– Вы действительно считаете, что им есть дело до правосудия?
– А вы так не считаете?
– Нет, не считаю. От правосудия в лучшем случае нет толку. И этим ничего не исправить.
– Вы бы повторили это, если б в детстве добились справедливости?
Вновь эта полуулыбка – исполненная горечи, мимолетная.
– И в чем же мне следовало добиваться справедливости?
– Я живу своей работой. Вы же не думаете, что я не опознаю покалеченного ребенка, если посадить его передо мной?
Она склоняет голову, признавая его правоту, потом закусывает губу и вздрагивает.
– Не совсем так. Я скорее безнадзорное дитя, а не покалеченное. Я – плюшевый мишка, собирающий пыль под кроватью, но не одноногий солдатик.
Он улыбается и отпивает из кружки; кофе быстро остывает. Она готова продолжать. Каким бы сложным это ни казалось Эддисону, Виктор в своей стихии.
– В каком смысле?
* * *
Иногда смотришь, как люди женятся, и с каким-то безразличием понимаешь, что детей, рожденных в этом браке, ждет жизнь, полная дерьма. Это факт. Не дурное предчувствие, а мрачная уверенность, что этим двоим лучше не заводить детей. И они, конечно же, заведут.
Как мои родители.
Моей маме было двадцать два, когда она вышла за моего отца. Это был ее третий брак. В первый раз она вышла за брата бывшего мужа ее матери, в семнадцать. Они и года не прожили вместе, как он умер от инфаркта во время секса – но оставил ей неплохое состояние. Через несколько месяцев она вышла за мужчину всего на пятнадцать лет старше ее, и когда они развелись годом позже, мама вновь оказалась в выигрыше. Потом пришла очередь моего отца. Если б он не обрюхатил ее, она вряд ли вышла бы за него. Отец был хорош собой, но не мог похвастаться большим состоянием и был старше всего на два года, что сулило маме ряд непреодолимых осложнений.
За это следует поблагодарить ее маму, у которой было девять мужей, пока не наступила менопауза. Тогда она решила, что слишком истощена, чтобы вновь выходить замуж. И все они умирали, каждый раньше предыдущего. Это происходило непредумышленно, они просто… умирали. Конечно, большинство из них были старыми, и каждый оставлял ей приличное состояние. Поэтому моя мама выросла с определенными ожиданиями. Но ее третий муж не оправдывал ни одного.
Впрочем, в их оправдание могу сказать, что родители все же пытались как-то жить. Первые несколько лет мы провели рядом с родными отца – дядями, тетями, кузинами. Я даже припоминаю, как играла с другими детьми. Потом мы переехали, и связи оборвались. Остались только я и мои родители с их многочисленными интрижками. Они постоянно пропадали или со своими любовниками, или у себя в спальне, поэтому я росла самостоятельно. Научилась пользоваться микроволновкой, выучила расписание автобусов, чтобы добираться до магазинов, запомнила, по каким дням у кого-то из родителей в бумажнике были наличные, и могла расплачиваться за продукты.
По-вашему, это выглядело довольно странно, да? Но если в магазине меня спрашивали – кассир или какая-нибудь женщина, – я говорила, что мама осталась в машине с маленьким ребенком, чтобы не выключать кондиционер. Они верили, даже зимой, улыбались и говорили, какая я замечательная дочь и сестра.
Уже тогда я была невысокого мнения об умственных способностях большинства людей.
Мне было шесть, когда они решили обратиться к семейному психологу. Не то чтобы всерьез рассчитывали на это, просто решили попробовать. На работе папе кто-то сказал, что страховка покроет консультацию, и это произведет благоприятное впечатление на суде и ускорит развод. Психолог посоветовал нам выбраться куда-нибудь втроем, повеселиться. В какое-то особенное место – например, в парк развлечений.
Мы приехали в парк около десяти, и пару часов все шло нормально. А потом была карусель. Терпеть не могу эти чертовы карусели. Папа стоял у выхода и ждал меня, а мама у входа помогла мне забраться на деревянную лошадь. И они просто стояли с противоположных сторон и смотрели, как я нарезаю круг за кругом. Я не доставала до железных стремян, и лошадь подо мной была слишком широкой, и у меня болели бедра, но я продолжала сидеть, круг за кругом, круг за кругом. Потом я увидела, как папа ушел со стройной латиной. Потом еще один круг – и мама ушла с высоким рыжим парнем в килте.
Кто-то из ребят постарше снял с лошади свою маленькую сестренку и заодно помог мне слезть. Он держал меня за руку, пока мы шли к выходу, и мне хотелось остаться в его семье. Хотелось стать сестрой тому мальчику, кто катался бы со мной на карусели и держал за руку, кто смотрел бы на меня с улыбкой и спрашивал, весело ли мне. Но мы вышли, я поблагодарила его и помахала женщине, уткнувшейся в свой телефон, и мальчик решил, что я разыскала маму. Я смотрела, как они с сестрой вернулись к родителям, и те обрадовались их возвращению.
Остаток дня я бродила по парку, стараясь не попасться на глаза охране, но наступил вечер, а я так и не разыскала никого из родителей. Охранники заметили меня и отвели в Комнату позора. Ну, они называли это пунктом потерявшихся. И несколько раз объявляли имена по громкой связи с просьбой к родителям, чтобы те пришли за своими детьми. Там были и другие дети: кого-то могли забыть, а кто-то просто убежал или спрятался.
Потом кто-то из взрослых упомянул службу опеки. Какая-то женщина сказала, что детей, которых не забрали до десяти часов, передадут органам опеки. С нами по соседству жила семья, и у них были приемные дети. При одной мысли о подобной жизни я приходила в ужас. К счастью, кто-то из малышей описался и закатил такую истерику, что все взрослые столпились вокруг него и пытались утешить. Мне удалось выскользнуть за дверь и вернуться в парк.
Пришлось немного побродить, но в итоге я разыскала выход и вышла незамеченной, пристроившись за группой школьников, которые задержались у карусели. Потом я около часа шагала через всю парковку к заправочной станции, где еще горел свет для уезжающих людей. У меня оставались деньги, которые папа дал мне перед каруселью, и я позвонила им на мобильники, потом позвонила домой, а после не придумала ничего другого, кроме как позвонить соседям.
Было почти десять, но сосед сел в машину и ехал два часа, чтобы забрать меня, а потом еще два часа обратно. В нашем доме не горел свет.
* * *
– Это был сосед из той семьи с приемными детьми? – спрашивает Виктор, когда она замолкает и проводит языком по рассеченной губе. Он берет пустую бутылку и протягивает к стеклу, и держит так, пока ему не сообщают, что Эддисон сейчас придет.
– Да.
– Но он доставил вас домой в целости и сохранности. Почему же мысль о жизни с ним приводила вас в ужас?
– Когда мы подъехали к его дому, он сказал, что в благодарность я должна полизать ему леденчик.
Бутылка с треском мнется у него в ладони.
– Господи…
– Когда он пригнул мою голову к своей промежности, я сунула два пальца в глотку и облевала его. И заодно нажала на клаксон, чтобы вышла его жена, – Инара открывает второй пакетик с сахаром и высыпает в рот половину. – Его потом арестовали на месяц или около того за грубое обращение с детьми, а она переехала.
Распахивается дверь, и Эддисон ставит перед Инарой бутылку с водой. Согласно протоколам, им следовало заранее свинтить крышку – опасность удушения, – но в другой руке у него стопка фотографий и пакет с удостоверениями. Он сваливает все это на стол.
– Укрывая от нас правду, – ворчит он, – вы защищаете человека, который сделал это.
Инара была права. На словах все представляется совсем не так. Виктор делает медленный вдох, чтобы побороть отвращение. Он берет из стопки первую фотографию, потом вторую, третью, четвертую. На всех запечатлены участки разрушенных коридоров.
Инара останавливает его на седьмой. Поворачивает снимок, чтобы рассмотреть внимательнее. Потом кладет обратно в стопку и проводит пальцем по узору в центре изображения.
– Это Лионетта.
– Ваша подруга?
Ее забинтованный палец скользит вдоль линии стекла по снимку.
– Да, – шепчет она. – Была ею.
* * *
Дни рождения в Саду забывались, как и имена. Когда я познакомилась с другими девушками, то заметила, что все они очень молоды. Но никто никого не спрашивал о возрасте. В этом просто не было необходимости. Рано или поздно мы умирали, и коридоры ежедневно напоминали нам об этом. Так к чему усугублять?
Но Лионетта…
За полгода я подружилась со многими девушками, но Лионетта и Блисс стали мне ближе всех. Во многом они были как я. Терпеть не могли нытья и жалоб на нашу трагическую участь. Мы не пресмыкались перед Садовником и не подлизывались, чтобы как-то облегчить себе жизнь. Мы просто мирились с неизбежным и в остальное время занимались своими делами.
Садовник нас обожал.
В основном мы могли свободно передвигаться и только ели в определенное время, поэтому девушки постоянно переходили из одной комнаты в другую. Если Садовник хотел кого-то, он просто проверял камеры и приходил. Когда Лионетта попросила меня и Блисс остаться у нее на ночь, я не подумала ничего такого. Мы постоянно так делали. Мне следовало бы обратить внимание на отчаяние в ее голосе. Но в Саду становишься глух к подобным вещам. Как и красота, отчаяние и страх стали для нас чем-то привычным.
Днем мы всегда носили черные платья с вырезом на спине, чтобы видны были крылья. Но на ночь нам ничего не давали, и многие спали в нижнем белье, мечтая о бюстгальтере. Жизнь в хостеле и в студии стала для меня полезным опытом. Все это смущало меня куда меньше, чем других девушек, которые попадали в Сад. Одним унижением меньше, и меня труднее было сломить.
Мы втроем лежали в ее кровати и ждали, когда погаснет свет. Мы с Блисс стали замечать, как Лионетту трясет. Это был не приступ – она лишь вздрагивала, и дрожь разбегалась по всему телу. Я села и нашарила ее руку, и наши пальцы сплелись.