Эти клавикорды выпадали из стройной картины немой семьи.
Откуда было взяться музыкальным генам Исаака, если не от матери или отца? От пресловутого дедушки кантора из Одессы? Того самого Иосифа, в честь которого был назван первенец Иосифа – Борис?
Нет, это в принципе возможно. Проснувшиеся у внука гены, под влиянием некоего стресса, как результат компенсации, как следствие изменившейся внешней среды, давшей новые психические свойства на самом высшем витке. Мозг – сигнальная система самого совершенного образа действия.
Но как быть с традицией, которая, я точно знал, существовала в местечках. Если в доме стоят клавикорды и отец не играет, значит – это приданое матери. Старинный клавишный инструмент, предшественник рояля, чаще всего доставался невестам в приданое, когда они выходили замуж. В то время в местечках в приданое невесте отдавали то, что было ей очень дорого, чтобы она не грустила по родному дому.
Я готов был отказаться от собственной интуиции. И я от нее отказался. Но только раз. Дважды – уже не будет. И еще я не отказался от перечитывания старых воспоминаний. И открыл как-то на досуге много раз читанные воспоминания Бориса, и не поверил своим глазам: он же мне все подсказал.
«Отец, – писал Борис, – не умел играть ни на одном инструменте. Но он всю свою жизнь, сравнительно недолгую и очень трудную жизнь (это дань шестидесяти годам, когда писались эти воспоминания, про счастливого и богатого отца ни слова! – Д. М.), любил искусство (куда же без него! – Д. М.), музыку, особенно украинские и еврейские песни.
А мать… (и вот здесь я закричал во весь голос! – Д. М.) …обладала незаурядным слухом и небольшим, но очень приятным мелодичным голосом. Чистым, за душу хватающим голосом».
Но как же тогда утверждение Ларисы Борисовны, что она никогда не слышала поющую Розалию Исааковну? Ведь память у детей цепкая. Ответ, неожиданный, дал сам Борис.
«Она почти никогда не пела при гостях. Но мы часто слышали, как она напевала с большой задушевной выразительностью мелодию модного романса, а чаще – какую-нибудь еврейскую песню.
Тогда игры в детской прекращались, споры затихали, мы подходили к двери большого зала и приоткрывали ее. Там у стареньких клавикордов сидела мама и напевала, подыгрывая мелодию по слуху. Для нее отец купил старые клавикорды, так как знал, что она любила музыку и до замужества начала было обучаться игре на скрипке».
Старенькие клавикорды… Не рояль, не пианино, именно клавикорды.
Я полез в энциклопедию, клавикорды бросили выпускать с изобретением пианино.
В мемуарах Исаака Башевис-Зингера я нашел упоминание: «…дочерям в еврейских семействах передавали в качестве приданого музыкальные инструменты». Борис вспоминал, что его мать училась играть на скрипке. И тут «старенькие клавикорды» встали у меня на свои места.
Не было никаких стареньких клавикордов.
1970-е годы, советская цензура, благородство, выводимое из нищеты, правильное происхождение, выводимое из бедняцкого прошлого родства не помнившего, – все это возведенное в добродетель… Да они все врали, чтобы только выжить. Старенькие клавикорды были на самом деле антикварными клавикордами, передававшимися по наследству от матери к дочери. Свои, значит, Розалия получила от своей матери Зислы…
В душе поднялась буря.
(О радость мальчика Бориса! Не отец покупал старинные клавикорды, а мать взяла это как приданое из своего девичества, что тогда было частой практикой.)
«Как сейчас вижу, – продолжает Борис, – сидит она в полутемном приемном зале (окна в переулок после погромов не открывались. – Д. М.) и, перестав напевать, задумчиво наигрывает популярную в то время “Молитву девы”. А мы втроем, а может быть уже вчетвером – Исаак, Зина, Миша и я стоим у дверей и смотрим, как ловко парят ее тонкие руки над клавиатурой старенького инструмента».
Мне стало интересно: что это за «Молитва девы»? Девы Марии? Я думал именно так, но французы переводили это как «Молитва служанки»…
Я пошел в библиотеку и взял наугад пару пыльных фолиантов начала ХХ века, переплетенных в 1960-х годах. На обложке из серого картона была наклеена прямоугольная пожелтевшая бумажка с надписью, отбитой на старой печатной машинке: «Популярные мелодии начала века». Я начал листать ноты. Наверное, Провидение иногда останавливается на нас, как взгляд незнакомки. Меня зацепила польская фраза… я уже листал ноты дальше, и пришлось судорожно тормозить, возвращаться, искать ту промелькнувшую страницу, где было написано, кажется, какое-то польское имя.
Страницами пятью выше я наткнулся на надпись по польски: «Modlitwa dziewicy» («Молитва девицы»), но Дева у поляков – это только Богородица, и никто кроме. Автором мелодии значилась Текла Бондажевска-Барановска[14 - В старых словарях – Фекла (Текля) Бондаржевская-Барановская.].
Я начал мысленно проигрывать мелодию, сбился и дома сел за пианино. Пальцы, в отсутствии ежедневной практики, становились не такими послушными, ухо посылало сигналы отчаяния, но кто мог меня услышать… главное, что я слушал музыку, которую исполнял маленький Исаак. Пять раз я проигрывал какую-то невероятно протяжную и грустную мелодию, а потом полез в справочники. И сразу же наткнулся на чье-то описание «Молитвы Девы» в прозе. Это было именно описание мелодии.
Только ради памяти автора тех строк я приведу его сочинение целиком, потому что это того стоит. Я был ошеломлен. С первой строчки. Описание трогало мощью, даром, которыми дымились строки… Но я не знал автора, выхватив абзац. Неизвестно какой персонаж спрашивал:
«– Молитву Девы?! – полувопросительно, полуутвердительно спросил он (персонаж воспоминаний. – Д. М.) и взял первый аккорд.
Понеслись звуки этой игранной-переигранной мелодии, которую так любят играть институтки и старые девы, которую улица и шарманка обездушили и лишили всей ее прелести. Но в этих звуках давно знакомой и переставшей уже трогать нас мелодии здесь, под пальцами старика-тапера, что-то заискрилось новое. Какая-то неуловимая нотка прорезала низкие густые аккорды. Нотка, в которой почудилась нам и тоска – наша собственная, вот-вот ожившая тоска, и чьи-то слезы – не те, давно слышанные в этой мелодии слезы, – а новые, идущие сверху, с небес. Кто-то большой и сильный плакал о ком-то, кому и тяжко, и страшно, и выхода нет».
Чувствуете? Я тут же захотел узнать, кто это написал. Автором значился Гольдберг. Я сначала подумал, что он музыкант, но потом энциклопедия и википедия это опровергли. Исаак Григорьевич Гольдберг был писателем, евреем, эсером, начавшим писать и стрелять до революции, оставшийся строить новую жизнь в России (видимо, привязка к языку сделала свое дело) и за это расстрелянный в 1938 году. Жил он в Иркутске, и кажется, там и умер. Самое главное, не я один испытывал восторг, его рассказами зачитывался молодой Александр Фадеев.
Я снова сел играть «Молитву Девы»… Эта мелодия, написанная полькой, мечтавшей о замужестве… Была в ней некая грусть. Грусть, задуманная не исполнительницей, но создателем, положенная им в основу жизни наравне с любовью и радостью, до всего того мрака, который он доверил пережить спустя миллиарды лет маленькой польской девочке по имени Текла.
Текла Бондажевска-Барановска…
Как много польского гения повлияло на воображение Исаака.
А вообще, в основе «Молитвы Девы» лежит неаполитанская мелодия. Одна из тех, что распевали неаполитанские рыбаки.
«Песнь песней»
Дунаевскому было 17 лет, когда матушка-Россия, как змея, сбросила с себя старую кожу и явилась миру в новом, доселе невиданном облике. В облике дракона.
В городе Харькове судьбоносные перемены переживали по-особому, они наступали как-то незаметно. Индивидуально. Из окон музыкального училища, где слушал лекции Исаак Дунаевский, было видно, как показался и исчез всадник на лошади. В разных концах города раздались выстрелы.
Революция началась, когда он увидел бледное лицо Николая Николаевича Кнорринга, директора своей гимназии. Кнорринг вошел в класс, посмотрел на учеников и вышел. Потом вернулся и, сухо кашлянув, посоветовал им не гулять по вечерам.
Уже дома, у Дерковских, Исаак узнал, что в Петербурге стреляли. Царь отрекся от престола. Вся власть перешла в руки Временного правительства.
Революцию делали ровесники Дунаевского. И даже юноши моложе, чем он. Владимир Галактионович Короленко, который с 1917 по 1922 год жил на Полтавщине, писал, что в первые годы революции можно было встретить двенадцатилетнего ученика местного коммерческого училища, записавшегося в Красную гвардию. Об одном таком реальном герое из Полтавы рассказывали, что он пришел в класс вооруженный, закурил папиросу, вынул револьвер и навел его на буржуя-учителя. Другой учащийся бросил бомбу под лошадь бывшего полтавского помещика.
Среди защитников новой власти обнаружилось очень много еврейских юношей, вспоминал Короленко. Их грубость и хамство казались мещанам особенно вызывающими. Но их можно было понять. Русские привыкли видеть перед собой покорного, бесправного еврея, обреченного жить где-нибудь на окраинах, а евреи, почувствовав, что большевики их не притесняют, поспешили такую власть поддержать.
Мудрый профессор Наум Шафер, один из крупнейших знатоков творчества композитора, съевший на истории жизни молодого Дунаевского не один пуд соли, говорил: «Исаак поначалу не принял революцию. Поначалу не принял». Как здорово для потомков-демократов и как опасно для самого композитора!
После революции многие, ее не принявшие, сгинули. От Кнорринга осталась только одна фотография. Позже, в середине 1920-х годов, он обнаружился весточкой из Франции. Но Исаак не стал ему отвечать, это было опасно: Кнорринг считался белым офицером.
Впрочем, в 1917 году Кнорринг еще никуда не убегал. Педагог думал, что его знания будут нужны при всяком режиме, и продолжал учить гимназистов, устраивать домашние концерты, на которых Исаак был первой скрипкой.
Кумачовый лозунг «Вся власть Советам!» опрокинул старые песни и старые гармонии, которым учили в музыкальном училище. Строгий, классический аккорд стал «разрешаться» куда-то в сторону, в дребезжащий диссонанс. Все пошло наперекосяк. Исаак почувствовал себя очень взрослым, будто у него вдруг выросли усы.
Весь мир «сел на иглу» и закрутился в хороводе убийств. Началась Гражданская война. Все, что было в доме теплого, стало постепенно исчезать, попадая в лапы дремучих мужиков в солдатских шинелях, что стучали в окна и просились на постой всего на одну ночь. Пропали сначала шубы, потом молоко, дрова. Это были приметы времени, это был стиль зимней стужи 1918 года, которая растянулась очень надолго.
В Харькове тех лет главная беда и опасность для Бориса и Исаака Дунаевских – их собственная фамилия. Власти ищут какого-то борца за свободу, преступника Дунайского. Кто это такой, братья толком не знают, но зато в газетах периодически печатаются сообщения о его розыске. У них уже несколько раз спрашивали, не являются ли они его родственниками.
Вдруг в Харькове зазвучала чужая речь. Такую Исаак слышал только на уроках в гимназии. Это пришли немцы. Украина стала одним большим сдобным пирогом, который все, кому не лень, пытались поделить. В доме Дерковских поселились два немецких офицера. Это были герр Анхальт и герр Сиблер, которым понравилась уютная Грековская улица.
Фанни Яковлевна Дерковская, хозяйка дома, довольно скоро перестала их бояться. Немцы оказались интеллигентными. По вечерам играли на скрипке и простеньком пианино, которое перетащили из комнаты отца Дерковского. Немцам нравились Чайковский и душещипательные немецкие романсы. Они были законченными лириками, но с пистолетами в руках. Впрочем, это их не портило.
Два приятных немецких офицера были единственными представителями вермахта, с которыми Исааку довелось познакомиться лично. Спустя 30 лет он изменит мнение о них. Наползет страх взрослого человека, понимающего, с чем он столкнулся. В одном из писем молоденькой комсомолке, «смеющейся Людмиле», он напишет:
«Лирики – это великая прослойка человечества. <…> Но нельзя считать лириком удава, который со вздохом сожаления проглатывает очередного кролика. Я помню, как в 1918 году на Украине, у нас дома, стояли немцы-оккупанты, приглашенные гетманом Скоропадским бороться с “коммунией”. Герр Анхальт и герр Сиблер вздыхали о своих детях и фрау. Потом ночью наши квартиранты куда-то исчезали в полном вооружении. Наутро они появлялись как ни в чем не бывало и снова принимались за лирику».
Никто так и не узнал, куда исчезали немцы. Всезнающий Владимир Короленко писал в своих дневниках, что когда немцы-кавалеристы въезжали в 1918 году в Харьков, они кланялись направо и налево встречным жителям. Ситуация изменилась, когда в Киеве убили Германа фон Эйкхорна – фельдмаршала, главнокомандующего группой армий «Киев». Начались грабежи, и отношение немцев к населению стало жестче.
Были и положительные стороны от прихода «европейцев». «Стоило прийти немцам, – писал Короленко, – и русские поезда пошли, как следует. Зато какая разница ощущалась на русской территории. Там людей возили в теплушках. Грязь, разбитые окна, давка, безбилетные солдаты, отвратительный беспорядок. И везде шныряют мальчишки-красногвардейцы, мальчишки-евреи, которые приходят, вооруженные бомбами, и взрывают, что угодно. И это вызывает глухое раздражение». Какое милое время и демонстрация спокойствия духа, если взрывы бомб вызывают у писателя только глухое раздражение.
Исаак Дунаевский и Владимир Короленко не встречались, но жили по соседству. Исаак, конечно, читал в газетах, что рядом с его любимой Лохвицей живет «совесть эпохи», которая чудачит. Когда все вокруг голодают, он объявляет о помощи московским детям и зовет всех к себе, устраивает комитеты и пишет дневники, которые потом будут издаваться огромными тиражами.