Но здесь, во рву Миланского замка, меж грозными бойницами, башнями, пороховыми складами, пирамидами ядер и жерлами пушек – тихие, чистые, белые, в голубовато-серебряном лунном тумане – казались они еще прекраснее. Гладь воды, отразившая небо, под ними была почти невидимой, и, качаясь, скользили они, как видения, со всех сторон окруженные звездами, полные тайны, между двумя небесами – небом вверху и небом внизу, – одинаково чуждые и близкие обоим.
За спиною герцога маленькая дверца скрипнула, и высунулась голова камерьере Пустерло. Почтительно согнувшись, подошел он к Моро и подал бумагу.
– Что это? – спросил герцог.
– От главного казначея, мессера Боргонцо Ботто, счет за военные припасы, порох и ядра. Очень извиняются, что принуждены беспокоить. Но обоз в Мортару выезжает на рассвете…
Моро схватил бумагу, скомкал и швырнул ее прочь:
– Сколько раз говорил я тебе, чтобы ни с какими делами не лезть ко мне после ужина! О Господи, кажется, скоро и ночью в постели не дадут покоя!..
Камерьере, не разгибая спины, пятясь к двери задом, произнес шепотом так, чтобы герцог мог не расслышать, если не захочет:
– Мессер Леонардо.
– Ах да, Леонардо. Зачем ты давно не напомнил? Проси.
И, снова обернувшись к лебедям, подумал:
«Леонардо не помешает».
На желтом, обрюзгшем лице Моро с тонкими, хитрыми и хищными губами выступила добрая улыбка.
Когда в галерею вошел художник, герцог, продолжая кидать кусочки хлеба, перевел на него ту самую улыбку, с которой смотрел на лебедей.
Леонардо хотел преклонить колено, но герцог удержал его и поцеловал в голову.
– Здравствуй. Давно мы с тобой не видались. Как поживаешь, друг?
– Я должен благодарить вашу светлость…
– Э, полно! Таких ли даров ты достоин? Вот ужо дай срок, я сумею наградить тебя по заслугам.
Вступив в беседу с художником, он расспрашивал его о последних работах, изобретениях и замыслах, нарочно таких, которые казались герцогу самыми невозможными, сказочными, – о подводном колоколе, лыжах для хождения по морю, как посуху, о человеческих крыльях. Когда же Леонардо наводил речь на дела – укрепления замка, канал Мартезану, отливку памятника, – тотчас уклонялся от разговора с брезгливым скучающим видом.
Вдруг, о чем-то задумавшись, как это последнее время с ним часто бывало, умолк и понурил голову с таким отчужденным, сосредоточенным выражением, точно забыл о собеседнике.
Леонардо стал прощаться.
– Ну, с Богом, с Богом! – кивнул ему головою герцог рассеянно.
Но когда художник был уже в дверях, окликнул его, подошел, положил ему обе руки на плечи и заглянул в глаза печальным долгим взором.
– Прощай, – молвил он, и голос его дрогнул, – прощай, мой Леонардо! Кто знает, свидимся ли еще наедине?..
– Ваше высочество покидает нас?
Моро тяжело вздохнул и ничего не ответил.
– Так-то, друг, – продолжал он, помолчав. – Вот ведь шестнадцать лет прожили вместе, и ничего я от тебя, кроме хорошего, ну, да и ты от меня, кажется, дурного не видал. Пусть люди говорят что угодно, – а в будущих веках кто назовет Леонардо, тот и герцога Моро помянет добром!
Художник, не любивший чувствительных излияний, проговорил единственные слова, которые хранил в своей памяти для тех случаев, когда требовалось от него придворное красноречие:
– Синьор, я бы хотел иметь больше, чем одну жизнь, чтобы отдать их все на служение вашей светлости.
– Верю, – произнес Моро. – Когда-нибудь и ты вспомнишь обо мне и пожалеешь…
Не кончил, всхлипнул, крепко обнял и поцеловал его.
– Ну, дай тебе Бог, дай тебе Бог!
Когда Леонардо удалился, Моро долго еще сидел в галерее Браманте, любуясь лебедями, и в душе его было чувство, которого не сумел бы он выразить словами. Ему казалось, что в темной, может быть, преступной жизни его Леонардо был подобен этим белым лебедям, в черной воде, во рву Миланской крепости, меж грязными бойницами, башнями, пороховыми складами, пирамидами ядер и жерлами пушек, – такой же бесполезный и прекрасный, такой же чистый и девственный.
В безмолвии ночи слышалось только падение медленных капель смолы с догорающих факелов. В их розовом свете, сливавшемся со светом голубой луны, плавно качаясь, дремали, полные тайны, окруженные звездами, как видения, между двумя небесами – небом вверху и небом внизу, одинаково чуждые и близкие обоим, лебеди со своими двойниками в темном зеркале воды.
XVI
От герцога, несмотря на поздний час ночи, Леонардо пошел в монастырь Сан-Франческо, где находился больной ученик его, Джованни Бельтраффио. Четыре месяца назад, вскоре после разговора с Чезаре о двух изображениях лика Господня, заболел он горячкою.
То было в двадцатых числах декабря 1498 года. Однажды, навестив прежнего учителя своего, фра Бенедетто, Джованни застал у него гостя из Флоренции, доминиканского монаха фра Паоло. По просьбе Бенедетто и Джованни он рассказал им о смерти Савонаролы.
Казнь была назначена на 23 мая 1498 года, в девять часов утра, на площади Синьории, перед палаццо Веккио, там же, где происходило сожжение сует и огненный поединок.
В конце длинных мостков был разложен костер; над ним стояла виселица – толстое бревно, вбитое в землю, с поперечною перекладиною, с тремя петлями и железными цепями. Вопреки усилиям плотников, долго возившихся с поперечной перекладиною, то укорачивавших, то удлинявших ее, виселица имела вид Креста.
Такая же несметная толпа, как в день поединка, кишела на площади, в окнах, лоджиях и на крышах домов.
Из дверей палаццо вышли осужденные: Джироламо Савонарола, Доминико Буонвиничи и Сильвестро Маруффи.
Сделав несколько шагов по мосткам, остановились перед трибуной епископа Вазонского, посланника папы Александра VI. Епископ встал, взял брата Джироламо за руку и проговорил слова отлучения нетвердым голосом, не подымая глаз на Савонаролу, который смотрел ему прямо в лицо. Последние слова произнес неверно:
– Separo te ab Ecclesia militante atque triumphante. Отлучаю тебя от Церкви, воинствующей и торжествующей.
– Militante, non triumphante, hoc enim tum non est. От воинствующей, не торжествующей, сие не во власти твоей, – поправил его Савонарола.
С отлученных сорвали одежды, оставили их полунагими, в исподних рубахах, – и они продолжали путь, еще дважды останавливаясь перед трибуною апостолических комиссаров, которые прочли решение церковного суда, и перед трибуною Восьми Мужей Флорентинской республики, объявивших смертный приговор от лица народа.
Во время этого последнего пути фра Сильвестро едва не упал, оступившись; Доминико и Савонарола тоже споткнулись; впоследствии оказалось, что уличные шалуны, солдаты бывшего Священного Воинства маленьких инквизиторов, забравшись под мостки, просунули колья между досками, чтобы ранить ноги шедшим на смертную казнь.
Фра Сильвестро Маруффи, юродивый, первый должен был взойти на виселицу. Сохраняя бессмысленный вид, как будто не сознавая, что с ним происходит, взобрался он по ступеням. Но когда палач накинул ему петлю на шею, уцепился за лестницу, поднял глаза к небу и воскликнул:
– В руки Твои, Господи, предаю дух мой!
Потом сам, без помощи палача, разумным, бесстрашным движением соскочил с лестницы.
Фра Доминико, ожидая очереди, переминался с ноги на ногу, в радостном нетерпении, и, когда ему подали знак, устремился к виселице с такою улыбкою, как будто шел прямо в рай.
Труп Сильвестро висел на одном конце перекладины, на другом – Доминико. Среднее место ожидало Савонаролу.