут на потеху черни! Увидят и не поверят. Боги, подумают. Ну то есть меня-то, пожалуй, за бога не примут, скорее за черта, а вот вы с крыльями воистину будете как бог. Или, может быть, скажут – Антихрист. И ужаснутся, падут и поклонятся вам. И сделаете вы с ними, что хотите. Я так полагаю, учитель, что тогда уже не будет ни войн, ни законов, ни господ, ни рабов, – все переменится, наступит все новое, такое, о чем мы теперь и подумать не смеем. И соединятся народы, и, паря на крыльях, подобно ангельским хорам, воспоют единую осанну… О, мессер Леонардо! Господи! Господи! Да неужели вправду?..
Он говорил точно в бреду.
«Бедный! – подумал Леонардо. – Как верит! Чего доброго, в самом деле с ума сойдет. И что мне с ним делать? Как ему правду сказать?»