Она вглядывается в заросли и досадливо восклицает:
– Интересно, народ когда-нибудь приучится за собой убирать?!
На какой-то безумный миг мне кажется, что она имеет в виду мертвое тело, и от неожиданности у меня вырывается сдавленный смешок, но тут Морроу подбородком указывает на скомканный пакет из «Макдоналдса»: расплющенная одноразовая тарелка, кусочки латука.
– Думаете, это улика? – интересуюсь я, разглядывая остатки чьего-то пиршества.
– Скорее просто мусор. А для сосудов – и вообще смерть! Сплошные жиры и соли… Дети, наверное.
– Дети, – эхом откликаюсь я, мысленно добавляя: «Кто тут еще может быть».
Инспектор Периваль возле девушки. Он до нее не дотрагивается – присел и разглядывает. Потом достает телефон. Кричит напарнице какой-то набор цифр, и та звонит по мобильному. От усталости у меня кружится голова, и, когда Морроу заканчивает разговор, я спрашиваю, можно ли уйти. Сначала, говорит констебль Морроу, ей необходимо уточнить у меня кое-какие детали.
Я объясняю, что мне пора на работу, она кивает и, чеканя слова, произносит:
– Это. Я. Понимаю. – Многозначительный намек на пропасть, отделяющую мой образ жизни от ее собственных важных задач.
Она совещается с Перивалем и уводит меня назад к кафе, на лавочку.
– А вы выглядите немножко по-другому, – заявляет Морроу. – Не подумайте, что я пытаюсь подлизаться, просто вы в жизни и правда выглядите моложе, чем по телику.
– Это из-за прически, – улыбаюсь я. – Из-за объема. Мне делают очень пышную укладку… Имидж обязывает. Я должна выглядеть как добропорядочная дневная телеведущая… Сама по себе прическа не так уж и плоха, просто перед съемками на нее выливают столько лака, что я в ней, как в каске.
– Вас парикмахер укладывает? – спрашивает она. И после моего кивка удивленно добавляет: – Что, каждый день?!
– Просто невероятно… говорить об обычных вещах… когда…
– Да, знаю. Первое тело всегда вызывает шок. Кто-то мне говорил, что за первый год службы у полицейского офицера вырабатывается чутье на два запаха: запах наркотиков и запах смерти.
– Там был запах, – вспоминаю я.
– Кислятины, – морщит нос Морроу. – Как в доме у стариков.
– Нет, еще какой-то.
Констебль достает блокнот и, словно книголюб, смакующий понравившееся ему произведение, перечисляет мне трупы, которые она повидала за два года работы на участке: самоубийство (повешение), автомобильная авария и парочка сердечных приступов.
– Самоубийство? – переспрашиваю я.
– Ну да! Самоубийства частенько случаются.
И она рассказывает, сколько разных способов существует для того, чтобы свести счеты с жизнью: передозировка и вскрытые вены, петля и огнестрельное оружие. Может, мне и удалось бы отвлечься, но подобные разговоры… это уж слишком. Я хочу домой, хочу быстренько хлебнуть кофе – если позволит время; а если не позволит, попить кофе в машине. Ловлю себя на виноватой мысли, что болтовня констебля меня раздражает. Может, она вовсе не приободрить меня пытается, а просто наслаждается жуткими подробностями? Я ее перебиваю и начинаю рассказывать, как все было («Ой, погодите, помедленнее», – просит она): как я бежала, как сама не знаю, что понесло меня на эту дорожку; как в первый миг я подумала, что бесцветная вытянувшаяся фигура – это лебедь или дельфин… Она записывает. Спрашивает, что я видела, кого заметила, и я вспоминаю бегунов, собаку у пруда. Нет, больше никого.
– Может, еще что-нибудь необычное?
– Только… девушка…
Пока она перечитывает записи, я решаюсь спросить про точки на лице мертвой:
– Знаете, такие малюсенькие пятнышки… Похожи на сыпь, которой очень боятся молодые мамочки. Ее еще проверяют стеклянным стаканом – если при нажатии стаканом сыпь у малыша не исчезнет, значит, это может быть менингит…
– А, знаю такое. – Она опускает блокнот на колени. – Петехия, признак асфиксии.
– И у нее следы на шее… будто от проволоки, которой сыр режут… и синяки, ссадины, как отпечатки пальцев… Ей что, перерезали горло? Или задушили?
– Это нам патологоанатом скажет, придется подождать. Я не специалист, но в таких случаях следы пальцев часто принадлежат не нападающему, а самой жертве. Ну, понимаете, когда она борется, чтобы сорвать удавку.
Я невольно вздрагиваю, потом мне становится лучше. Вокруг талии у меня повязана серая толстовка с капюшоном, и я натягиваю ее поверх футболки. Похоже, потрясение потихоньку проходит, уступая место нормальным мыслям, объяснениям.
– Черкните автограф, – просит констебль Морроу, и я поворачиваюсь к ней: привычная улыбка, любезно поднятая рука. Ох, ей всего лишь нужна моя подпись под показаниями! Какой конфуз…
Поднимаю голову от бумаг: инспектор Периваль с трудом выбирается назад на аллейку. Издалека, от дороги с односторонним движением, нарастает вой сирен. Собаки и КОМП, люди с камерами и всякими приспособлениями – какими? палками? – которыми они будут тыкать траву в поисках улик, волокон, краски, стекла. Чтобы выяснить, кто это сделал.
Какое странное чувство… Не знаю, поймете ли вы… Облегчение. Это мертвое тело больше не мое. Оно принадлежит им.
По дороге от Стокуэлла к Ватерлоо – жуткая пробка, время моего опоздания неуклонно растягивается, и сорок пять минут превращаются в девяносто. Я пропускаю утреннее совещание и из-за этого весь день вынуждена оправдываться. А может, оправдываться мне придется не только сегодня – раз я теперь человек, обнаруживший мертвое тело.
В зеленой комнате мой соведущий Стэн Кеннеди развлекает болтовней двух гостей программы: акушерку, получившую от фирмы «Памперс» награду «За выдающиеся достижения», – ей предстоит комментировать обыгранный в новом ситкоме процесс родов; и несчастную мать, мою ровесницу – ее сын-подросток, подвергшийся травле на «Фейсбуке», год назад покончил с собой. Под столом крутится собака, лёрчер, тычется носом в разбросанные кусочки датской слойки; Дон, помощница режиссера, сообщает мне, что этот пес «покорил сердца нации»: видео, на котором он играет в футбол с цыпленком, посмотрела на «Ютьюбе» уйма народу. Жизнь, смерть и собака – несочетаемое сочетание, но для сотрудников «Доброго утра» такое в порядке вещей.
В комнату к ним я не захожу, проскакиваю мимо – мне к гримеру. Если напарник меня и заметил, то виду не подал. Насколько проще была бы жизнь, научись мы с ним ладить! До меня доносится взрыв хохота; этот раскатистый душевный смех – визитная карточка Стэна, создающая ему имидж милейшего человека, такого сердечного, так искренне интересующегося своим собеседником. Он очарует даже потерявшую ребенка мать, и та будет смущенно улыбаться, опустив голову и разглаживая на юбке несуществующие морщинки. Этот прием срабатывает со всеми. Со всеми, кроме меня. Видевшая Стэна пару раз моя подруга Клара утверждает, что своим обаянием тот обязан заостренной форме клыков – это, мол, помогает компенсировать слишком нежные, почти девичьи черты лица. Нижняя губа у него намного полнее верхней, будто вздулась от удара, и шалунья Клара, по ее словам, была бы не прочь ощутить эту припухлость на вкус.
Я уже подхожу к своей комнате, а хриплый бас Стэна все еще эхом раздается в коридоре. Почему-то, когда я слышу этот смех, вечно чувствую себя брошенной. Энни уже вся извелась, поджидая меня: тюбики губной помады выстроены в ряд, мощный профессиональный фен с насадками – в боевой готовности. Я рассыпаюсь в извинениях; терпеть не могу усложнять ее и без того непростую работу. Не знаю, в курсе ли она, из-за чего я опоздала, – по дороге в студию я по телефону кратко обрисовала ситуацию нашему режиссеру, и та вполне могла поделиться новостями с остальными.
– Ну и вид у тебя. Будто покойника встретила, – усаживая меня, заявляет Энни. Значит, не в курсе.
Жаль, сейчас нет времени для откровенных признаний. С Энни всегда так славно поговорить, и я частенько делаю ей по этому поводу комплименты – чтобы, работая со мной, она чувствовала себя комфортнее. Хотя на самом деле мне, наверное, хочется, чтобы это я чувствовала себя комфортнее, когда она работает со мной. Не заслуживаю я такой заботы. Но момент, увы, неподходящий – уже десять утра. Время катастрофически поджимает, и отвлекать Энни просто нечестно. Да и она слишком напряжена, чтобы болтать. Так что я молча отдаюсь в руки девушки, которая носит незамысловатую короткую прическу и сама косметикой не пользуется: моя голова покорно ныряет в вырез малинового платья от «Дайан вон Фюрстенберг», по лицу порхают кисточки «Бобби Браун», губы приоткрываются навстречу помаде («Сангрия» или «Старый Голливуд»), на сомкнутые веки шелковисто ложатся тени – «Пшеничный колос» и «Соболий мех», «Тост» и «Темно-серый беж». Да, Энни недалека от истины. Вид у меня и правда неважный: под глазами фиолетовые круги, веки с каждым днем все больше напоминают гофрированную бумагу. Волосы утратили густоту, да и цвет у них… Это уже не красновато-рыжий «Тициан», а какой-то… лосось. В памяти всплывает мама. В моем детстве волосы у нее были до того вызывающе яркими и блестящими! И во что они превратились под конец? Грязный оранжево-розовый цвет… У мертвой девушки волосы тоже были рыжими. Наверняка крашеные, не натуральные. Если я скажу, что она показалась мне знакомой, вы решите, что я выжила из ума?
– Ну вот. – Энни делает шаг назад. – Так ты больше похожа на человека.
– Ты просто блеск! – объявляю я.
На самом деле это я – просто блеск. Пудра со светоотражающими частицами, мерцающие оттенки макияжа… Теперь я буду выглядеть вполне прилично. И никто даже не заметит, что у меня слегка подергивается веко. Впрочем, и эта внешность, и пышная прическа – уже не я. Честно говоря – пусть Энни об этом никогда не узнает, – в увеличительном зеркале я вместо себя вижу какого-то транссексуала. Старея, женщины превращаются в мужчин, а мужчины – в женщин. Не помню, от кого я это услышала. Увядание – такая гадость. Хотя, как говорит Клара, альтернатива намного хуже.
Может, следовало сегодня отпроситься? Или причина не слишком уважительная? Даже когда болела мама, шоу я почти не пропускала. Бывало, мне так и не удавалось прилечь; проведя кошмарную ночь у ее постели, я ранним утром мчалась по загородной трассе назад на работу. И улыбалась в камеру, а у самой на пальцах – невыветрившийся запах рвоты… Неужели почти у каждой женщины есть такое ощущение? Ощущение того, что наше место под солнцем – это лишь вопрос удачи? Одна оплошность, одно прегрешение – и мы уже вне игры? И все же сегодня, наверное, приезжать не стоило. Сталкиваясь с трагедией, иногда поначалу ее не осознаешь. Как-то у нас на программе была семейная пара; когда они уже готовились к отъезду с горнолыжного курорта, снегоуборочная машина завалила их малыша снегом. Ребенок задохнулся. Дальнейшее, казалось бы, не укладывается в голове: после того как эти люди отвезли крохотное тельце в больницу, они, ни на йоту не отклоняясь от первоначального плана, сперва на машине пересекли Альпы, а потом переправились домой на пароме по заранее купленным билетам. Знаю, то, что выпало на их долю, с моим потрясением не идет ни в какое сравнение; я просто хочу сказать, что в состоянии стресса люди совершают иногда такие дикости…
Энни довершает картину: в студии на кофейном столике стоит ваза с алыми гвоздиками, и на моих ногтях расцветает алый лак. У визажиста свои предписания: все должно сочетаться, важна каждая мелочь. Руки у меня трясутся, но Энни делает вид, что ничего не заметила. Я изо всех сил вжимаю ладони в лежащее на туалетном столике полотенце, и дрожь поднимается выше, к плечам.
Красные ногти. Красные цветы. Красное платье с длинными рукавами. Кровь и смерть, бескровная смерть… отметины на шее девушки…
Я помахиваю яркими кончиками пальцев:
– Энни, а не многовато ли на мне красного?
– В самый раз, – отзывается она. – Очень жизнеутверждающе, именно то, что нужно серым мартовским утром. Ты, как всегда, неотразима. Подними-ка нам всем настроение! Видит бог, это как раз то, что нужно!
Я никогда не мечтала стать телеведущей. Меня сюда просто занесло. Я работала корреспондентом и репортером, а потом мне сделали предложение, от которого Филипп пришел в бурный восторг, и «да» у меня вырвалось еще до того, как я успела подумать о возможности ответить «нет». Работа своеобразная – и не актерство, и не журналистика. Амбициозный человек вряд ли назовет ее пределом своих мечтаний. Дневные ведущие ни у кого не пользуются особым уважением. Мы символизируем легкомыслие и праздность и в пищевой цепочке находимся даже ниже, чем наши коллеги из «Новостей». «Милые мордашки и симпатичные попки; а внутри этой композиции – ничегошеньки» – вот слова знаменитой своими репортажами из «горячих точек» Кейт Эйди. «Когда мистер Блэр примется бомбить Багдад, – вторит ей популярный Ричард Ингрэмс, – нас поставит об этом в известность какая-нибудь блондиночка, сверкающая безупречной улыбкой».
Иногда я встречаю своих знакомых по Оксфорду, ровесников, ставших серьезными фигурами в издательском деле, в научных кругах; порой сталкиваюсь с ребятами, вместе с которыми проходила стажировку на Би-би-си – кто-то из них теперь режиссер «Панорамы», кто-то играет не последнюю роль в закулисной политической жизни. Эти встречи здорово меня закаляют. Как-то на вечеринке по случаю вручения Национальной телевизионной премии один тип, намекая на наш недавний сюжет – о запрете на продажу уродливых овощей и фруктов, – заорал мне через весь зал: