– Говори прямо: не нравится, что ли?..
– Нет. Но я не знаю. Мне приходит на ум, что, может быть, это – не Христос…
– Не Христос? А кто же?
Джованни не ответил, только замедлил шаг и опустил голову.
– Послушай, – продолжал он в глубоком раздумье, – видел ли ты другой рисунок, тоже для головы Христа, цветными карандашами, где Он изображен почти ребенком?
– Знаю, еврейским мальчиком, рыжим, с толстыми губами, с низким лбом – лицо как у этого жиденка, сына старого Барукко. Ну так что же? Тебе Тот больше нравится?
– Нет… А только я думаю, как Они не похожи друг на друга, эти два Христа!
– Не похожи? – удивился Чезаре. – Помилуй, да это одно лицо! В Тайной Вечере Он старше лет на пятнадцать… А впрочем, – прибавил он, – может быть, ты и прав. Но если это даже два Христа, все-таки Они похожи друг на друга, как двойники.
– Двойники! – повторил Джованни, вздрогнув, и остановился. – Как ты это сказал, Чезаре, – двойники?
– Ну да. Чего же ты так испугался? Разве ты сам этого не заметил?
Опять пошли молча.
– Чезаре! – воскликнул вдруг Бельтраффио с неудержимым порывом. – Как же ты не видишь? Неужели Тот, всемогущий и всезнающий, Кого изобразил учитель в Тайной Вечере, неужели мог Он тосковать на горе Елеонской, на вержении камня, до кровавого пота, и молиться нашей человеческою молитвою, как молятся дети, – о чуде: «Пусть не будет того, для чего Я в мир пришел, – чего, Я знаю, не может не быть. Авва Отче, пронеси чашу сию мимо Меня». Но ведь в этой молитве – все, все, слышишь, Чезаре? – и нет без нее Христа, и я не отдам ее ни за какую мудрость! Кто не молился этою молитвою, тот не был человеком, тот не страдал, не умирал, как мы!..
– Так вот ты о чем, – медленно произнес Чезаре. – А ведь и в самом деле… Да, да, я понимаю тебя! О, конечно, тот Христос, в Тайной Вечере, так молиться не мог…
Совсем стемнело. Джованни с трудом различал лицо своего спутника: ему казалось, что оно странно изменилось.
Вдруг Чезаре остановился, поднял руку и произнес глухим, торжественным голосом:
– Ты хочешь знать, кого изобразил он, ежели не Того, Кто молился на горе Елеонской, – не твоего Христоса? Слушай: «В начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог. Оно было в начале у Бога. Все через Него начало быть, и без Него ничего не начало быть, что начало быть. И Слово стало плотию». Слышишь, – разум Бога – Слово стало плотию. Среди учеников Своих, которые, слыша из уст Его: «Один из вас предаст Меня», – скорбят, негодуют, ужасаются, – Он спокоен, Он всем равно близок и чужд – Иоанну, возлежащему на груди Его, Иуде, предающему Его, – потому что нет для Него более зла и добра, жизни и смерти, любви и ненависти, а есть только воля Отца – вечная необходимость: «Не Моя, но Твоя да будет воля», – ведь это сказал и Твой, и Тот, Кто молился на горе Елеонской, на вержении камня о невозможном чуде. Вот почему говорю я: Они двойники. «Чувства принадлежат земле; разум – вне чувств, когда созерцает», ты помнишь? – это слова Леонардо. В лицах и движениях апостолов, величайших людей, изобразил он все чувства земные; но Тот, Кто сказал: «Я победил мир», «Я и Отец – одно», – разум созерцающий – вне чувств. Помнишь и эти другие слова Леонардо о законах механики: «О, дивная справедливость Твоя, Первый Двигатель!» Христос его есть Первый Двигатель, который, будучи началом и средоточием всякого движения, – сам неподвижен; Христос его есть вечная необходимость, сама себя в человеке познавшая и возлюбившая, как божественную справедливость, как волю Отца: «Отче праведный! и мир Тебя не познал, а Я познал Тебя. И Я открыл им имя Твое и открою, да любовь, которою Ты возлюбил Меня, в них будет». Слышишь: любовь – от познания. «Великая любовь есть дочь великого познания». Леонардо, один из людей, понял это слово Господа и воплотил его во Христе своем, который «любит все, потому что знает все».
Чезаре умолк, и долго шли они в бездыханной тишине сгущавшихся морозных сумерек.
– Помнишь, Чезаре, – произнес наконец Джованни, – три года назад шли мы с тобой, точно так же как теперь, предместьем Верчельских ворот и спорили о Тайной Вечере? Ты тогда смеялся над учителем, говорил, что никогда не кончить ему лика Господня, а я возражал. Теперь ты за него – против меня. Знаешь ли, я бы ни за что не поверил, что ты, именно ты, можешь так говорить о нем!..
Джованни хотел заглянуть в лицо спутнику, но Чезаре поспешно отвернулся.
– Я рад, – заключил Бельтраффио, – что ты любишь его, да, любишь, Чезаре, может быть, сильнее, чем я, – хочешь ненавидеть – и любишь!..
Товарищ медленно обернул к нему лицо свое, бледное, искаженное.
– А ты что думал? Люблю! Мне ли не любить его? Хочу ненавидеть, а должен любить, ибо того, что он сделал в Тайной Вечере, никто, быть может, и он сам, не понимает, как я, – я, злейший враг его!..
И опять засмеялся он своим насильственным смехом:
– А ведь вот подумаешь, не странно ли сердце человеческое создано? Если уж на то пошло, я, пожалуй, скажу тебе правду, Джованни: я все-таки не люблю его, еще более не люблю его, чем тогда!..
– За что?
– А хотя бы за то, что я желаю быть самим собою, – слышишь? – последним из последних, но все же не ухом, не глазом, не пальцем от ноги его! Ученики Леонардо – цыплята в орлином гнезде! Правила науки, ложечки для измерения красок, таблички для носов – пусть этим утешается Марко! Посмотрел бы я, как сам Леонардо со всеми своими правилами создал бы лик Господень! О, конечно, он учит нас, цыплят своих, летать по-орлиному – от доброго сердца, ибо жалеет нас, так же, как слепых щенят дворовой суки, и хромую клячу, и преступника, которого провожает на смертную казнь, чтобы наблюдать за содроганиями мускулов в лице его, и стрекозу осеннюю с крылышками окоченелыми. Избыток благости своей, как солнце, на все изливает… Только, видишь ли, друг, у каждого свой вкус: одному приятно быть замерзшей стрекозкой или червяком, которого учитель, подобно св. Франциску, с дороги подняв, на зеленый лист кладет, чтобы прохожие ногой не раздавили. Ну а другому… знаешь, Джованни, лучше бы уж он меня попросту, не мудрствуя, раздавил!..
– Чезаре, – произнес Джованни, – если это так, зачем же ты не уходишь от него?..
– А ты зачем не уходишь? Крылья опалил, как мотылек на свече, а вьешься – лезешь в огонь. Ну так вот, может быть, и я в том же огне хочу сгореть. А впрочем, кто знает? Есть у меня и надежда…
– Какая?
– О, самая пустая, пожалуй, безумная! А все-таки нет-нет да и подумаешь: что, если придет другой, на него непохожий и равный ему, не Перуджино, не Боргоньоне, не Боттичелли, не даже великий Мантенья, – я знаю цену учителю: никто из них ему не страшен, – но еще неведомый? Мне бы только взглянуть на славу другого, только бы напомнить мессеру Леонардо, что и такие насекомые, из милости не раздавленные, как я, могут ему предпочесть другого и уязвить, ибо, несмотря на овечью шкуру, несмотря на жалость и всепрощение, гордыня-то в нем все-таки дьявольская!..
Чезаре не кончил, оборвал, и Джованни почувствовал, что он схватил его за руку дрожащею рукою.
– Я знаю, – произнес Чезаре уже другим, почти робким и молящим, голосом, – я знаю, никогда бы тебе самому это в голову не пришло. Кто сказал тебе, что я люблю его?..
– Он сам, – ответил Бельтраффио.
– Сам? Вот что! – произнес Чезаре в невыразимом смущении. – Так, значит, он думает…
Голос его пресекся.
Они посмотрели друг другу в глаза и вдруг оба поняли, что им более не о чем говорить, что каждый слишком погружен в свои собственные мысли и муки.
Молча, не простившись, расстались они на ближайшем перекрестке.
Джованни продолжал свой путь неверным шагом, опустив голову, ничего не видя, не помня, куда идет, глухими пустырями, между голых лиственниц, по берегу прямого, длинного канала, с тихою, тяжкою, чугунно-черною водою, где ни одна звезда не отражалась, – повторяя с безумным остановившимся взором:
– Двойники… двойники…
XV
В начале марта 1499 года Леонардо неожиданно получил из герцогского казначейства задержанное за два года жалованье.
В это время ходили слухи, будто бы Моро, пораженный известием о заключении против него тройственного союза Венеции, папы и короля, намеревался, при первом появлении французского войска в Ломбардии, бежать в Германию к императору. Желая упрочить за собой верность подданных во время своего отсутствия, герцог облегчал налоги и подати, расплачивался с должниками, осыпал приближенных подарками.
Немного времени спустя удостоился Леонардо нового знака герцогской милости:
«Лудовик Марна Сфортиа, герцог Медиолана, Леонардуса Квинтия флорентинца, художника знаменитейшего, шестнадцатью пертик земли с виноградником, приобретенным у монастыря Св. Виктора, именуемым Подгородным, что у Верчельских ворот, жалует», – сказано было в дарственной записи.
Художник пошел благодарить герцога. Свидание назначено было вечером. Но ждать пришлось до поздней ночи, так как Моро завален был делами. Весь день провел он в скучных разговорах с казначеями и секретарями, в проверке счетов за военные припасы, ядра, пушки, порох, в распутывании старых, в изобретении новых узлов той бесконечной сети обманов и предательств, которые нравились ему, когда он был в ней хозяином, как паук в паутине, и в которой теперь он чувствовал себя как пойманная муха.
Окончив дела, пошел в галерею Браманте, над одним из рвов Миланского замка.
Ночь была тихая. Порой лишь слышались звуки трубы, протяжный оклик часовых, железный скрежет ржавой цепи подъемного моста.
Паж Ричардетто принес два факела, вставил их в чугунные подсвечники, вбитые в стену, и подал герцогу золотое блюдце с мелко нарезанным хлебом. Из-за угла, во рву, по черному зеркалу вод, привлекаемые светом факелов, выплыли белые лебеди. Облокотившись на перила, он бросал кусочки хлеба в воду и любовался, как они ловили их, беззвучно рассекая грудью водное стекло.
Маркиза Изабелла д’Эсте, сестра покойной Беатриче, прислала в подарок этих лебедей из Мантуи, с тихих плоскобережных заводей Минчо, обильных камышами и плакучими ивами, – давнишнего приюта лебединых стай.
Моро всегда любил их: но в последнее время еще больше пристрастился к ним и каждый вечер кормил их из собственных рук, что было для него единственным отдыхом от мучительных дум о делах, о войне, о политике, о своих и чужих предательствах. Лебеди напоминали ему детство, когда он так же кормил их, бывало, на сонных, поросших зеленой ряской прудах Виджевано.