Смеркалось. Мы не включали свет.
И когда она меня вдруг обняла и поцеловала, я замер, как несовершеннолетняя девушка, не знающая, что дальше делать и как это оно бывает.
Или как суслик, загнанный в угол.
Или как… что?
Аналогии кончились. Мысли оборвались. Остались только чувства, и как писал писатель Аверченко – у меня «всё заверте…»
Мы ходили в обнимку по переулочкам Арбата. Практически не отлипая друг от друга.
Мы фактически не разговаривали. Мы заговорщицки молчали. И целовались-целовались-целовались.
Так – что губы у меня к концу вечера затекли.
А ведь где-то в этом городе – а может быть, на юге – ходил по этой планете вполне осязаемый Светин муж.
Третий лишний нашего вспыхнувшего навсегда романа.
Не знаю, жил ли он в её сердце, но, казалось, я вышиб его оттуда одним ударом. Сердце женщины… оно ж и так – маленькое. В нём никак не ужиться двум мужикам. Кто-то должен был съехать.
Поцелуями пока всё и обошлось. Взволнованный и разгорячённый, я долго не мог уснуть в соседской комнате, почему-то всегда пустовавшей – словно для таких, как я, залётных гостей.
Событие не могло не аукнуться стихотворением:
Горела люстра беспорядочно
что было сил.
Я приходил к Вам лихорадочно
и Вас любил.
И пела скрипка где-то около
(с седьмых небес).
И барабанил кто-то в стёкла
и в гости лез.
Лилась лиловая мелодия
издалека,
и мы в плену чревоугодия
и коньяка
сулили пылкое растление
своим телам
в полутоске, в полупрезрении
к иным делам.
Есть в этом нечто шарлатанское -
и рай, и ад -
шипит «Советское шампанское»
и сладок липкий шоколад!
А потом ещё и песню, полную таких же неуёмных восторгов и диссонансом печального резюме:
А в подсознаньи – осень, тучи, спешка,
съедает слёзы сигаретный дым
и королева, как простая пешка -
и плачется, и любится с другим!
Я весь отдался творческому порыву, нагло забросил учёбу.
Я даже сбежал из общаги.
Меня приютила таинственная женщина Инна, поселив меня в комнате с младшим сыном-астматиком. Старший сын Инны пребывал в это время в армии и койко-место было свободно. Муж Инны позволил мне носить его лётную куртку.
Удивляюсь, как они меня терпели два с половиной месяца трепетной неопределённости. Когда Инна с мужем ложились спать, я уволакивал телефон из коридора куда-то за угол, отползая поближе к кухне, и висел на проводе часами, безусловно, мешая хозяевам спать.
Мы шептались, а иногда просто молчали, телепатируя любовь в трубку, по проводам, через пол-Москвы и всю эту полудохлую осень…
Несмотря на долгие и страстные беседы, Света всё не решалась.
Однажды я узнал, что она даже не пыталась обозначить тему своему… ну, этому… который… ещё там. Рядом.
А я здесь. Отдельно. Чёрт-те знает где. В Чертанове.
Меня это взбесило, и я объявил телефонный бойкот.
Я спрятался и затих у Инны, как Ленин в шалаше. И, неосознанно подражая вождю, посылал оттуда длинные и вдохновенные письменные воззвания, только обращённые не ко всему российскому народу (всё-таки я был несколько скромнее), а одному-единственному человеку.
Свете.
Я исписывал стихами целые тетрадки.