– Что, так устал от самого себя за сто шестьдесят лет?
– Дело не только в этом. – Понимаю, конечно, фальшь фразы. Заставил себя сказать:
– То, что у меня не получилось, то, чего не добился, не смог – здесь вряд ли что-то добавит еще одна жизнь или вечность. Я не обольщаюсь насчет самого себя. И выходить на новый круг…
– Красиво звучит, конечно, – поморщился Робинс. – Но ведь ты выбрал свою «вторую жизнь». А тогда это тоже было впервые, тоже было «вызовом Промыслу», «нарушением пределов» и тоже был риск.
– Я боялся смерти и понимал, что мне не по силам страдание.
– Смесь малодушия и тоски по вечности дает интересный результат. – Он нажимает какую-то кнопку на столе у доктора Петерсона и стена, отделяющая кабинет от парка, уходит в пол.
Он помог мне подняться с кресла, вывел меня на дорожку парка. Осень. Красные листья клена насколько хватает глаз. Осень. И мир вдруг правдивее, чище самого себя. А ведь я ехал на встречу с Петерсоном мимо этого парка: да, красиво, да, лирично, но, чтобы так, как сейчас!
– Если ты согласишся, – говорит Робин, – всё это не исчезнет вместе с тобой. Всё останется. И лист, видишь, лист, что кружится в просвете, длит донельзя это свое падение, и его шелест, с которым он лег сейчас к своим бессчетным собратьям – всё останется. И камни этой дорожки под твоими ногами. Понимаешь, Лауде? Да! То, к чему ты пытался пробиться в эти две свои жизни, все, что не смог – быть может, это и глубже жизни, но не выше жизни и уж точно не вместо. (Это он цитирует мои тексты. Давнишние.) Ведь так? К тому же, откуда ты знаешь, что вечность тебе не добавит? Этот парк и небо над ним и эти камни под твоими ногами – ты так уверен, что став для тебя вечным, это всё не раскроется какими-то новыми смыслами? А если и нет, – Робинс задумался, – это будет твоей истиной, твоим опытом. Понимаешь? Не предчувствие, не умозаключения, не миросозерцание – но опыт. Впервые.
– Но и результата «в таком случае» придется ждать вечность, – пытаюсь я.
– Вечность – не еще одна жизнь, не совокупность энного количества жизней… Здесь какое-то новое качество. И, наверное, ты это выяснишь.
– Если я… если я соглашусь – вдруг то, что у вашей клиники получится в итоге, будет всё же не мной?! И ты, Дэвид, введешь в вечность кого-то другого. Пусть он даже и будет с моими мыслями, фобиями, страстями, с моими мечтами и с моим прошлым. Может, ему будет наплевать на эту осень и этот парк.
– Ну, что вы, что вы, – у нас же серьезная клиника. – Это самопародия Робинса. Тут же, меняя тон:
– Будет ли Рональд Лауде Рональдом Лауде – тут кое-что зависит и от тебя, да.
– Вы так уверены?
– Я надеюсь.
– Хочешь сказать, что и здесь есть выбор?!
– И в той же мере от тебя зависит, будет ли Рональд Лауде человеком, не-человеком, сверх– или же пост-человеком. Слова не новые, да. Но сейчас они перестают быть метафорами.
– Подозрительно широкий спектр, Дэвид. Ну да, я же у вас буду первый. Мое бытие теперь есть мышление, да? но чтобы настолько буквально!.. А если что, я смогу – я ищу слово, – отыграть всё обратно?
– Ну, если захотите «отыграть обратно» – значит, вы и есть Рональд Лауде. Что и требовалось доказать.
И, дабы избежать пафоса, Робинс самодовольно рассмеялся.
Глава 3
Крис, мой сын у меня «в гостях». Прилетел сразу, как только Робинс сказал «можно». Первый, кого я вижу по завершении трансформации. Полное название процедуры: трансформация homo sapiens временного (можно с ударением на первой гласной) в homo sapiens вечного. Кроме того, в клинике Робинса то, что они сделали со мной, называется «величайшей революцией в истории человечества» и «трансэволюционнным скачком». Для меня же сейчас важнее совпадение трансформируемого с трансформированным. Пытаюсь убедиться, что я не затерялся в этом зазоре. Выясняю, пробую доказать это себе сейчас.
Я говорю, говорю, объясняю Крису свое новое тело. Вот, спроектировал сам – респектабельная старость, бодрая, деятельная приятная для окружающих. (Знал бы ты, как надоело быть развалиной!) Лицо же, как видишь, оставил свое. Побоялся отказаться от лица. (Пусть оно, как ты помнишь, всегда мне было не очень). Только морщины и мешки под глазами подогнал под свой новый возраст. Как тебе? Да, мне предлагали, конечно, реконструировать себя самого хоть студенческой поры… Но, знаешь, запихивать мозги сто шестидесятилетнего неудачника в двадцатилетнего дурачка… Говорю, чтобы удостовериться: это мои словеса, моя ирония, мое занудство, мое мировосприятие, что еще здесь мое?
– И как ты, – Крис проглатывает слово «папа», – с этим со всем (он имеет ввиду тело) справляешься?
– Ну, как сказать, Крис. Помнишь нашего дядю Эдди?
– Ты про его протез?
– Да, биопротез правой руки. Так вот. Я и есть сейчас такой протез себя самого. Тут, между прочим, есть и свои выгоды. За сто шестьдесят лет я редко когда был здоров полностью, ты же знаешь. Все время приходилось что-то латать, затыкать течи – я устал. А тут свобода… И даже от отправления естественных надобностей. Нет, я ем, конечно же (Крис принес мне пакет персиков, как в больницу), но не ради еды (в тело закачан физраствор), только для удовольствия, ради вкуса, в пользу (я хмыкнул) достоверности и полноты бытия.
Крис скривился.
– А ты, сын, – я чувствую ужасающую фальшь этого своего «сына». Но почему?! Я же и согласился, подписал бумаги Робинса, чтобы Крис не исчез, сидел вот так, у моей кровати (в том числе, чтобы Крис не исчез!), а сейчас не чувствую к нему ни-че-го.
– Что у тебя за то время, что я был, – чуть не сказал «занят». Это ужасно, да? Ну, а как еще одним словом о том? Был занят смертью, воскрешением, превращением черт знает во что.
– Ты имеешь ввиду «что нового»? – кивает Крис и видит прекрасно, что неинтересно мне, что у него нового.
Но это ж еще ничего не значит. Меня и раньше, при жизни не слишком-то волновали его житейские перипетии. И рано здесь делать вывод, что я есть уже не-я.
Но такого отчуждения никогда не было. Отчуждение непомерное, нечеловеческое. И я только пытаюсь убедить себя, что удручен и страдаю от того, что оно непомерное и нечеловеческое. Так! Надо остановиться. Взять себя в руки. И начать жить. Попытаться. «Начать жить» – это теперь что, метафора, эвфемизм?
– Ты, – Крис опять пропускает слово «отец», – считаешь, что победил смерть, не правда ли? Но на самом-то деле ты отказался от всего, чтобы просто-напросто обойти ее и показать за ее спиной неприличный жест.
Я не обиделся. Я пытаюсь только быть обиженным, уязвленным. Не получается. Мне надо обживать свои чувства. Я действительно «отказался от всего», чтобы остаться собой, сохранить себя. И не знаю, удалось ли! Удалось ли что-то еще кроме «потери всего». Но независимо от результата, кажется, уже получил маленький бонус бессмертия.
– Тебе, сын, – я заставил себя сказать «сын», хоть и видел, что он не согласен с этим словом и понимает, что я принуждаю себя, – приятнее было б прийти, положить цветочек на мою плиту? Во всяком случае, понятнее и привычнее.
Говорю и понимаю вдруг – он в чем-то прав. Но я есть, есть, и это главное!
– Крис, вот поверишь ли? одним из моих мотивов было… ну, чтобы избавить всех вас от горечи утраты. Извини за стиль. – Сознаю всю фальшь сказанного. И тут же, без паузы, – Пусть понимаю, конечно, вы как-нибудь справитесь. Я верю в вас.
У него потекли слезы. Это ж моя всегдашняя, дежурная острота, всякий раз повторяю ее, когда начинаю говорить о предстоящем моем «уходе». Только сам я сейчас ничегошеньки не чувствую, пусть и говорю со всегдашней своей интонацией, с «теплотой в голосе». Значит, опять же, я лгу, имитирую?
– Крис! На самом деле я сейчас ни живое, ни мертвое, что изо всех сил пытается прикинуться живым. Но я буду живым. Постараюсь.
– Я понимаю тебя, – он заставил себя сказать, – папа.
Глава 4
Полгода уже прошло после трансформации. Но профессор Робинс считает, что процесс адаптации еще не завершен. И нас по-прежнему держат на вилле, считает, что мы пока еще не готовы к встрече с реальностью. Ну, или реальность еще не готова к встрече с нами. Скорее всего, это профессор так льстит нам, пытаясь подсластить пилюлю. И мы уже начинаем подозревать, что нас не выпускают в жизнь по какой-то иной причине.
«Мы» – это Мелисса Стоун, Патрик Браун, Софи Льюис и, собственно, я. Все мы, как оказалось, прошли трансформацию одновременно, и нас поместили на эту виллу (она по другую сторону парка, что примыкает к клинике Петерсона, парк разделен забором) в надежде, что в группе наша адаптация пройдет успешнее. Но опять же, в этом мягком, но не зависящем от нашей воли объединении нас в «команду» мы стали подозревать и какие-то другие цели.
Мелисса выбрала себя женщиной средних лет, что в этом своем возрасте интереснее себе самой в юности, во всяком случае, «глубже, свободнее и личностнее», также добавила себе «немного спортивности». Софи потребовала двадцатичетырехлетнее тело, топовое. Причем, это вовсе и не она в молодости, а с обложки журнала. Но чтобы все-таки была одухотворенность. Только в меру. Патрик ж остался самим собой, то есть сто восьмидесятилетним.
Сейчас мы за столиком на веранде, пьем свой утренний кофе.
– Не находите, что мы здесь уже засиделись? – Софи теперь каждое утро об этом. – Что-то профессор Робинс начинает меня разочаровывать.
– Знаешь ли, милочка, – тут же парирует Мелисса, – он же обещал тебе, что этот парк не исчезнет, ну, и вот – не исчез. Пожалуйста, весна, первые птички, первые завязи. Наслаждайся.
– Послушай, Мелисса, – взвивается Софи, – почему ты все время говоришь со мной как с какой-то молоденькой дурочкой?
Мелисса, выдержав паузу: